Джон Коннолли - Белая дорога [HL]

Белая дорога [HL] [The White Road ru] 1322K, 297 с. (пер. Шабрин) (Чарли Паркер-4)   (скачать) - Джон Коннолли

Джон Коннолли
БЕЛАЯ ДОРОГА

Дарли Андерсону


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Кто он, третий, вечно идущий рядом с тобой?
Когда я считаю, нас двое, лишь ты да я,
Но, когда я гляжу вперед на белеющую дорогу,
Знаю, всегда кто-то третий рядом с тобой,
Неслышный, в плаще, и лицо закутал,
И я не знаю, мужчина то или женщина,
Но кто он, шагающий рядом с тобой?
Т. С. Эллиот. Бесплодная земля.
Перевод А. Сергеева


ПРОЛОГ

Они приближаются.

Они приближаются — в грузовиках и легковушках, и синеватые выхлопы стелются в ясном предвечерье смутным, как пятна на душе, плюмажем. Они едут с женами и детишками, друзьями и любовницами, судача об урожае, скотине и предстоящих разъездах; о церковных звонах и воскресных школах; о свадебных нарядах и именах еще не рожденного потомства; о том, кто что сказал так, а кто эдак; о малом и великом, о пустячном и важном; они — плоть от плоти множества городков и весей, как две капли воды похожих друг на друга.

Они едут со снедью и питьем, и благоухание жареной курятины и свежеиспеченных пирогов дразнит им аппетит. Едут с не вычищенной из-под ногтей грязью, кисло пованивая выпитым пивом. Едут в наглаженных рубашках и узорчатых платьях; волосы у кого причесаны, у кого растрепаны. Едут с хмелящей радостью в сердце и сладким мстительным предвкушением, тугим змеистым обручем теснящим изнутри утробу.

Едут смотреть, как будут сжигать человека. Заживо.


Невдалеке от берегов реки Огичи — там, где шоссе уходит на Каину, — на бензоколонке Сиберта Йекена остановились двое. Вывеска колонки гласила: «Самая заправская заправка на всем Юге». Вывеску в далеком шестьдесят восьмом Сиберт нарисовал сам яркими красно-желтыми буквами и с той поры из года в год в первый день апреля педантично влезал на плоскую крышу и подновлял цвета, чтобы солнце из всегдашнего своего упрямства не выбелило этот символ радушия. Каждый день в отведенное время вывеска исправно затеняла чистенькую стоянку, цветы в подвесных корзинах, надраенные бензонасосы и ведра с водой для заезжих автомобилистов, чтобы могли стереть с лобового стекла останки всякой мошкары. А за стоянкой тянулись невозделанные поля, и сассафрас в зыбком мареве все еще жаркого сентября колыхался, казалось, в безмолвном танце. Бабочки мешались с опадающими листьями, а дымчатый рыжеватый простор с пролегающими по нему тенями палевых облаков дремливо колыхался за кормой у проезжающих машин, придавая пейзажу сходство с цветастыми парусами среди морской зыби.

Сам Сиберт со своей сидушки у окна высматривал машины и по номерам других штатов прикидывал, сколько выказать доброго старого южного гостеприимства; может, удастся между делом продать кофе с булочкой, а то и сосватать дорожный атлас-путеводитель, линялая от солнца обложка которого предательски намекает, что срок годности вот-вот истечет.

Сиберт и одевался под стать гостеприимному деду-южанину: синий комбез с именной нашивкой на левой груди; старенькая, с каким-то ископаемым логотипом бейсболка, сидящая так, будто хозяин ее, добряк и простак, только и делает, что в задумчивости скребет себе затылок. Волосы у него были седые, а усы загнуты похлеще, чем у Марка Твена, чуть ли не до подбородка. Те, кто знал Сиберта, за глаза подтрунивали: дескать, у старика там кукушка гнезда вьет; впрочем, подтрунивали вполне безобидно. Сиберт со своим семейством в этих местах слыл старожилом, а значит, истинно своим. В окне его магазинчика при бензоколонке рекламировались домашняя выпечка и все для пикника, а сам старик безотказно жертвовал на любое доброе дело, когда его просили. Если декоративная внешность и помогала ему продать лишний галлон бензина и пару шоколадных батончиков, что ж в этом плохого? Наоборот, молодец дед; флаг ему в руки.

Над деревянным прилавком, за которым Сиберт дневал и ночевал все семь дней в неделю (лишь изредка его подменяли жена с сыном), висело подобие доски объявлений с фасонистым заголовком: «Гляньте, кто здесь побывал!» К доске были пришпилены сотни и сотни визиток. Визитки были и на стенах, и на оконных рамах, и на двери в служебную каморку Сиберта. Тысячи Робов Н. Заурядных и Бобов 3. Простецких, кочуя через Джорджию по своим торговым делам (краска для ксероксов, средства гигиены), оставляли у старого Сиберта визитки, запоминаясь тем, что посетили «Самую заправскую заправку на всем Юге». Карточки эти Сиберт никогда не снимал, и они, накапливаясь, образовывали нечто вроде осадочной горной породы. Понятно, некоторые визитки с годами отваливались или соскальзывали куда-нибудь в укромные места — но в целом, если какому-нибудь Робу Н. или Бобу 3. доводилось заезжать сюда снова (иной раз ведя в поводу уже нового Робика или Бобика), они почти всегда при желании могли обнаружить под этими напластованиями свои прежние визитки — этакие артефакты прошлой жизни, нечто из области приятных воспоминаний, в которой можно заново отыскать себя прежних.

Однако двое, что около пяти пополудни заплатили за бак бензина и залили воду в исходящий паром радиатор своего раздолбанного «тауруса», были явно не из тех, которые раздают визитки. Сиберт усек это сразу — можно сказать, почуял нутром, стоило им лишь мельком на него взглянуть. Они излучали ту характерную, смертоносную зловещесть, какую сулит взведенный пистолет или обнаженный клинок. Сиберт едва кивнул, когда они зашли расплатиться, и, дураку понятно, никакой визитки на память не спросил. Желания запомниться эти двое явно не испытывали; наоборот, если вы человек со сметкой (а Сиберт таковым безусловно был), то уж постарались бы забыть их как кошмарный сон, едва лишь оплата за бензин (понятное дело, наличностью) была сделана, а пыль от колес развеялась. Потому что если вы вдруг решитесь когда-нибудь вспомнить об этих двоих — скажем, когда к вам с расспросами и фотографиями нагрянут копы, — то может статься, что они об этом прознают и, в свою очередь, тоже решат вспомнить о вас. И тогда тот, кто в следующий раз явится проведать старого Сиберта, будет иметь при себе цветы, а сам Сиберт навстречу даже не приподнимется и не предложит купить у него линялый путеводитель, потому что будет мертв и заботы о лежалом товаре и выцветающей краске совершенно перестанут его к той поре волновать.

Так что Сиберт без слов принял деньги. А потом смотрел, как один из тех двоих — тот, что пониже и белый, который на въезде долил воды в радиатор, — листает дешевые компакт-диски и небольшой запас книжек в мягкой обложке; их Сиберт держал на полке у двери. Второй, рослый афроамериканец в черной рубашке и модельных джинсах, непринужденно оглядывал углы потолка и заставленные сигаретами полки над прилавком. С удовлетворением убедившись, что камер нигде нет, он вынул бумажник и, отсчитав пальцами в перчатках две десятки за бензин и пару банок колы, спокойно подождал, пока Сиберт разберется со сдачей. Их автомобиль стоял у колонок в одиночестве. Номера на нем были нью-йоркские, причем донельзя замызганные, так что различить можно было разве что цвет и модель машины и еще фигурку Свободы, укоризненно проглядывающую сквозь грязь.

— Может, карту желаете? — больше для проформы спросил Сиберт. — Или дорожный атлас?

— Да нет, не надо, — ответил афроамериканец.

Сиберт завозился с кассовым аппаратом. По какой-то причине у него затряслись руки. От волнения он стал нести всякую бессмыслицу. Часть его сознания словно со стороны наблюдала, как старый дуралей с обвислыми усами роет себе могилу своей болтовней.

— Вы, наверное, где-то поблизости остановились?

— Нет.

— Тогда, пожалуй, больше нам с вами не увидеться.

— Может статься, что и так.

Что-то в голосе незнакомца заставило Сиберта оторвать глаза от кассового аппарата. Руки у старика были влажны от пота. В правую ладонь случайно скользнула монетка — двадцатипятицентовик, кажется, — и застряла между большим и указательным пальцами; он не сразу сумел от нее избавиться, прежде чем она, звякнув, упала обратно в лоток кассы. Темнокожий по-прежнему безмятежно стоял по ту сторону прилавка; горло же Сиберту неизъяснимым образом перехватило. Ощущение было такое, будто посетитель перед ним не один, а их сразу двое: один в черных джинсах и рубашке, с мягким южным выговором, другой же — невидимка, каким-то образом проникший за прилавок и теперь медленно душащий старого Сиберта.

— А может, когда-нибудь еще и пересечемся, — продолжил фразу незнакомец. — Вы же тут надолго?

— Н-надеюсь, — выдавил Сиберт.

— Думаете, вы нас запомнили?

Вопрос был задан непринужденно, вроде шуточки, но истинный его смысл проглядывал четко.

— Мистер, — Сиберт сглотнул, — да я вас уже забыл.

Темнокожий на это кивнул и вместе со своим товарищем удалился, а Сиберт не мог выдохнуть, покуда их машина не исчезла из виду и тень от рекламной вывески вновь не пролегла по опустевшей стоянке.

А когда через денек-другой с расспросами насчет этих двоих нагрянули копы, Сиберт покачал головой и сказал, что знать про таких не знает и не помнит, проезжал ли хотя бы кто-нибудь похожий на этой неделе. Черт возьми, да кого только не носит по дороге, что ведет к 301-му шоссе или к федеральной трассе, успевай только калитку отворять. Вдобавок черные все на одно лицо, как же их меж собой различить, а уж тем более запомнить.

Копов он угостил дармовым кофе с «Твинкис» и, лишь благополучно их проводив, второй раз за неделю напомнил себе, что надо выдохнуть.

Он обвел взглядом визитки, пришпиленные на стене где только можно, после чего потянулся и смахнул пыль с ближней. Под пылью открылось имя Эдварда Боутнера — согласно карточке, торговца запчастями из Геттисберга, штат Миссисипи. Что ж, если этот Эдвард когда-нибудь снова здесь объявится, то сможет взглянуть на свою карточку. Она по-прежнему будет на месте, поскольку Эдвард не возражал против того, чтобы его запомнили.

А тех, кто запомниться не хотел, Сиберт в памяти и не удерживал.

Человек он был дружелюбный, но не тупой.


На отлогом склоне, что к северу от зеленого поля, стоит черный дуб с растопыренными в призрачных лучах лунного света костяными сучьями. Дерево это старое-престарое; кора у него седая, с глубокими продольными бороздами — окаменелый след давно отступившего прилива. На стволе местами виднеется рыжеватая внутренняя кора, у нее горький, неприятный запах. Дуб тот густо порос глянцевитой зеленой листвой — уродливой, как будто изрезанной грубыми ножницами, отчего кончики листьев смотрятся зубьями.

Но это не подлинный запах черного дуба, стоящего на краю поля Адас-Филд. Теплыми ночами, когда мир утихает, словно с зажатым ладонью ртом, и томный лунный свет разливается по опаленной земле под древесной кроной, черный дуб выдает иной запах — несвойственный дубовой породе и вместе с тем столь же присущий этому одинокому дереву, как и листва на сучьях и корневища в фунте. Это запах бензина и горелой плоти, человеческих выделений и паленых волос, плавленой резины и вспыхнувшего хлопка. Запах мучительной смерти, страха и отчаяния; последних мгновений, отжитых под смех и улюлюканье зевак.

Стоит подойти ближе, и становится видно, что нижние сучья опалены дочерна. Вон, видите там, внизу на стволе, выщербину? Теперь она слегка заросла, а раньше была отчетлива — как раз в том месте, где кору пробили резким ударом. Человек, оставивший отметину — последнее свидетельство своего пребывания на этом свете, — был рожден как Уил Эмбри; у него были жена, ребенок и работа в овощном магазине по ставке доллар в час. Жену звали Лила Эмбри — в девичестве Лила Ричардсон, — и тело мужа после отчаянного последнего порыва, увенчавшегося таким ударом обутой ноги о ствол, что кора оказалась пробита насквозь, ей так и не возвратили. Вместо этого останки сожгли, а почерневшие кости пальцев и ступней разобрала на сувениры толпа. Лиле прислали предсмертное фото ее супруга, которое Джек Мортон из Нэшвилла распечатал в пятистах экземплярах на открытки: Уил Эмбри с искаженным, распухшим лицом стоит у подножия дерева, оскалив зубы, а у ног человека, которого Лила любила, разгорается пламя от брошенного факела. Труп был утоплен в омуте, где рыбы доглодали все, что осталось на костях от обугленной плоти, а там и кости распались и рассеялись по илистому дну. Кора в том месте, где Уил Эмбри оставил отметину, так и не затянулась. Неграмотный простолюдин навек запечатлел след своего ухода в дереве, да так прочно, как если бы оставил его в камне.

На этом старом дереве есть места, где листва с той поры не растет. Туда не садятся бабочки и не вьют гнезда птицы. Когда на землю падают желуди в буром мохнатом пуху, они так и остаются гнить: даже вороны отводят от тлеющих плодов свои черные глаза.

Вокруг ствола вьется растение-паразит. Листья его широки, а из каждого узла на стебле распускается согнездие мелких зеленых цветков, пахнущих так, будто они разлагаются, гноятся; днем они черны от мух, которых влечет зловоние. Это Smilax herbacea, синюха. Другой такой не встретишь на сотню миль вокруг. Как и черный дуб, это растение держится особняком. Здесь, на Адас-Филде, эти два сапрофита сосуществуют и паразитируют: одного подпитывают соки дерева, другое же словно само держится на сопричастности к потерянным и мертвым.

И песня, которую поет в ветвях ветер, — это отзвук скорби и горя, боли и расставания. Он разлетается над невозделанными полями и однокомнатными лачугами, проносится над зелеными акрами кукурузы и над дымчатой белизной хлопка. Он взывает к живым и мертвым, летя тенью, к которой льнут старые призраки.

А вон там, на горизонте, сейчас видны огни; это едут по дороге машины. На дворе 17 июля 1964 года, и они приближаются.

Чтобы посмотреть, как будут заживо сжигать человека.

Вирджил Госсард, ступив на парковку у таверны Малыша Тома, громко рыгнул. Над ним простиралось безоблачное ночное небо, где убийственно сияла полная луна. На северо-западе виднелся хвост созвездия Дракона, под ним различалась Малая Медведица, а сверху созвездие Геркулеса. Хотя Вирджил был не из тех, кто засматривается на звезды (неровен час, можно пропустить за этим занятием монетку на дороге), так что расположение небесных тел было ему, мягко говоря, побоку. Из деревьев и кустарника доносился стрекот еще не успевших угомониться кузнечиков, на которых не действовали ни машины, ни люди. Этот отрезок дороги был достаточно укромный — дома, а тем более людей здесь можно по пальцам перечесть: народ давным-давно, побросав жилье, разъехался кто куда в поисках лучшей доли. Цикады уже утихли, и леса скоро подернет дремотный зимний покой. Скорей бы уж. Все это жучье Вирджил недолюбливал. Вот нынче он лежал себе в кровати, и тут какая-то зеленая пакость в поиске клопов на несвежих простынях взяла и укусила в руку — тоже мне, ночной охотник. Понятное дело, он тут же ее прихлопнул, но место укуса все еще почесывалось. Потому Вирджил и смог назвать копам конкретное время, когда приехали те люди. Он тогда, чеша руку, как раз глянул на зеленоватые циферки часов: девять пятнадцать.

Машин на стоянке было всего четыре; четыре на четверых. Остальные все еще кучковались в баре, смотрели повтор хоккея по задрипанному телику Малыша Тома. У Вирджила Госсарда душа к хоккею особо не лежала. Зрение у него было не ахти, да и шайба мелькает так, что башка кружится. Хотя, если на то пошло, для Вирджила Госсарда все двигалось излишне быстровато. Такой уж он был человек, и ни куда от этого не деться. Сметкой он не блистал, но, по крайней мере, отдавал себе в этом отчет, а значит, не такой уж он был и недотепа. Это другие, может, корчили из себя кто Альфреда Эйнштейна, кто Боба Гейтса. Но только не Вирджил. Он знал, что туповат, а потому держал рот закрытым, а глаза по возможности открытыми; так и обретался.

Почуяв тяжесть в мочевом пузыре, он вздохнул. Надо было, прежде чем выйти из бара, отлить — хотя у Малыша Тома сортир вонял еще хуже, чем сам Том. Такой, понимаешь, смердяй, как будто помирает изнутри, а то и вовсе уже помер. И пусть, черт бы его подрал, помирают так или иначе все — кто снаружи, кто изнутри, — но нормальный человек по крайней мере раз в год принимает ванну, чтоб хотя бы отогнать мух. А вот Малыш Том Рудж, пожалуй, что и нет: если б он полез в ванну, вода бы из протеста дала оттуда деру.

Вирджил, почесав в паху, неуютно попереминался с ноги на ногу. В бар возвращаться не хотелось, но если Малыш Том подловит его за ссаньем на парковке, домой точно придется ковылять с Томовым ботинком в заднице, а дома и так проблем хватает; не хватало еще одной проблемы в виде гребаной кожаной клизмы. Можно, правда, отлить подальше, у дороги, но времени на раздумья уже нет: страсть как хочется. Нутро так и разрывает; еще секунда, и…

Нет, ждать нельзя. Вирджил дернул молнию и сунул руку в штаны, одновременно семеня к боковой стене таверны. Времени на это приготовление у него ушло ровно столько, чтобы выписать свои инициалы — пожалуй, единственное, что Вирджил осилил в плане грамотности. Под долгий сладостный выдох давление в мочевом пузыре пошло на убыль. Вирджил прикрыл глаза в кратком экстазе. Блаженство прервалось вместе с тем, как за левое ухо Вирджилу ткнулось что-то холодное, и он, стоя на месте, распахнул глаза. Внимание было теперь сосредоточено на приставленном к коже металле, на звуке струи по дереву и камню, а также на присутствии за спиной крупной фигуры.

Затем послышался негромкий голос:

— Слышь, отброс, предупреждаю: одна капля вонючих твоих ссак мне на ботинок, и придется новый череп искать, чтобы в гробу прилично выглядеть.

Вирджил тревожно сглотнул.

— Как же я остановлюсь? Оно вон как хлещет.

— Я не прошу тебя останавливаться, дебил. И вообще ни о чем не прошу. Просто говорю: боже упаси, чтобы хоть одна капля твоих гребаных ссак попала мне на обувь.

Вирджил, страдальчески всхлипнув, попытался направить струю правее. Он и выпил-то всего три пива, а теперь, гляди-ка, из него будто извергалась сама Миссисипи. «Перестань, ну прошу тебя», — мысленно заклинал он струю. Осторожно покосившись, слева увидел черный ствол в черной руке. Рука тянулась из черного рукава пальто. На том конце рукава виднелось черное плечо, черный лацкан, а над ним край черного лица.

Ствол жестко ткнул в череп — дескать, а ну смотри перед собой, — но Вирджил успел-таки ощутить внезапный прилив негодования. Подумать только, ведь с оружием был ниггер, да еще на парковке у таверны Малыша Тома. Вообще убеждений у Вирджила по жизни было не так чтобы много, но одно оформилось четко — а именно, насчет ниггеров со стволами. Беда Америки не в том, что в ней чересчур много стволов, а в том, что их слишком много в руках не тех людей, а самые из них не те — это, понятно, ниггеры. По Вирджилу, белым людям оружие нужно для самообороны от всяких там вооруженных ниггеров, в то время как все эти ниггеры стволы держат для того, чтобы стрелять из них в других ниггеров, а также, если моча в голову ударит, то и в белых. Решение вопроса — в том, чтобы отнять стволы у ниггеров, а тогда и белых людей с оружием, глядишь, станет меньше, ведь им уже не придется так страшиться; да и число ниггеров, шмаляющих других ниггеров, тоже поубавится, и преступности станет меньше. По сути, штука-то простая: ниггеры — не те люди, которым можно давать оружие. И вот как раз сейчас, в данную минуту, один из таких неправильных людей прижимал свой неправильный ствол Вирджилу к башке, и Вирджилу это совершенно не нравилось. Это лишь доказывало его правоту. Ниггерам нельзя иметь стволы, а…

Тут спорный ствол жестко постучал Вирджилу за ухом, а голос произнес:

— Эй, ты че там такое бормочешь, а?

— Тьфу, бля, — сказал Вирджил и на этот раз себя расслышал.


Первая из машин сворачивает на поле и останавливается, выхватывая фарами старый дуб, так что тень от него вытягивается и ползет вверх по склону, словно след темной крови, струящейся по земле. С водительского сиденья слезает мужчина и, обойдя автомобиль спереди, открывает дверцу женщине. Им обоим за сорок; люди с суровыми лицами, в дешевой одежде и обуви такой штопаной-перештопаной, что от первоначальной кожи осталось, можно сказать, одно воспоминание. Мужчина достает из багажника соломенную корзину, содержимое которой бережно укрыто салфеткой в выцветшую красную клетку. Корзину он передает женщине, а сам из-за запаски вытягивает потрепанную простынь и расстилает по земле. Женщина усаживается, подогнув под себя ноги, и снимает салфетку. В корзине четыре куска жареного цыпленка, четыре сдобные булки, тазик с капустным салатом, а также две бутылки домашнего лимонада, плюс сбоку две тарелки с вилками. Тарелки она аккуратно обтирает салфеткой и ставит на простынь. Мужчина грузновато опускается рядом и снимает шляпу. Вечер стоит теплый, но уже берутся за свое дело москиты. Пришлепнув одного, мужчина какое-то время изучает на ладони его останки.

— Вот же херь, — говорит он.

— Попридержи-ка язык, Эсау, — делает ему замечание женщина, скрупулезно деля еду на две части, заботясь, чтобы мужу достался кусок получше: несмотря на склонность к сквернословию, супруг у нее хороший работник, и ему надо справно питаться.

— Извиняй, — говорит Эсау, принимая тарелку с цыпленком и салатом, в то время как жена укоризненно покачивает головой, недовольная сквернословием супруга.

Следом за ними подъезжают и паркуются машины. Здесь и супружеские пары, и старики со старушками, и юнцы лет пятнадцати-шестнадцати. Кто-то прибывает на грузовиках, везя в кузове обмахивающихся шляпами соседей. Тут тебе и открытые двухдверные «бьюики», и коллекционные «доджи» с жестким верхом, и «форды» всех мастей, и чуть ли не музейный «кайзер манхэттен». Что примечательно, нет ни одной машины моложе семи-восьми лет. Люди угощают друг друга едой или же, прислонясь к капотам своих машин, потягивают из бутылок пиво. Всюду рукопожатия, дружеские похлопывания по спине. Вскоре как вокруг поля, так и на нем самом скапливается не меньше четырех десятков легковушек и грузовиков. Фары светят на черный дуб. В ожидании собралась уже сотня с лихвой человек, и с каждой минутой их все больше.

Возможность вот так сообща встречаться нынче, увы, не столь часта. Достославные годы поджаривания негров на костре миновали, а старые законы гнутся и проседают под новыми, извне привносимыми веяниями. А ведь некоторые старики еще помнят, как в 1899 году линчевали в Ньюмене Сэма Хоуза; тогда были организованы специальные экскурсионные маршруты, по которым отовсюду съехалось две с лишним тысячи человек полюбоваться, как народ Джорджии разделывается с черномазыми насильниками и убийцами. И неважно, что Сэм Хоуз никого не насиловал, а плантатора Крэнфорда убил чисто из самообороны. Смерть черного негодяя должна была послужить наглядным уроком остальным, а потому его вначале кастрировали, затем отрезали ему поочередно пальцы и уши, затем содрали с лица кожу и лишь после этого применили нефть и факел. Толпа расхватала на сувениры его кости, при этом не обошлось без драк. Сэм Хоуз оказался одной из пяти тысяч жертв публичного линчевания, и число это набежало менее чем за век. Причем насильниками из них, говорят, были считаные единицы; линчевали в основном убийц. А были и такие, кто просто распускал язык и даже всуе угрожал, вместо того чтобы иметь голову на плечах и помалкивать в тряпочку. Ведь от подобных разговорчиков недалеко и до бунта; мало ли сброда, способного прислушаться и учинить опасные беспорядки. Всякую такую болтовню следует пресекать прежде, чем она перерастет в крик, — а что утихомирит смутьяна вернее, чем петля или костер?

Великие, славные дни.

И вот примерно в половине десятого слышится гудение трех приближающихся грузовиков, и по толпе проходит взволнованный рокот. Головы дружно поворачиваются туда, где по полю бегут огни фар. Каждая машина везет как минимум шесть человек. В середине держится красный «форд», в кузове которого сидит на корточках темнокожий со связанными за спиной руками. Рослый, под два метра; мышцы на плечах и спине надуты как дыньки. Голова и лицо окровавлены, один глаз заплыл.

Вот он, здесь.

Тот, кому суждено гореть.


Вирджил был уверен, что жить ему осталось считаные минуты. Ишь, как морду свело, создав, возможно, последнюю на его веку проблему. Одно хорошо: скоро вообще не будет проблем.

Но благодушный Господь, похоже, все еще Вирджилу улыбался, хотя и не так милостиво, чтобы отвадить от него громилу со стволом. Наоборот, громила придвинулся ближе, и Вирджил ощутил у себя на щеке его дыхание и запах лосьона — судя по всему, дорогого.

— Скажешь еще раз такое слово, и тогда постарайся побольше удовольствия получить от своего излияния. Потому что оно будет последним.

— Прошу прощения, — выдавил Вирджил. Попытка отогнать бранное слово никак не удавалась, с каждым разом оно навязчиво возвращалось в мозг. Вирджила прошиб пот. — Прошу прощения, — только и повторил он.

— Да ладно тебе. Ну что, закончил?

Вирджил кивнул.

— Тогда прибери отросток. А то сова решит, что это червячок, да еще склюнет.

У Вирджила смутно мелькнуло, не оскорбление ли это, но он на всякий случай быстро заправил свое мужское хозяйство в ширинку и вытер руки о штаны.

— Оружие есть?

— Не-а.

— Небось жалеешь, что нет.

Вирджил не нашел ничего более умного, чем кивнуть, и тут же спохватился: вот дурак-то, со своей честностью.

Он почувствовал, как его ощупывают, хотя ствол при этом был все так же приставлен к черепу. Получается, ниггер не один. Никак, черти, всем Гарлемом сюда приперлись. Сведенные за спиной запястья Вирджилу сдавило: ясно, наручники.

— Так. Повернись направо.

Вирджил повиновался. Он смотрел теперь на открытую местность за баром — зелень до самой реки.

— Отвечай на вопросы, и отпущу тебя гулять вон в те поля. Усек?

Вирджил тупо кивнул.

— Томас Рудж, Уиллард Хоуг, Клайд Бенсон. Они сейчас там, в баре?

Вирджил был из тех, кто врет обо всем напропалую машинально, иной раз даже безо всякой для себя выгоды. Лучше солгать, а потом как-нибудь извернуться, чем сказать правду и иметь головняк изначально.

А потому он, как всегда, по инерции мотнул головой.

— Точно?

Вирджил кивнул и открыл было рот, чтобы приукрасить вранье. Вышло так, что клекот слюны у него во рту совпал с тычком ствола в основание черепа — таким сильным, что голова треснулась о стену.

— Ладно, — вкрадчиво прошелестел голос. — Мы все равно туда сейчас заглянем. Если их там нет, тебе не о чем волноваться, по крайней мере до следующего нашего прихода с расспросами, где они прячутся. Если же окажется, что они сейчас там и посасывают у стойки холодненькое, то утречком они даже мертвые будут смотреться живее тебя. Ты меня понял?

Вирджил понял.

— Они там, — угловато кивнул он.

— А остальных сколько?

— Никого, только они втроем.

Темнокожий (Вирджил в мыслях снизошел чуть ли не до уважительности) отвел от его головы ствол и легонько похлопал по плечу.

— Вот и спасибо, — сказал он. — Извини, не расслышал, как тебя зовут.

— Вирджил, — сказал Вирджил.

— Что ж, спасибо, Вирджил, — поблагодарил темнокожий, прежде чем грохнуть недотепу рукояткой по голове. — Молодчага.


Под черным дубом на нужное место подогнан старый «линкольн». К нему подчаливает красный грузовик, из кузова вылезают трое в капюшонах, предварительно спихнув на землю афроамериканца. Он падает на живот, лицом в сухую грязь. Его вздергивают на ноги сильные руки, и он пристально смотрит в темные неровные дырки, прожженные в наволочках спичками и сигаретами. Чувствуется запах дешевого пойла и бензина.

Его звать Эррол Рич, хотя место его упокоения не суждено пометить ни надгробию, ни кресту. С того момента, как Эррола силой забрали из материнского дома под вопли мамы и сестры, он перестал существовать. Теперь все следы его физического наличия на этом свете сотрутся, и память о его жизни останется лишь с теми, кто его любил. А память о том, как он умер, останется вот с этими, собравшимися в душной ночи.

Зачем он здесь? А затем, чтобы сгореть за то, что отказался согнуться, встать на колени. За то, что выказал неуважение людям, которые выше его по умолчанию.

Эррол Рич должен принять смерть за разбитое стекло.

Он вел грузовик — свою старенькую облезлую колымагу с треснутым лобовым стеклом, — когда услышал окрик:

— Э, черный!

Тут в него, раня лицо и руки, брызнули осколки лопнувшего лобового стекла, а между глаз что-то припечатало. Он машинально дал по тормозам, одновременно почувствовав на себе мокрое. Оказалось, в него прилетела пивная бутылка, успевшая опростаться на сиденье и штаны.

Моча. Они сообща в бутылку помочились и запустили ею в машину. Эррол отер жидкость с лица (окровавленный рукав при этом отделился) и увидел троих мужчин, торчащих у обочины возле бара.

— Кто бросил бутылку? — невозмутимо спросил он.

Никто из троицы не ответил, но тайком все порядком струхнули. Эррол Рич был рослым, атлетического сложения. Они-то думали, что ниггер утрется и проедет мимо, а он мало того что остановился, так еще может и двинуться один на троих.

— Ты, Малыш Том? — Эррол остановился перед Томом Руджем, хозяином бара. Тот лишь отвел глаза. — Если так, то лучше признайся сейчас. Или я сожгу дотла твой сраный сарай.

Малыш Том нерешительно промолчал, и тогда Эррол Рич, который этого крысенка всегда недолюбливал, подписал себе приговор тем, что выдрал из кузова доску и повернулся к троице, которая оторопело застыла — вернее, не застыла, а попятилась, ожидая, что чернокожий сейчас напустится. Но вместо этого Эррол швырнул полутораметровую планку в переднее окно заведения Малыша Тома, после чего сел в грузовик и уехал.

И вот теперь Эррола Рича предадут смерти за лист замызганного стекла, и весь городишко съехался, чтобы это лицезреть. Эррол смотрит на них, этих богобоязненных людей — соль здешней земли, скромных тружеников и тружениц, — и чувствует жар их ненависти, предвкушение грядущей расправы.

«Я умею чинить вещи, — думает он. — Беру то, что сломано, и налаживаю».

Мысль эта приходит словно из ниоткуда. Эррол пытается ее прогнать, но она, как ни странно, упорствует, не желает уходить.

«У меня дар. Я могу взяться за движок, за приемник, даже за телевизор, и починить. И не надо мне ни инструкции, ни на кого-то учиться. Это дар. Дар, которого скоро не будет».

Эррол оглядывает толпу, застывшие в ожидании лица. Он видит подростка лет четырнадцати-пятнадцати. Глаза мальчишки возбужденно горят. Эррол узнаёт его, а также отца, приобнявшего мальчика за плечи. Помнится, этот человек как-то приносил свой радиоприемник, упрашивал починить его до начала лошадиных бегов в Санта-Аните, так как без скачек ему не жизнь. И Эррол приемник починил, заменив в нем испорченный динамик. Вы бы видели, как этот человек его благодарил и доллар положил сверху за то, что Эррол пошел навстречу.

Поймав на себе взгляд Эррола, человек поспешно отводит глаза. Помощи ждать неоткуда. Ни помощи, ни пощады от этих людей. И теперь ему предстоит умереть за какое-то разбитое окно, а свои движки и приемники эти люди доверят кому-нибудь другому, пусть даже чинит он хуже, а за работу берет больше.

Ноги у Эррола связаны, и на «линкольн» он вынужден взбираться мелкими скачками. На крышу драндулета его взволакивают все те же люди в клобуках и, тычком заставив опуститься на колени, надевают на шею веревку. На предплечье самого крупного из них Эррол замечает наколку: ангелочки держат знамя с надписью «Катлина». Эта рука и затягивает веревку. На голову Эрролу льется бензин; Эррол вздрагивает. Вот он поднимает взгляд и произносит слова, свои последние слова на этом свете.

— Не жгите меня, — просит он.

Он уже смирился с неотвратимой участью — с тем, что этой ночью ему предстоит уйти. Но так не хочется гореть!

— Господи, прошу, не дай им меня сжечь.

Остаток бензина человек с наколкой выплескивает Эрролу Ричу прямо в глаза, ослепляя, и слезает на землю.

Эррол Рич начинает молиться.


Первым в бар зашел невысокий белый. В нос здесь шибала застойная кисловатая вонь пролитого пива. Вокруг стойки пыльным сугробом высились подметенные, но не убранные окурки. Пол в тех местах, где подошвы и каблуки затаптывали мерцающий пепел от сигарет, был в смазанных черных пятнах. Оранжевая краска стен взбухала и лопалась нарывами, как пораженная кожа. Не было здесь ни картинок, ни фотографий — лишь пара-тройка пивных логотипов на стенах, да и то лишь там, где требовалось прикрыть особо вопиющие следы общей убогости.

Это заведение и баром-то назвать можно было с натяжкой: так, забегаловка метров двенадцать в длину да десять в ширину. Стойка находилась слева и имела форму хоккейного конька передним заостренным концом к двери. К залу примыкали кабинетик и кладовая. Туалет находился за баром, возле задней двери. Справа в помещении были четыре отгороженных приватных стойла, слева — пара круглых столиков.

У барной стойки сидели двое, еще один стоял с той стороны. Всем троим было за пятьдесят. Те двое, что у стойки, были в бейсболках, несвежих майках под еще более несвежими рубахами и в дешевых джинсах. У одного на ремне висел длинный нож, у другого под рубахой был спрятан пистолет.

Человек за прилавком в молодости, возможно, был в неплохой физической форме — плечи, грудь и руки все еще мускулистые, но уже обросли подушками жира, а груди как у старой шлюхи. Под мышками некогда белой рубашки с короткими рукавами — желтые пятна застарелого пота, а штаны висят чуть ли не на середине бедер, по подростковой моде, нелепой для того, кто этот возраст давно миновал. Желтые волосы все еще густы, а лицо обильно поросло клочковатой недельной щетиной.

Вся троица увлеченно смотрела хоккей по старому телику над стойкой; тем не менее на вошедшего дружно обернулись. Вошедший был небрит, в грязных кроссовках, мятых слаксах и попугайской гавайской рубахе. Такому место где-нибудь на Кристофер-стрит (если б сидящие еще знали, где она находится).[1] И все-таки типаж был им определенно знаком.

Неважно, насколько этот тип небрит и как небрежно одет: слово «гей» у него, можно сказать, на лбу написано.

— Можно пива? — спросил он, подходя к стойке.

Бармен с минуту демонстративно не двигался, но все же вынул из холодильника банку «Будвайзера» и пустил по столешнице.

Незваный гость, поймав банку, воззрился на нее так, будто увидел «Будвайзер» впервые.

— А еще что-нибудь есть?

— «Буд» безалкогольный.

— Вау, — ухмыльнулся нахал. — Надо же, какой выбор.

Бармен колкость проигнорировал.

— Два пятьдесят, — сказал он.

Прейскуранта над стойкой не было.

Вынув толстую скатку банкнот, вошедший отсчитал три, после чего положил сверху пятьдесят центов мелочью, чтобы чаевые составили доллар. Три пары глаз проследили, как стройные, изящные руки прячут деньги обратно в карман, после чего взоры вернулись к экрану. Голубоватый гость устроился в кабинке позади завсегдатаев и, припав спиной к углу, задрал ноги и тоже уставился на экран. Так вчетвером они просидели минут пять, пока дверь не открылась и в бар не вошел еще один посетитель, с незажженной сигарой во рту. Он ступал так тихо, что его заметили уже в метре от прилавка, причем один из сидящих сказал бармену:

— Том, глянь-ка, у тебя в баре цветные.

Малыш Том и мужчина с ножом нехотя отвлеклись от просмотра и взыскательно оглядели темнокожего, который уже успел устроиться на стульчике у края стойки.

— Можно виски? — попросил он.

Малыш Том не пошевелился. Нет, подумать только: сначала пидор, а за ним еще и ниггер. Во вечерок. Взгляд бармена с лица темнокожего гостя перекочевал на его двубортное пальто, дорогую рубашку и отглаженные джинсы.

— Ты из дальних мест, мальчик?

— Можно и так сказать, — ответил тот, пропуская мимо ушей второе за полминуты оскорбление.

— В паре миль у дороги есть местечко для гнедых, — сказал Малыш Том. — Там тебе и нальют.

— А мне бы здесь хотелось.

— А вот мне бы не хотелось, чтобы ты здесь торчал. Бери-ка, парень, жопу в горсть и дуй отсюда, пока я не рассердился.

— Значит, здесь мне не нальют? — не очень-то сокрушенно переспросил темнокожий.

— Дошло наконец. Давай-давай, вали по-хорошему. Или мне с тобой по-плохому обойтись?

Слева от него двое завсегдатаев зашевелились на стульях, рассчитывая намять гаду бока. Гад же отреагировал весьма странно: сунул руку в карман пальто и, вынув оттуда бутылку виски в оберточном пакете, скрутил на ней пробку. Малыш Том на это нырнул правой рукой под прилавок. Обратно рука показалась уже с бейсбольной битой.

— Эй, мальчик, — предостерег он. — Не вздумай здесь пить.

— Вот незадача, — отреагировал темнокожий. — Кстати, не называй меня мальчиком. Звать меня вообще-то Луис.

С этими словами он перевернул бутылку вверх дном, а потом задумчиво смотрел, как ее содержимое струится по барной стойке. На углу ручеек сделал аккуратный поворот (стечь на пол ему помешала бровка) и побежал мимо троицы, которая удивленно таращилась, как Луис не спеша раскуривает сигару от медной зажигалки.

Затем Луис встал и пустил шлейф ароматного дыма.

— Держитесь, сучары, — сказал он и уронил в виски зажженную зажигалку.


Человек с наколкой резко стучит по крыше «линкольна». Взревывает мотор, и машина, раз или два взбрыкнув как бычок на веревке, срывается с места в мутном облаке пыли, палой листвы и выхлопов. Эррол Рич на мгновение подвисает в воздухе, вслед за чем его тело вытягивается. Он силится достать длинными ногами до земли, но это не удается, и он лишь беспомощно брыкается в воздухе. Губы его, по-рыбьи шевелясь, пускают пузыри; по мере того как веревка все туже затягивается на шее, глаза вылезают из орбит. И без того темная кожа лица лиловеет от прилившей крови; его начинают бить конвульсии, алые брызги орошают подбородок и грудь. Проходит минута, но Эррол все еще дергается.

Под ним человек с наколкой берет сук, обмотанный смоченной бензином тряпкой, поджигает спичкой и, сделав шаг вперед, показывает этот своеобразный факел Эрролу, после чего подносит огонь к его ногам.

Эррол с воплем воспламеняется и каким-то немыслимым образом, несмотря на сдавленную шею, пронзительно, с жутким завыванием кричит в непостижимой муке. За одним воплем следует второй, но вот пламя доходит до рта, пережигая голосовые связки. Горящий кокон на веревке исступленно бьется; воздух наполняется запахом жженой плоти.

Затем биение прекращается. Горящий человек мертв.


Барная стойка вспыхивает; огненная стенка взметается, опаляя бороды, брови, кудри. Мужчина с припрятанным пистолетом отшатывается, левой рукой прикрывая себе глаза, а правой лихорадочно нашаривая оружие.

— Ну-ну, — слышится вкрадчивый голос.

В считаных дюймах от него виднеется дуло пистолета «Глок-19», который сжимает в руке гей в попугайской рубашке. Уже нашарившая было оружие рука робко замирает. Невысокий человек, звать которого Ангел, ловким движением изымает пистолет из чужой кобуры, и теперь перед лицом у завсегдатая бара маячит уже не один, а сразу два ствола. «ЗИГ-Зауэр» Луиса наведен на человека с ножом у пояса. За прилавком заливает водой пламя Малыш Том. Лицо у него красное, дыхание учащенное.

— Ну и за каким хером это делать?

Он смотрит на темнокожего, который направляет пистолет ему в грудь. Выражение лица у Малыша Тома меняется; недолгий страх затмевается естественной агрессивностью.

— А что, тебя это волнует? — спросил Луис.

— Не его, так меня.

Это сказал тот, у которого на поясе нож, — стоило отвести от него ствол, как он заметно осмелел. Черты лица у него были до странности впалые: покатый подбородок терялся в тонкой жилистой шее, синие глаза утопали в красноватых глазницах, а скулы во время оно кто-то словно своротил и расплющил. Его мутноватые глаза взирали бесстрастно, а руки были от ножа отведены, но не так чтобы далеко. Уж лучше бы ножа при нем не было вовсе. Человек, который носит такой тесак, безусловно умеет им пользоваться, причем весьма быстро. Эта же мысль, видимо, пришла и Ангелу: один из двух его пистолетов описал дугу.

— А ну расстегни ремень, — велел Луис.

Помедлив секунду, человек повиновался.

— А теперь роняй с него ножик.

Человек ухватил ремень за конец и потянул. Прежде чем соскользнуть, ножны пару раз зацепились, но наконец стукнулись об пол.

— Вот так-то лучше.

— Кому лучше, а кому и нет.

— Да ты что? — посочувствовал Луис. — Это ты будешь Уиллард Хоуг?

Впалые глаза ничего не выдали. Они не мигая, по-змеиному смотрели на обидчика.

— Я тебя знаю?

— Нет, ты меня не знаешь.

В глазах Уилларда что-то блеснуло.

— Хотя вы, ниггеры, для меня все на одну морду.

— Я другого от тебя и не ждал, Уиллард. Вон тот, который за тобой стоит, я так понимаю, Клайд Бенсон. Ну, а ты, — наведенный на бармена «ЗИГ» чуть качнулся, — ты будешь Малыш Том Рудж.

Пунцовость лица Малыша Тома выпитым горячительным объяснялась лишь отчасти. На самом деле в нем разгоралась ярость. Она угадывалась в дрожании губ, в том, как сжимались и разжимались пальцы. Даже зашевелилась наколка на предплечье, как будто ангелы на нем медленно размахивали знаменем с именем Катлина.

И вся ярость была направлена на этого темнокожего, который сейчас угрожал Тому в его собственном баре.

— Ты мне скажешь, что здесь вообще происходит? — спросил Малыш Том.

Луис улыбнулся.

— Что происходит? Расплата происходит, вот что.


Женщина встает ровно в десять минут одиннадцатого. Ее зовут бабушка Люси, хотя ей нет и пятидесяти и она все еще красива, со светом молодости в глазах, а морщин на темной коже не так уж много. У ее ног сидит мальчик лет семи-восьми, но уже росленький для своего возраста. Радио играет «Weeping Willow Blues» Бесси Смит.

На женщине по прозванию бабушка Люси одна лишь ночная рубашка и большой платок, ноги ее босы; тем не менее она поднимается и идет по коридору; медленной, осмотрительной поступью спускается во двор. Следом идет мальчик, ее внук.

— Бабушка Люси, ты куда? — окликает он ее, но та не отзывается.

Позднее она поведает внуку о мирах внутри миров, о местах, где перегородка, отделяющая живых от мертвых, столь тонка, что они могут видеть, касаться один другого. Она расскажет о различии между теми, кто ходит при свете дня, и ночными скитальцами; о требованиях, которые мертвые предъявляют тем, кто остался по эту сторону.

И поведает о дорогах, по которым ходим все мы — и живые, и мертвые.

Пока же она лишь плотнее запахивается в платок и продолжает ступать к кромке леса, а дойдя, останавливается и ждет в безлунной ночи. Среди деревьев появляется смутное сияние, как будто с небес спустилась комета и теперь движется вблизи земли, пламенея и вместе с тем нет; горя, но не совсем. Тепла от нее нет, но что-то в сердцевине этого света неугасимо полыхает.

И когда мальчик заглядывает бабушке в глаза, он видит горящего человека.


— Вы помните Эррола Рича? — спросил Луис.

Вопрос остался без ответа, лишь у Клайда Бенсона появился нервный тик.

— Повторяю: вы помните Эррола Рича?

— Мы не знаем, о ком ты, парень, — произнес наконец Хоуг. — Ты нас, верно, с кем-то путаешь.

Пистолет в руке у Луиса чуть дрогнул. Левая половина груди Уилларда Хоуга плюнула кровью. Его откинуло назад, и он вместе со стулом тяжело завалился на спину. Рука поскребла по полу, словно в поисках чего-то невидимого, и он застыл.

Клайд Бенсон зашелся криком, и пошло-поехало.

Малыш Том нырнул за стойкой бара, ища под раковиной обрез. Клайд Бенсон пнул стульчик в Ангела и кинулся к двери. Он почти добежал до туалета, когда рубаха на его плече вздулась и лопнула в двух местах. Он шатнулся и, истекая кровью, через заднюю дверь исчез в темноте. Сделавший эти выстрелы Ангел устремился следом.

Внезапно смолкли сверчки, а ночное безмолвие обрело странную напряженность, как будто сама природа дожидалась итога происходящего в баре. К тому моменту, как Ангел настиг Бенсона, тот, безоружный и окровавленный, почти успел пересечь парковку, но от подножки грянулся на пыльную землю, окропив ее при этом кровью. Он пополз к высокой траве, как будто та могла каким-то образом обеспечить ему безопасность. Снизу под грудь его поддел ботинок, перевернув на спину; от нестерпимой муки Бенсон зажмурился. Когда он снова открыл глаза, над ним стоял тот, в попугайской рубашке, целя прямо в голову.

— Не делай этого, — взмолился Бенсон. — Пожалуйста.

Лицо стоящего сверху, более молодого, было бесстрастно.

— Ну, прошу тебя. — Грудь Клайду Бенсону рвали рыдания. — Я покаялся в своих грехах. Я обрел Христа.

Палец на курке напрягся, и человек по имени Ангел произнес:

— Значит, тебе не о чем волноваться.


Во тьме ее зрачков виден горящий человек. Пламя рвется, пускает побеги по его голове и рукам, глазам и рту. Нет ни кожи, ни волос, ни одежды. Есть только огонь в форме человека и боль в форме огня.

— Бедный ты мальчик, — шепчет женщина. — Бедный, бедный мальчик.

В ее глазах скапливаются слезы, тихо струятся по щекам. Пламя начинает мигать, колебаться. Рот горящего открывается безгубой прорехой и вытесняет слова, которые различает лишь женщина. Огонь утихает, из белого превращается в желтый, и наконец остается лишь людской силуэт — черное на черном. Но вот исчезает и он — теперь лишь деревья вокруг и ощущение теплой женской ладони на руке у мальчика.

— Пойдем, Луис. — Бабушка ведет его обратно к дому.

Горящий человек умиротворен. Он упокоился.


Малыш Том поднялся, держа в руках обрез, но не увидел в помещении никого, кроме мертвеца на полу. Шумно сглотнув, Том тронулся влево, к концу стойки. На третьем шаге дерево раскололось, и Малыша Тома прошили пули, раздробив левую тазовую кость и правую голень. Вякнув, он грохнулся как подкошенный, но не унялся, пока не высадил содержимое обоих стволов в гниловатую стойку. В грохоте выстрелов дождем сыпались труха, щепки и битое стекло. Чувствовался запах крови, пороха и пролитого виски. Когда грохот стих, сквозь металлический звон в уши проникали только звуки капающей жидкости и сыплющейся трухи.

И еще слышались шаги.

Покосившись влево, он увидел стоящего над собой Луиса. Ствол «ЗИГа» смотрел Малышу Тому в грудь. В пересохшем рту оставалась смешанная с опилками слюна, и Том сглотнул. Бедренная артерия была разорвана; он попытался зажать рану ладонью, но кровь продолжала неудержимо струиться сквозь пальцы.

— Кто ты? — выдавил Малыш Том.

Снаружи грянули два выстрела, это оборвалась в глинистой рытвине жизнь Клайда Бенсона.

— Еще раз, последний: ты помнишь человека по имени Эррол Рич?

Малыш Том повел головой из стороны в сторону.

— Твою мать, да откуда же…

— Тогда напомню: ты его сжег.

«ЗИГ» смотрел теперь бармену в переносицу. Малыш Том прикрыл рукой лицо.

— А-а, помню, — сказал он сквозь растопыренную пятерню. — Да-да, боже, я же там был. Сволочи, что они с ним сделали…

— Это сделал ты.

Малыш Том замотал по полу головой:

— Нет-нет, ты че! Я там был, но его и пальцем не тронул!

— Не лги мне. Просто сознайся. Говорят, признание идет душе на пользу.

Наклонив ствол, Луис сделал выстрел. Там, где у Тома кончалась правая ступня, брызнули ошметки дубленой кожи и кровь. Он взвизгнул, когда ствол переместился с правой ступни на левую. Слова заклокотали кипящей смолой в бочке:

— Перестань, прошу тебя, не надо. Боже, больно-то как. Ты прав, мы это сделали. И я обо всем сожалею. Мы ж все молодые были, невесть что вытворяли. Я знаю, знаю, нехорошо вышло, ужасно. — Глаза Тома молили о пощаде. Он истекал потом; чего доброго, расплавится. — Думаешь, проходит день, чтобы я о том не вспомнил, не покаялся в содеянном?

— Нет, — ответил Луис. — Не думаю.

— Не делай этого, — запричитал Малыш Том, протягивая умоляюще руку, — прошу тебя. Я найду способ искупить вину. Ну пожалуйста.

— У меня есть такой способ, — сказал на это Луис.

И Малыш Том Рудж перестал жить.

В машине Ангел с Луисом разобрали пистолеты, каждую деталь протерев чистой тряпицей. Части оружия они дорогой рассеяли по полям и ручьям. Они ехали не разговаривая, пока не отдалились от бара на много миль.

— Ну, как ощущение? — прервал наконец молчание Луис.

— Да ничего, — отозвался Ангел. — Вот только спина болит.

— Как тебе Бенсон?

— Нехороший человек. Заслуживал смерти.

— Они все заслуживали.

Видно было, что Ангел думает о чем-то другом, постороннем.

— Ты пойми правильно, — сказал он. — То, что мы с тобой там устроили, меня не заботит. Просто от того, что я его убил, лучше мне не стало — если это то, что ты имеешь в виду. Когда я жал на спуск, перед глазами у меня был не он, не Клайд Бенсон, а Фолкнер.

Оба опять смолкли. Мимо плыли темные поля, тянулись вдоль горизонта силуэты скрюченных домишек.

Молчание на этот раз нарушил Ангел.

— Птахе надо было его тогда, при удобном случае, грохнуть.

— Может быть.

— Никаких «может быть». Надо было сжечь его, и все.

— Птаха не такой, как мы. Слишком много чувствует, думает. Переживает.

— Думать и чувствовать — не одно и то же, — сказал Ангел со вздохом. — А тот старый хер, получается, никуда не делся. И пока жив, всем нам угрожает. — Луис за рулем молча кивнул в темноте. — И меня вон как исполосовал. Так что я себе зарок дал: никто и никогда больше не будет меня резать. Ни-кто.

— Значит, надо ждать, — помолчав, сказал товарищу Луис.

— Чего ждать-то?

— Нужного момента. Верного шанса.

— А если их не будет?

— Будут.

— Ой, не надо, — отмахнулся Ангел и чуть погодя повторил вопрос: — Нет, а если их не будет?

— Тогда мы сами позаботимся, чтобы они появились.

Вскоре они пересекли границу штата и оказались в Южной Каролине, чуть южнее Аллендейла. Никто их не остановил. Позади остались полубесчувственный Вирджил Гроссард, а также безжизненные Том Рудж, Клайд Бенсон и Уиллард Хоуг — та самая троица, что неудачно подшутила над Эрролом Ричем, а затем его же выволокла из дома и предала позорной смерти на потеху толпе.

А вдалеке на Адас-Филде, у северного холма, полыхал черный дуб — бурея жухлыми листьями, обливаясь шипящим, слюной исходящим из коры соком, и сучья на фоне усеянного звездами ночного неба были подобны костям пылающей длани.


ГЛАВА ПЕРВАЯ

Медведь сказал, что видел пропавшую девушку.

Это было неделей раньше — до высадки в Каине, после которой осталось три трупа. Солнечный свет попал в плен к хищным облакам — косматым, грязно-серым, как дым от мусорной кучи. В воздухе стояло безмолвие, предвещающее дождь. Снаружи, беспокойно подергивая хвостом, тряпкой растянулась дворняга Блайтов. Уместив морду меж передних лап, она лежала с открытыми встревоженными глазами. Блайты жили в Портленде на Дартмут-стрит, с видом на воды укромного залива Каско. Обычно там кружится множество птиц — чайки, утки, чирки, — но сегодня пернатых почему-то не наблюдалось. Мир был как будто из стекла, которое должно вот-вот разбиться под действием невидимых сил.

Мы молча сидели в небольшой гостиной. Медведь апатично поглядывал в окно, словно выжидая, когда падут первые капли дождя и подтвердят некий невысказанный страх. По навощенному дубовому паркету не двигалась ни одна тень, даже наша собственная. Слышалось тиканье фарфоровых часов на камине, в окружении фотографий из лучших времен. Я поймал себя на том, что неотрывно смотрю на снимок, где Кэсси Блайт прижимает к голове квадратную академическую шапку, кисточка которой, распушившись на ветру, дыбится как оперение всполошенной птицы. У Кэсси были темные курчавые волосы, губы, великоватые для лица, и слегка неуверенная улыбка. Тем не менее ее карие глаза смотрели мирно, без печали.

Медведь перестал наконец озирать пейзаж и попробовал взглянуть в глаза Ирвингу Блайту и его жене, но это у него не получилось, и он уставился себе под ноги. Встречаться взглядом со мной он избегал с самого начала, как будто отказывался сознавать само мое присутствие в комнате. Мужчина он был крупный, в потертых синих джинсах, зеленой майке и кожаном жилете, который теперь не особо вмещал его пузо. За время отсидки Медведь отпустил длинную, веником, бороду и всклокоченные сальные патлы до плеч. С той поры как мы с ним виделись в последний раз (считай, с той поры, когда он сел), у него появились и кое-какие тюремные татуировки: неказисто выколотая женская фигура на правом предплечье, кинжальчик под левым ухом. Синие глаза осоловели, а детали своего повествования он иногда припоминал не сразу. Что и говорить, фигура патетическая; человек, у которого будущее считай что осталось позади.

Когда паузы чересчур затягивались, эстафету, тронув Медведя за лапищу, перенимало сопровождающее лицо и вело рассказ, покуда Медведь не выбирался на относительно прямой отрезок тропы своего припоминания. Сопровождающее лицо было облачено в бирюзовый костюм с белой сорочкой, на которой узел красного галстука был до того велик, что смотрелся не то как зоб, не то как нарост. Портрет дополняли круглогодичный загар и серебристо-седая шевелюра. Это был Арнольд Сандквист, частный сыщик.

Сандквист занимался делом Блайтов, пока один знакомый не предложил им поговорить со мной. Неофициально — возможно, по простоте душевной — я посоветовал отказаться от услуг Арнольда Сандквиста, которому они каждый месяц исправно выплачивали полторы тысячи, якобы на розыски их дочери. Шесть лет назад, вскоре после выпуска, она как в воду канула. Сандквист был вторым частным сыщиком, которого Блайты наняли для выяснения обстоятельств исчезновения Кэсси. Будь у него, как у рыбы-прилипалы, присоска на темени, он бы смотрелся откровенным паразитом. Был он таким скользким, что, когда ходил на взморье купаться, у прибрежных птиц наверняка налипало на перья масло. Я выяснил, что за пару лет он, действуя вроде как от имени супругов, сумел развести их тысяч на тридцать. Такого стабильного источника дохода, как Блайты, в нашем Портленде еще поискать. Неудивительно, что он теперь всеми силами пытался удержать их доверие и деньги.

Рут Блайт позвонила мне за час до того, как к ним должен был приехать Сандквист — якобы с какими-то новостями насчет Кэсси. Я в это время колол дрова на зиму — кленовые, березовые, — и у меня не было времени даже переодеться. Поэтому приехал как был — с клейким древесным соком на руках, в заношенных джинсах и мятой майке с надписью «Arm the Lonely».[2] И вот он передо мной, Медведь, — свежачок, только что из тюряги штата. В карманах побрякивают обсиженные мухами «колеса» откуда-нибудь из Тихуаны, дома дожидается справка об условно-досрочном освобождении, а сам он путано объясняет, где и при каких обстоятельствах видел мертвую девушку.

Потому что Кэсси Блайт была мертва. Я это знал и подозревал, что знают и ее родители. Может статься, они почувствовали некую боль, спазмом сжавшую сердца, и инстинктивно поняли, что с их единственным ребенком случилась беда, что он уже никогда не вернется, хоть они и будут держать его комнату в чистоте, каждую неделю стирая пыль и меняя дважды в месяц постельное белье, чтобы оно непременно было свежим на случай, когда дочь в конце концов появится у порога с фантастическими историями, объясняющими ее шестилетнее отсутствие. Пока они не удостоверились в обратном, остается шанс, что Кэсси жива, даром что часы на каминной полке тихо, с неброским знанием твердят о ее уходе.

Медведь отмотал три года в калифорнийской тюрьме за хранение краденых товаров. Вообще смекалкой он не отличался. До того был туп, что подворовывал товар, который по сути уже принадлежал ему. Кэсси Блайт он вряд ли отличил бы от мусоровоза — но гляди-ка, упорно, из раза в раз повторяет детали своего путаного повествования. Иногда он запинался и багровел от натужного припоминания событий, которые ему как пить дать вдолбил Сандквист, — о том, как он после отсидки в «Мул-Крике» отправился в Мексику, чтобы подправить нервишки на тамошних дешевых медикаментах; как случайно наткнулся на Кэсси Блайт в баре на бульваре Агуа-Калиенте, недалеко от ипподрома, где она попивала с каким-то мексиканцем гораздо старше своих лет; как они разговорились, когда мекс отлучился в сортир, и Медведь узнал, что девушка фактически его землячка из штата Мэн; как потом парень вернулся, посоветовал Медведю не совать нос куда не надо и поволок Кэсси в поджидавшую у бара машину. Кто-то в баре сказал Медведю, что того парня звать Гектор и у него какой-то притон возле Розаритобич. У Медведя не было денег, чтобы пуститься по следу парочки, но вместе с тем он был уверен, что та женщина — именно Кэсси Блайт. Ее фотографию он видел в газетах, которые ему посылала сестра, чтобы коротать время в тюрьме, даром что Медведь не смог бы прочесть даже показания счетчика парковки. Девушка даже оглянулась, когда он окликнул ее по имени. Несчастной, по его словам, она не смотрелась и вроде не давала понять, что ее удерживают против воли. Тем не менее первое, что он сделал, вернувшись в Портленд, это вышел на мистера Сандквиста, потому что мистер Сандквист — частный следователь с хорошей репутацией. Мистер Сандквист сказал Медведю, что тем делом больше не занимается, что вместо него нанят какой-то другой детектив. Однако Медведь желает работать только с мистером Сандквистом. Он ему доверяет. Он слышал о нем много хорошего и отзывы в газетах читал. Так что если Блайты хотят от Медведя помощи в Мексике, тогда Медведю надо, чтобы делом опять занялся мистер Сандквист. Сам Сандквист солидарно покачивал головой в такт объяснениям Медведя, как бы делая логические ударения на главных тезисах, и одновременно с неодобрением косился на меня.

— Черт, да я вижу, наш Медведь нервничает оттого, что в комнате находится посторонний, — озабоченно заметил Сандквист. — Мистер Паркер, по слухам, отличается склонностью к насилию.

Медведь при своем двухметровом росте и центнере веса попытался сделать вид, что от моего присутствия ему не по себе. Причина переживать у него и впрямь имелась, хотя не была связана ни с Блайтами, ни с крайне малой вероятностью того, что я действительно на него наброшусь.

Я смотрел не мигая.

Медведь, я ведь знаю тебя как облупленного и не верю ни единому слову. Прекрати нести вздор, пока не зашел слишком далеко.

Тот, в очередной раз оборвав свой рассказ, глубоко и будто бы с облегчением вздохнул. Сандквист похлопал его по спине, состроив при этом максимально озабоченную мину. Как сыщик, этот человек был известен полтора десятка лет, и репутация у него была в целом ничего себе, хотя с недавних пор она пошла на спад: развод, слухи о проблемах с азартными играми. Чета Блайт была для него дойной коровой, и он, конечно, не желал ее лишиться.

Окончание рассказа Ирвинг Блайт встретил молчанием. Первой заговорила его жена.

— Ирвинг, — робко тронув мужа за руку, сказала она, — я думаю…

Он повелительно вскинул руку, и Рут Блайт смолкла. В отношении Ирвинга Блайта чувства у меня были смутные. Этот человек старой закваски иной раз третировал свою жену как какого-нибудь гражданина второго сорта. Будучи в свое время старшим менеджером «Интернэшнл пейпер» в Джее, он встал на пути у Объединенного межнационального союза рабочих бумажной промышленности, когда тот проникся идеей создать в северных лесах новые рабочие места. Стачка бумажников 1987–1988 годов явилась едва ли не самой суровой в истории штата; за полтора года едва ли не тысяча рабочих активистов была заменена на угодных начальству людей. Ирвинг Блайт проявил себя как непоколебимый противник компромиссов, и когда в итоге он решил уволиться и вернуться в Портленд, фирма хорошенько улучшила ему пенсионный пакет в знак благодарности за упорство и стойкость. Впрочем, твердость Ирвинга вовсе не означала, что он не любил свою дочь или что прошедшие с ее исчезновения годы не сказались на его внешности: он поблек и осунулся, белая сорочка на руках и груди мешковато обвисла, а меж воротником и шеей обозначился такой зазор, что пролез бы кулак. Чуть ли не вдвое можно было обмотать вокруг пояса брюки — там, где раньше топорщились зад и ляжки, теперь складками висела ткань. Все в нем говорило об утрате смысла существования.

— Я думаю, мистер Блайт, нам с вами следует поговорить, — подал голос Сандквист. — Наедине.

Это слово он сопроводил веским взглядом в сторону Рут: дескать, разговор предстоит мужской, а потому негоже, если его будут прерывать или сбивать с курса женские эмоции, даром что они идут от сердца.

Блайт поднялся, и они с Сандквистом прошли на кухню. Рут Блайт осталась сидеть на софе. Медведь, встав, нерешительно вынул из жилетки пачку «Мальборо».

— Пойду, мэм, курну на воздухе, — буркнул он.

Рут Блайт в ответ лишь кивнула и проводила взглядом спинищу Медведя. При этом она приставила к губам кулачок, как будто оправлялась от только что полученного удара — ведь это именно она подговорила мужа отказаться от услуг Сандквиста. Видимо, супруг пошел ей навстречу лишь потому, что сыщик в своем расследовании явно пробуксовывал, хотя, судя по всему, я не вызывал у Ирвинга Блайта особых симпатий. Что касается его жены, то она при всей своей миниатюрности скрывала в себе недюжинную энергию и бойцовскую хватку (в конце концов, терьеры тоже не отличаются ростом).

Мне вспомнились репортажи об исчезновении Кэсси Блайт. Тогда Ирвинг и Рут вместе сидели за столом, а рядом с ними сидел Эллис Ховард, заместитель начальника полиции Портленда. Рут Блайт сжимала в руках фотографию дочери. Потом, когда я согласился взяться за повторное расследование дела, она передала мне видеокассету с их пресс-конференцией, а также вырезки из газет, фотографии и месяц от месяца сокращавшиеся по объему и содержанию сообщения Сандквиста. Шесть лет назад я считал, что Кэсси Блайт больше напоминает своего отца, чем мать, однако по прошествии лет мне стало казаться, что у нее больше сходства именно с Рут — выражение глаз, улыбка, даже волосы. Каким-то странным образом Рут Блайт постепенно преображалась, обретая черты своей дочери, словно становясь через это для своего супруга и дочерью и женой одновременно; и какая-то часть Кэсси по-прежнему жила вопреки тому, что тень от утраты делалась все длиннее.

— Ведь он лжет? — спросила она, когда Медведь вышел.

У меня мелькнуло секундное желание уклониться от ответа: мол, я точно не знаю, ни о чем нельзя гадать наперед. Но сказать ей такое у меня не повернулся язык. Она не заслуживала лжи, как, впрочем, и жестоких слов о том, что надежды нет и дочь никогда не возвратится.

— Похоже на то, — ответил я коротко.

— Но зачем он это делает? Для чего нужно так истязать нас?

— Я не думаю, миссис Блайт, что он пытается вас истязать. Я имею в виду Медведя. Он просто идет на поводу.

— У Сандквиста?

На этот раз я не ответил.

— С вашего позволения, пойду-ка я поговорю с Медведем.

Я встал и направился к передней двери. Лицо Рут Блайт в оконном отражении излучало муку; она металась между желанием уцепиться за надежду, которую давал ей Медведь, и пониманием того, что при малейшем соприкосновении с реальностью эта надежда развеется как дым.

Снаружи Медведь, попыхивая сигаретой, пытался завлечь в игру собаку Блайтов, но та его игнорировала.

— Эй, Медведь! — окликнул я его.

Медведь мне помнился еще смолоду, когда он был лишь чуток поменьше и самую малость глупей. Его семья — мать, отчим и две старшие сестры — жила в Эйконе, сразу за Сперуинк-роуд. Домик у них был небольшой, а семья вполне приличная: мать работала в «Уолмарте», а отчим развозил газированные напитки с завода. Потом предки умерли, а сестры обосновались неподалеку, одна в восточном Бакстоне, а другая в южном Уиндэме — очень удобно для того, чтобы навещать братца с передачками, когда он в двадцать лет сел за хулиганство на три месяца в местное исправительное учреждение. Это было первое знакомство Медведя с тюрягой, и несколько следующих лет он божьей милостью повторно туда не попадал. Потом он некоторое время шоферил у каких-то деляг из Ривертона и вдруг экстренно отбыл на жительство в Калифорнию — вскоре после территориального спора, по итогам которого остались один труп и один калека. Прямого отношения к тем разборкам Медведь не имел, но, как говорится, береженого бог бережет, и сестры уговорили брата уехать подальше. И вот он в Лос-Анджелесе пристроился чистильщиком кухонь, но опять связался с дурной компанией, что закончилось для него тюрьмой «Мул-Крик». Истинной злобности в Медведе не было, что тем не менее не делало его безобидным. Он был орудием в чужих руках, на все готовым за посулы — где денег, где работы, а где и просто дружбы. На мир Медведь глядел сквозь мутные очки смятения, и в голове у него всегда была каша. Вот теперь он вернулся в родные места, однако смятения и каши нисколько не убавилось; по-прежнему он чувствовал себя здесь чужим.

— Мне с тобой говорить нельзя, — сказал он, когда я подошел.

— Почему?

— Мистер Сандквист не велел. Говорит, от тебя одни неприятности.

— Какие именно?

Медведь с прищуркой погрозил пальцем.

— Ишь ты какой. Думаешь, у меня ума нет?

Я шагнул на лужайку и присел на корточки, протянув руки. Пес тут же поднялся и, вильнув хвостом, осторожно приблизился. Обнюхал мне пальцы и сунулся между ними влажным носом, давая почесать за ушами.

— О. А ко мне так не подошел, — заметил Медведь чуть ревниво. — С чего бы?

— Может, ты его напугал, — ответил я и даже устыдился, заметив на лице Медведя огорчение. — Да нет, наверно, он просто мою собаку от меня учуял. Что, боишься Медведища, дружище? Не бойся, он не страшный.

Медведь опустился рядом медленно и мирно, как только позволяли его габариты, и чуть коснулся своими лапищами черепа собаки. Та с некоторым испугом стрельнула глазами — я почувствовал, как она напряглась, — но, поняв, что от здоровенного чужака не исходит угрозы, расслабилась. Глаза у пса под совместной лаской наших пальцев блаженно прикрылись.

— Это собака Кэсси Блайт, — сказал я.

Рука Медведя, осторожно поглаживающая собачью шерсть, на секунду замерла.

— Хорошая псина, — сказал он.

— Да, славная. Медведь, зачем ты все это делаешь?

Он не ответил, но глубоко в глазах мелькнула вина — мелкой рыбешкой, чующей приближение хищника. Он убрал было руку, но собака, подняв морду, ткнулась ему носом в пальцы, и он продолжил почесывание. Ну и пусть.

— Я знаю, Медведь, ты никого не хочешь обидеть. Помнишь моего деда? — Мой дед когда-то был помощником шерифа в округе Камберленд. Медведь молча кивнул. — Он мне как-то сказал, что видит в тебе доброту, даже если ты сам ее не всегда замечаешь. Он говорил, в тебе есть запас доброты, чтобы стать порядочным человеком, — Медведь взглянул на меня. Смысл моих слов, похоже, не вполне до него доходил, но я продолжил: — А вот то, что ты делаешь сегодня, хорошим назвать нельзя. Ни хорошим, ни порядочным. Эти люди теперь будут переживать, изводиться. Они потеряли дочь, и им от всей души хочется, чтобы она была жива, пусть даже не здесь находится, а в Мексике. Ты понимаешь? Жива, и точка. Но мы-то с тобой, Медведь, знаем, что это не так. Мы знаем, что ее там нет, — Медведь окончательно притих, словно надеясь, что я сейчас как-то растворюсь и перестану его терзать. — Что он тебе наобещал?

Плечи у Медведя поникли, но признаться ему было как будто в облегчение.

— Сказал, что даст пятьсот баксов и, может, подгонит какую-нибудь работенку. Мне сейчас деньги нужны позарез. И без работы тоже никуда. После срока знаешь как трудно приткнуться? От тебя, говорит, все равно толку нет. А вот если я расскажу, как он меня научил, то это им на благо будет.

У меня камень упал с плеч, хоть и остался гнет огорчения — как будто я заранее ощутил частицу той боли, которую испытают Блайты, услышав от меня, что Медведь по наущению Сандквиста сказал им заведомую неправду. Вместе с тем обвинять Медведя мне было сложно.

— У меня есть друзья в Пайн-Пойнте, в рыбацком кооперативе, — сказал я. — Слышал, им нужен помощник. Могу замолвить за тебя словечко.

Он испытующе поглядел на меня:

— Да ну?

— Точно. А я могу сказать Блайтам, что их дочери в Мексике нет?

Медведь сглотнул.

— Ты уж извини, — проговорил он. — По мне, так лучше б она там была. Лучше б я ее там видел. Значит, ты им расскажешь? — Ну ни дать ни взять великовозрастный дитятя, не способный взять в толк, на какие мучения он обрекает людей.

Прямо я ему не ответил, а лишь благодарно хлопнул по плечу.

— В общем, Медвежатина, выйду на тебя через твою сестру, сообщу насчет работы. Надо тебе денег на такси?

— Да не, я так, до города пешком дойду. Тут рядом.

Медведь, потрепав напоследок собаку, двинул в сторону дороги. Пес увязался следом, он льнул к рукам, пока Медведь не дошел до обочины. Там пес прилег и долго смотрел ему вслед.

Рут Блайт на диване за все это время не сдвинулась ни на дюйм. Она подняла на меня глаза, светившиеся огоньком надежды, который мне предстояло погасить.

Увидев, как я качнул головой, она встала и направилась в кухню. А я на выход.

Когда Сандквист вышел из дома, я, скрестив руки, полусидел на капоте его «плимута». Узел галстука у седовласого сыщика сбился набок, а щека пунцовела в том месте, куда пришлась оплеуха Рут Блайт. На краю лужайки он остановился и нервно на меня поглядел.

— Ну, что теперь? — задал он вопрос.

— Теперь? Да ничего. Лично я вас пальцем не трону. — Было видно, как его отпустил страх. — Только как частному детективу вам конец. Я об этом позабочусь. Эти люди достойны лучшего.

Сандквист готов был рассмеяться.

— Лучшее — это вы, что ли? Знаете, Паркер, у вас тут ох как много недоброжелателей. Лучше бы вам оставаться в Нью-Йорке. Здесь, в Мэне, таким не место. — Предусмотрительно обогнув автомобиль подальше от меня, он открыл дверцу. — Я вообще-то этой собачьей жизнью сыт по горло. Сказать по правде, давно уже подумываю с ней покончить. Возьму и махну во Флориду. А вы оставайтесь здесь, мерзните на здоровье. Мне до этого и дела нет.

Я отодвинулся от машины.

— Во Флориду, говорите?

— Ну да, в нее самую.

Я кивнул и направился к своему «мустангу». Из облаков посыпались первые капли дождя, окропляя гнутое ограждение и железяки, рассыпанные у бордюра. На дорогу медленно стекало масло; машина Сандквиста жужжала в тщетной попытке завестись.

«Ага, — мысленно сказал я, — ты еще доберись туда».

Медведя я нагнал на шоссе и подкинул до Конгресс-стрит. Там он вылез и пошел в сторону Старого порта; на его пути как земля под плугом раздавались толпы туристов. Мне припомнилось, что о Медведе говорил дед, и то, как за ним до края лужайки преданно семенил пес, с надеждой нюхая руку. В этом увальне и впрямь была какая-то задумчивая нежность, не сказать доброта, — только вот слабость и глупость делали его уязвимым для всяких гадов. Одним словом, ходячие весы — никогда не знаешь, какая из чаш перевесит.

Наутро я позвонил в Пайн-Пойнт, и Медведя там в скором времени приняли на работу. Больше я его не видел; теперь остается лишь гадать, мое ли вмешательство стоило ему жизни. Тем не менее живет во мне ощущение, что где-то в сокровенной своей глубине, в великой нежности, непостижимой даже ему самому, Медведь был именно тем человеком, чья судьба просто не могла быть иной.

Когда из окон своего дома я смотрю на скарборское болото и вижу, как по травянистой низменности, сплетаясь друг с другом, стремятся каналы — рожденные общими истоками, одними на всех циклами луны, и тем не менее уходящие к морю сугубо своими, неповторимыми путями, — и я что-то постигаю в природе мира, вникаю в то, как, казалось бы, обособленные жизни бывают исподволь меж собой переплетены. Ночной порой, в полнолуние, те каналы светятся живым серебром, уходя в неизмеримо огромный, переливающийся задумчивым жемчужным сиянием простор, и я представляю, как вот по такой белой дороге иду я, вслушиваясь в призрачно шелестящие среди осоки голоса, и как по этим протокам меня несет в новый, притихший в ожидании мир.


ГЛАВА ВТОРАЯ

Всего змеек — обыкновенных полосатых ужей — было с дюжину. Они вольготно обосновались под заброшенным сараем на дальнем краю участка, под прогнившими брусьями и досками. Я случайно заметил, как один из них скользнул сквозь дырку под просевшим крыльцом — вероятно, возвращался домой после утренней охоты. Подняв гвоздодером половицы, я обнаружил остальных: молодь чуть длиннее ступни, самые крупные около метра. Под нежданными лучами солнца они свились живым жгутом, поблескивая в полумраке желтыми спинными полосками. Кое-кто незамедлительно начал надуваться, демонстрируя яркие полосы: дескать, не лезь. В ответ на прикосновение гвоздодера самый ближний из ужей зашипел. Из дыры пошел сладковатый, неприятный запах: змеи взялись выпускать мускус из хвостовых желез. Уолтер, мой золотистый лабрадор восьми месяцев от роду, отпрянул и, подергивая носом, тревожно тявкнул. Я почесал его за ухом, на что он озадаченно поглядел на меня в поисках поддержки: это была его первая встреча со змеями, и он толком не знал, как себя вести.

— Уолт, лучше не суй сюда носа, — посоветовал я ему, — а то вытащишь на пипке как минимум одну.

В штате Мэн полосатых ужей хоть отбавляй. Пресмыкающиеся эти на редкость выносливые — минусовые температуры они выдерживают месяцами или могут, нырнув, вполне сносно перезимовать поблизости от термальных вод. Примерно в середине марта, когда солнце начинает прогревать камни, они выходят из спячки и приступают к поиску пары. Июнь-июль — пора размножения; обычно получается выводок от десяти до двенадцати детенышей, минимум три. А рекорд, я слышал, аж восемьдесят пять — даже непонятно, как их на это хватает, но факт остается фактом: куда столько. Заброшенный сарай ужи облюбовали, видимо, потому, что в этой части моих угодий растет не так много хвойных деревьев. Они, как известно, окисляют почву, что отваживает ночных пресмыкающихся — излюбленное лакомство полосатых ужей.

В общем, половицы я уложил на место и выбрался вместе с Уолтером обратно под солнышко. Кстати сказать, полосатые ужи — существа непредсказуемые. Одни кормятся с ладони, а другие, наоборот, норовят ее тяпнуть; третьи же сами набрасываются до тех пор, пока это их или не утомит, или же их просто не пришибут. Здесь, в заброшенной лачуге, от них никакого вреда, а местный контингент из скунсов, енотов, лис и котов достаточно быстро их вынюхает. Ладно, пускай себе живут до перемены житейских обстоятельств. А что до Уолтера, то пусть сам набирается опыта, как не соваться в чужие дела.

В низине и вдали за деревьями поблескивал под утренним солнцем солончак, и по воде вовсю сновали птицы, различимые сквозь колыхание камыша и трав. Индейцы именовали это место Оваскоаг, Земля Многих Трав, но индейские племена отсюда давно ушли, и местные теперь называют его просто «болото». Здесь, приближаясь к морю, сходились реки Данстан и Ноунсач. К круглогодично обитающей окрест крякве присоединяются на лето каролинская утка, шилохвость, черная американская утка и чирок, но визитеры довольно скоро улетают, сбегая от суровой зимы. Пока же их посвист и гогот вперемешку с гуденьем насекомых разносит ветер в мерном будничном ритме кормления и вывода потомства, охоты и спасения бегством. Вот у меня на глазах грациозной дугой спустилась на гнилую корягу ласточка. Лето выдалось сухим, и эти птицы облюбовали болото для прокорма. Те, кто живет по соседству, были им за это особо благодарны: ласточки уничтожали не только москитов, но и куда более противных слепней, кромсающих кожу как бритвой.

Скарборо — поселение, можно сказать, старинное, одна из первых колоний, возникших на северном побережье Новой Англии, — причем не просто временный рыболовецкий пункт, а настоящий поселок, которому суждено было стать постоянным домом для проживающих в его границах семей. Здесь было много английских колонистов (в их числе и предки моей матери); другие переехали из Массачусетса и Нью-Гемпшира, привлеченные возможностями земледелия. В Скарборо родился первый губернатор штата Мэн, Уильям Кинг, который, впрочем, уехал отсюда в возрасте девятнадцати лет, поняв, что эти места ничего не сулят в плане богатства и перспектив. Гремели здесь и сражения — как большинство городов на побережье, Скарборо тоже омылся в крови. Познал он и ту незавидную пору, когда прокладывалось федеральное шоссе № 1. Так вот, скарборское соляное болото выстояло, и его воды по-прежнему горят на закате расплавленной лавой. Со временем оно было взято под охрану, но неустанное развитие инфраструктуры подразумевало новое строительство — в архитектурном плане не всегда удачное, а иногда и откровенно уродливое, — в результате чего дома Скарборо дотянулись вплоть до отметки уровня полной воды; кого не влечет красота здешних пейзажей и мифическое присутствие индейских племен? Большой дом с черной остроконечной крышей, в котором я сейчас живу, был построен в начале тридцатых, а от шоссе и болота его отгораживает живой щит деревьев. С крыльца мне открывается вид на водоем, и я порой черпаю в нем подлинное умиротворение, какого уже давным-давно не испытывал.

Однако умиротворенность эта мнимая — бегство от реальности в никуда. Стоит отвести глаза, и твое внимание вновь возвращается к делам насущным — к тем, кого ты любишь и кто зависит от того, чтобы ты находился рядом; к тем, кто от тебя чего-то хочет, но от кого сам ты хочешь или не то чтобы много, или вовсе ничего; ну и к тем, кто, будь у них возможность, не преминул бы навредить тебе и тому, кто тебе близок. На данный момент у меня в наличии имелись все три эти категории.

Здесь мы с Рэйчел поселились всего месяц назад, после того как старый дедовский дом и прилегающую к нему землю на Масси-роуд, в трех милях отсюда, я продал федеральной почтовой службе. Там сейчас возводился громадный почтовый сортировочный центр, и мне предложили солидную сумму за участок земли, который теперь служит площадкой техобслуживания почтовых самолетов.

Когда сделка была наконец заключена, я ощутил что-то похожее на раскаяние. Ведь это был дом, куда мы с матерью переехали из Нью-Йорка после смерти отца; дом, где прошло мое отрочество; дом, куда я возвратился после гибели жены и ребенка. И вот теперь, спустя два с половиной года, я начинал все сначала. Рэйчел только выказывала первые признаки беременности, а потому казалось особо уместным, чтобы мы как пара зажили по-настоящему, в новом доме, выбранном и обставленном вместе; в доме, где мы, надеюсь, сообща встретим старость. К тому же, как незадолго до завершения сделки сказал мой бывший сосед Сэм Эванс (тоже, кстати, перебравшийся на новое место, поюжнее), лишь чокнутый решится жить по соседству с роем почтовых служащих, из которых каждый — это маленькая мина замедленного действия, только и ждущая взрыва с дракой и стрельбой.

— Неужели они такие опасные? — усомнился я, помнится, тогда.

Сэм в ответ лишь удостоил меня скептическим взглядом. На предложение о покупке жилья он вообще откликнулся первым и первым же управился с погрузкой вещей в мебельный фургон.

— Ты не смотрел, часом, фильм «Почтальон»? — спросил он, когда я отряхивал руки после переноски ящиков из его дома в контейнер, готовый к отправке в Виргинию.

— Нет. Слышал только, что по сборам у него полный облом.

— Облом — это слабо сказано. Кевина Костнера надо было за такое раздеть, обмазать медом и сунуть жопой в муравейник. Но дело не в этом. Так вот, о чем речь в «Почтальоне»?

— О почтальоне?

— О вооруженном почтальоне, — уточнил он. — Да не об одном, а о целой своре. Пятьдесят баксов ставлю: если заглянуть в журналы всех этих гребаных видеопрокатов по Америке, что ты там обнаружишь?

— Порно в лидерах?

— Насчет этого не знаю, — слукавил Сэм. — Но вот тебе факт: если кто берет на просмотр «Почтальона» больше одного раза, так это почтальоны. Гадом буду. Вот ты сам сходи и проверь: ты же детектив. «Почтальон» для этой братии все равно что боевое знамя — они же, понимаешь, по всей Америке спят и видят, какие почтари все из себя герои, размажут, блин, любого, кто на них косо посмотрит. Для них это кино и впрямь все равно что порно. Не удивлюсь, если они вот так собираются в кружок и дрочат перед теликом на свои любимые сцены.

Я из скромности потупил глаза, на что Сэм погрозил мне пальцем:

— Точно тебе говорю: что Мэрилин Мэнсон делает с двинутыми старшеклашками, то и «Почтальон» вытворяет с почтарями. Вот дождешься, когда они из-за забора всех грохать начнут, тогда и вспомнишь: прав был старина Сэм, однозначно прав.

Или это действительно так, или старина Сэм однозначно двинутый. Я так и не понял, в шутку он все это брякнул или всерьез. Представилось, как он живет отшельником в хибаре где-нибудь в Виргинии и ждет того самого почтового апокалипсиса.

Сэм пожал мне руку и пошел к фургону. Жену с детьми он уже услал на новое место обитания, а сам задержался проследить за отгрузкой. У дверцы фуры остановился и подмигнул.

— Не давайся тем безумным гадам, Паркер.

— Ничего, им меня не одолеть, — заверил я его.

На секунду улыбка сошла у него с лица, и сквозь напускную смешливость проглянул вполне серьезный подтекст.

— Это не значит, что они не будут пытаться.

— Я знаю.

Он кивнул.

— Ну что, будешь в Виргинии…

— Буду — заеду.

Он отчалил, дружески махнув мне рукой и показав напоследок средний палец будущему вместилищу почтового ведомства.


С крыльца меня окликнула Рэйчел и помахала беспроводным телефоном. Я в ответ тоже махнул — дескать, иду — и посмотрел вслед Уолту (ишь как припустил к хозяйке, аж уши вразлет). Рыжие волосы Рэйчел горели на солнце, а у меня при виде нее в очередной раз напрягся живот. Мои чувства к ней сплелись в тугой клубок, так что не сразу и разберешься в них. Разумеется, здесь присутствовала любовь — это однозначно, — а вместе с ней и благодарность, и вожделение, и страх. Страх за нас; за то, что я как-то ее подведу и она от меня отвернется; страх за нашего нерожденного ребенка — ведь я уже проходил через эту потерю, и мне иной раз снится, как моя дочь ускользает от меня в темноту, а вместе с ней ускользает и растворяется ее мать, оба как облаком овеяны гневом и болью; страх за Рэйчел — что мне каким-либо образом не удастся ее защитить, что однажды я случайно повернусь спиной и отвлекусь и в этот момент ее у меня отнимут.

И тогда я умру, потому что не смогу вынести такую муку вновь.

— Это Эллиот Нортон, — сообщила она, прикрыв трубку, когда я подошел. — Говорит, твой старый приятель.

Я кивнул и, пока брал трубку, шлепнул Рэйчел по попе. Та не осталась в долгу и, улучив момент, любя щелкнула меня по уху (по крайней мере, мне показалось, что любя). Я смотрел, как она возвращается в дом, чтобы продолжать работу. Она по-прежнему дважды в неделю отлучалась в Бостон, где вела занятия по психологии, только исследовательской работой занималась теперь по большей части в укромном кабинетике, который мы ей устроили в одной из спален. Там Рэйчел, бережно держа руку на животе, трудилась за письменным столом. Сейчас она оглянулась на меня и, направляясь на кухню, кокетливо качнула бедрами.

— Шлюшка, — сказал я ей вполголоса поверх трубки.

Прежде чем скрыться, Рэйчел показала мне язык.

— Чего? — переспросил в трубке Эллиот.

Его южный акцент за это время, кажется, стал еще сильнее.

— Да я говорю «шлюшка». Обычно так я юристов не приветствую. В сексуальном плане словарный запас у меня для них иной. Скажем, «блядюра», «сучара».

— Во как. А исключения допускаются?

— Обычно нет. Кстати, нынче я как раз нашел у себя в саду целое гнездо твоих собратьев по профессии: такие же змеи подколодные.

— Не буду даже гадать, о каких именно идет речь. Как в целом дела, Чарли?

— Да нормально все. Давненько мы с тобой не общались.

Эллиот Нортон в бытность мою детективом работал помощником адвоката в прокуратуре Бруклина, в отделе убийств. Мы с ним прекрасно ладили и в профессиональном, и в личностном плане всякий раз, когда наши пути сходились, пока он не женился и не откочевал обратно на родину, в Южную Каролину, где теперь имел адвокатскую практику в Чарльстоне. Я все еще исправно получал от него открытки к Рождеству. Прошлым сентябрем мы с ним как-то вместе поужинали в Бостоне, он тогда занимался продажей какой-то недвижимости в Уайт Маунтинз, а за несколько лет до этого мы с моей покойной женой Сьюзен останавливались у него дома, вскоре после женитьбы проезжая через Южную Каролину. Теперь Эллиоту было под сорок, он рано поседел и развелся. Его жену звали Алисия — красавица из того разряда, что вынуждает замирать весь транспорт на дороге, несмотря на дождь. Не знаю, что послужило причиной для развода, но допускаю, что Эллиот мог время от времени отвязываться от мачты семейного корабля и плавать налево, уж такой он человек. Помнится, когда мы обедали в ресторане «Сонси» на бостонской улице Ньюбери, на проходящих в раскрытые двери девушек в летних нарядах он пялился как инопланетяне из комиксов и мультиков — с выносными глазами на ножках.

— Такие уж мы, южане, любители сидеть по своим берлогам, — протянул он. — Да еще и хозяйство немаленькое, за рабами прислеживать надо, всякое такое.

— Хорошо, что есть чем заняться на досуге.

— А то. Скажи-ка, ты ведь у нас все еще расследуешь дела в частном порядке?

Я мысленно вздохнул: вот и поговорили по душам.

— Типа того.

— У тебя в портфеле заказов есть местечко?

— Смотря какого размера заказ.

— У меня клиент под судом. Помощь бы не мешала.

— Ты-то в Южной Каролине, Эллиот. А я-то в Мэне.

— Потому я тебе и звоню. Местные законники относятся к делу без энтузиазма.

— А почему?

— Потому что оно непростое.

— Насколько?

— Девятнадцатилетнего парня обвиняют в изнасиловании подруги, а затем в ее избиении со смертельным исходом. Зовут парня Атис Джонс. Темнокожий. А подруга была белая. Из богатых.

— Значит, вправду непростое.

— А он говорит, что этого не делал.

— И ты ему веришь?

— Я ему верю.

— Уж если на то пошло, Эллиот, тюрьмы полны парней, которые говорят, что этого не делали.

— Я в курсе. Некоторых из них я выгородил, зная, что они это делали. Но этот парень другой. Он чист. Я поручился за него состоянием. В буквальном смысле: я свой дом внес в качестве залога.

— Чего ты хочешь от меня?

— Нужно, чтобы кто-то помог переправить его на время в безопасное место, а затем вник в обстановку, проверил показания свидетелей. Кто-нибудь не из этих мест — такой, которого не запугаешь. Тут работы всего на неделю; ну, может, на денек-другой больше. Понимаешь, Чарли, на этого паренька навесили смертный приговор еще до того, как он вошел в зал суда. При нынешнем раскладе он может до приговора и не дожить.

— Где он сейчас?

— В Ричленде, в окружной предвариловке. Но больше я его там удерживать не могу. Это дело я принял от государственного защитника — на своего у парня нет денег, — но теперь пошел слушок, что какое-то сучье из местных сидельцев-скинхедов вполне может приобретения авторитета ради его замочить, стоит мне попытаться его вызволить. Потому я и организовал для него выход под залог. В Ричленде за жизнь Атиса Джонса никто не даст и гроша.

Я оперся спиной о перила крыльца. С резиновой костью в зубах подбежал Уолтер и сунул ее мне в ладонь. Ему хотелось играть. Я чувствовал, какое у него настроение. Еще бы: на дворе погожий, по-летнему теплый день; моя подруга лучится радостью оттого, что в ней постепенно растет наш первый ребенок, и финансово у нас очень даже ничего. При таких делах подмывает расслабиться, понаслаждаться собственной беспечностью, пусть и недолго, пока можно в кои то веки просто плыть по течению. Клиент Эллиота Нортона был мне сейчас нужен, как бывает нужен забравшийся в ботинок скорпион.

— Эллиот, я и не знаю. Честно сказать, с каждым твоим словом меня так и тянет заткнуть себе уши.

— Ну и, коли на то пошло, позволь доложить самое худшее. Ту девушку звать — точнее, звали — Мариэн Ларусс. Дочь Эрла Ларусса.

С упоминанием этого имени я кое-что вспомнил. Эрл Ларусс был, пожалуй, самым крупным промышленником от обеих Каролин до Миссисипи; владельцем табачных плантаций, нефтяных скважин, заводов и фабрик, шахт и рудников. Принадлежал ему и чуть ли не весь Грейс-Фоллз — городок, где родился и вырос Эллиот. Но при этом прочесть об Эрле Ларуссе было решительно негде. Не было о нем фактически ничего ни на страницах светской хроники, ни в деловой прессе; не был он замечен ни возле кандидатов в президенты, ни в окружении напыщенных индюков-конгрессменов. Целые компании работали на то, чтобы дела его не были достоянием гласности, а к нему самому не совались ни журналисты, ни папарацци; вообще никто. Эрл Ларусс любил уединенность и готов был хорошо платить, чтобы ее оберегать — однако смерть дочери невольно выводила его семью прямиком под фотовспышки. Его жена умерла несколько лет назад, сын Эрл-младший был на пару лет старше Мариэн — но никто из уцелевших членов клана Ларуссов не делал никаких заявлений ни о смерти Мариэн, ни о предстоящем суде над ее убийцей.

И вот теперь Эллиот Нортон взялся защищать человека, обвиняемого в изнасиловании и убийстве дочери самого Эрла Ларусса, что фактически делало моего приятеля парией, вторым по непопулярности человеком во всей Южной Каролине (первым, по логике, шел его клиент). Никаких сомнений: достаться должно всем, кто вольно или невольно попадет в водоворот этого дела. Причем даже если бы сам Эрл решил остаться беспристрастным и положился на правосудие, пристрастие здесь проявила бы уйма других людей, для которых Эрл был одним из своих, потому что платил им зарплаты и гонорары — а может, просто одарил бы улыбкой того, кто верней засудит мерзавца, повинного в убийстве его девочки.

— Извини, Эллиот, — произнес я. — Влезать во все это, причем именно сейчас, мне ох как не хочется.

На том конце провода воцарилось молчание.

— Я в отчаянии, Чарли, — выдавил наконец мой собеседник, и действительно, его голос был полон усталости, страха и глухой тоски. — В конце этой недели от меня сбегает секретарша — ее, видите ли, не устраивает список моих клиентов, — а скоро мне и за едой придется ездить в Джорджию, потому что здесь мне и тухлой курицы никто не продаст. — Он повысил голос. — Только не надо говорить, что ты весь из себя занятой и тебе ни до чего, как будто в какой-нибудь гребаный Конгресс думаешь баллотироваться. А у меня и дом, и сама жизнь, может, висят на волоске, и…

Предложения он не закончил. Да и что тут можно сказать?

— Извини, — прошептал он с глубоким вздохом. — Не знаю, зачем я это говорю.

— Да все в порядке, — ответил я, хотя никакого порядка не чувствовалось.

Ни у него, ни теперь у меня.

— Я слышал, ты готовишься стать отцом, — сказал он. — Славно, после всего того, что было. Я бы тоже, наверное, осел где-нибудь на севере и забыл, что какой-то козел звонил непонятно откуда и склонял принять участие в его битве за правосудие. Да-да, наверное, так бы и поступил на твоем месте. Ну ладно, живи-поживай, Чарли Паркер. Заботься о своей женщине.

— Так и поступлю.

— Ага. Ну, всего.

И он повесил трубку. Я бросил телефон на стул и провел руками по лицу. Лабрадор теперь лежал калачиком у моих ног, мусоля острыми зубами умещенную меж передних лап кость. Все так же ярко светило над болотом солнце и неспешно чертили водную гладь птицы, перекликаясь между собой среди стеблей рогоза. Однако теперь эта зыбкая, переменчивая панорама давила на меня бременем. Я поймал себя на том, что смотрю на крыльцо сарая, где в ожидании мелких грызунов и птичек разместились пестрые ужи. От ужей можно отмахнуться, сказав себе, что вреда тут никакого, главное, не трогать их. Может, и отмахнусь — глядишь, живность покрупнее и посильнее окажет услугу и займется ими.

Но когда-нибудь, вернувшись к развалюхе, можно будет увидеть уже не дюжину, а сотню змей, которых не удержат ни старые половицы, ни прогнившие брусья. Если змей проигнорировать или забыть про них, это не означает, что они уйдут.

Им так лишь проще будет плодиться.

После обеда я оставил Рэйчел за работой в кабинете, а сам отправился в Портленд. В багажнике лежали кроссовки и спортивный костюм. Первоначальной мыслью было заглянуть в «Уан сити сентер», позаниматься на тренажерах, но в итоге я побродил по улицам, зашел в «Карлсон эмп», в букинистическую лавку «Тернерз» на Конгресс-стрит, в музыкальный магазин «Булмуз» в Старом порту. Там я купил «Bringing Home the Last Great Strike» — новый альбом группы «Pinetop Seven», «Heartbreaker» Райана Адамса и еще «Leisure and Other Songs» группы под названием «Spokane», потому что у них в составе значился Рик Алверсон, который в свое время возглавлял группу «Drunk» — музыка как раз под настроение, когда тебя подводят старые друзья или же ты вдруг встречаешь бывшую подружку, которая теперь разгуливает под руку с другим и смотрит на него так, как когда-то смотрела на тебя. На улицах было все еще полно туристов, последних из летней волны. Скоро настанет пора листопада, и тогда нахлынет следующая волна — смотреть, как огнем пламенеют деревья, уходя на север до самой Канады.

Я сердился на Эллиота, но еще сильнее злился на себя. Дело явно непростое, но взяться за такое мне было бы не впервой. Если б я сидел и ждал чего полегче, я бы, наверное, умер с голоду или сошел с ума. Пару лет назад я бы двинул в Южную Каролину не раздумывая, но теперь у меня была Рэйчел и я снова собирался стать отцом. Мне давался повторный шанс, и я не хотел, не имел права рисковать.

Незаметно для себя я возвратился к машине. На этот раз я вынул из багажника спортивную сумку и с час, не щадя себя, работал в зале, пока не зажгло мышцы и не пришлось сесть на скамью, свесив голову и превозмогая приступ тошноты. Тем не менее на обратной дороге в Скарборо улучшения я не чувствовал, а стекающий с лица пот был потом больного.

О сегодняшнем звонке мы с Рэйчел толком не перемолвились до вечера, пока не сели ужинать. Мы были вместе вот уже год и семь месяцев, хотя из них под одной крышей всего лишь два, и то неполных. Среди моих знакомых хватало таких, кто смотрел на меня теперь другими глазами, словно удивляясь, как человек, потерявший при жутких обстоятельствах семью, может по прошествии трех неполных лет взять и начать все заново, дожидаясь появления своего ребенка в мире, породившем кровавого убийцу, который растерзал у этого несчастного жену с дочерью.

Но если бы я не пытался начать все сначала, если бы не тянулся к другому человеку в надежде создать новую прочную связь, то получилось бы, что Странник — нелюдь, лишивший меня самых близких людей, — одержал верх. Я не мог изменить того факта, что от его рук пострадали мы все, но я отказался быть его жертвой до конца своих дней.

И женщина — та, что сейчас со мной, — была по-своему, неброским образом необыкновенна. Она углядела во мне нечто достойное любви и взялась выманить это нечто из глубокого сокровенного места, куда оно ушло, чтобы уберечься от дальнейшего урона. Она была не столь наивна, чтобы полагать, будто может меня спасти; вместо этого она добилась, чтобы я захотел спасти себя сам.

Узнав, что беременна, Рэйчел была в шоке. Признаться, потрясение мы испытали оба, но нам уже тогда казалось, что тут кроется какая-то правомерная предопределенность, позволяющая нам вглядеться в свое будущее с некой спокойной уверенностью. Иногда казалось, что решимость завести ребенка словно внушена некой высшей силой, а нам остается лишь не отступаться и, как говорится, получать удовольствие от процесса. Хотя слово «удовольствие» Рэйчел наверняка пришлось бы не по нраву. В самом деле, кому, как не ей, доводилось сполна ощущать эту странную, непривычную тяжесть во всех движениях с того самого момента, как оказался положительным тест на беременность; кто, как не она, в беспокойстве наблюдала, как полнеет в непривычных для себя местах; кого, как не ее, я на исходе одной августовской ночи застал плачущей за кухонным столом от страха, печали и изнеможения; кто, как не она, вскидывалась теперь как часы ни свет ни заря; и кто, как не она, теперь сидела, бережно положив руку на живот и чутко, со страхом и радостным недоумением вслушиваясь в паузы между ударами своего сердца, словно слыша в эти моменты, как в ней постепенно растет комочек одушевленных клеток.

Особо сложными для Рэйчел были первые три месяца. Потом она нашла в себе новые запасы энергии, при первых шевелениях ребенка, как будто подтверждавших: то, что зреет внутри нее, уже не абстрактное будущее, а все четче осязаемое настоящее.

Я тихонько смотрел, как Рэйчел пилит ножиком стейк, прожаренный настолько символически, что, не будь он удерживаем вилкой, тут же сиганул бы к двери. Рядом с ним на тарелке лежали картошка, морковка и нарезанный кабачок.

— А ты чего не ешь? — спросила она, жуя.

— А ну, место! — скомандовал я своему стейку вместо ответа и бдительно прикрыл тарелку. — Ишь, скотина. — Слева Уолтер встревоженно повернул ко мне голову. — Это я не тебе, — сказал я ему, и он завилял хвостом.

Рэйчел, прожевав, указала пустой вилкой на меня.

— Это все из-за сегодняшнего звонка. Я права?

Я кивнул и, повозившись для вида с едой, рассказал ей историю Эллиота.

— Он в беде, — заключил я. — И любой, кто поможет ему против Эрла Ларусса, тоже в ней окажется.

— А ты знаком с этим самым Ларуссом?

— Нет. Знаю о нем только то, что рассказывал Эллиот.

— Что-нибудь плохое?

— Да не то чтобы… Вообще, что может быть плохого в человеке, прибравшем к рукам девяносто девять процентов богатства штата? Ну запугивание, ну подкуп, ну подозрительные сделки с недвижимостью, ну стычки с Агентством по защите окружающей среды по поводу загрязнения рек и земель — вполне обычная история. Брось камень в вашингтонское болото, и наверняка угодишь в кого-нибудь из подпевал Ларусса в Конгрессе. Что в принципе не ослабляет его боль от потери дочери.

В голове мелькнул образ Ирвинга Блайта, который я тут же прихлопнул, как комара.

— А Нортон уверен, что его клиент не убивал?

— Похоже, что так. В конце концов, он забрал дело у первоначального юриста, а затем еще и внес за парня залог — а Эллиот не из тех, кто рискует своими деньгами или репутацией без всяких на то оснований. Опять же, темнокожий с обвинением в убийстве богатой белой — он и среди простолюдинов не жилец: а ну как взбредет в чью-то башку, что можно путем расправы над ним примазаться к скорбящему золотому семейству? Так что своего клиента Эллиот или вытащит, или похоронит. Вот такие варианты.

— Когда суд?

— Скоро.

Я уже прошелся по репортажам о том убийстве в Интернете, и сразу стало ясно, что разбирательство изначально запущено в ускоренном режиме. Мариэн Ларусс нет в живых считаные месяцы, а на начало января уже назначен суд. Закон не любит, чтобы такие люди, как Эрл Ларусс, томились в ожидании.

Мы переглянулись через стол.

— Нам ведь и деньги не нужны, — заметила Рэйчел. — В смысле, не так чтобы очень.

— Я знаю.

— И ехать туда ты не желаешь.

— Это уж точно.

— Ну и?..

— Вот тебе и ну.

— Ешь давай, не выбрасывать же.

Я поел: а куда деваться. Даже вкус кое-какой ощутил.

Вкус пепла.


После ужина мы решили съездить в переехавшее на шоссе № 1 кафе-мороженое «Лен Либби», поглазеть на окрестности. С порцией фруктового пломбира я устроился снаружи. Раньше кафе располагалось на Сперуинк-роуд, по пути на Хиггинс-Бич; там гости могли свободно фотографировать местные красоты. Пару лет назад кафе передвинулось к федеральной магистрали; мороженое здесь было по-прежнему сносным, но приходилось поедать его, любуясь ревущей транспортом четырехполосной автострадой. Зато у прилавка выставили шоколадного лося в натуральную величину.

Подошла Рэйчел. Мы посидели молча. Позади нас заходило солнце, отчего наши тени впереди пролегали дорожками, подобно нашим же чаяниям и страхам за будущее.

— Читал сегодня газету? — спустя какое-то время поинтересовалась она.

— Не получилось.

Она пошарила в сумочке и, вынув скомканный лист «Пресс геральд», протянула мне.

— Возьми-ка, — сказала она. — Не знаю даже, зачем я это вырвала. Подумала, что тебе не мешает прочесть, хотя лучше бы, конечно, вообще ничего больше не читать и не слышать о нем. Меня лично от него тошнит.

Я развернул и стал читать.

«Томастон. По сообщению представителя Управления исправительных учреждений, преподобный Аарон Фолкнер останется до суда в тюрьме штата. Фолкнер, обвиняемый в преступном сговоре и убийстве, был месяц назад переведен в Томастонскую тюрьму из тюрьмы сверхстрогого режима, якобы после неудачной попытки самоубийства.

Фолкнер был арестован в Любеке вслед за тем, как его в мае обнаружил частный детектив Чарли Паркер из Скарборо. Тогда детективу было оказано вооруженное сопротивление, в ходе которого оказались убиты мужчина, именовавший себя Элиасом Паддом, и неизвестная женщина. Тест на ДНК показал, что убитый мужчина на самом деле являлся сыном Фолкнера Леонардом, а женщина была опознана как Мьюриэл Фолкнер, дочь задержанного проповедника.

Официально Фолкнеру было предъявлено обвинение в массовом убийстве арустукских баптистов — членов возглавляемой этим проповедником религиозной общины, которая в январе 1964 года неожиданно исчезла из своего поселения у озера Игл-Лейк. Кроме того, Фолкнеру вменяется убийство еще как минимум четырех человек, среди которых фигурирует видный промышленник Джек Мерсье.

Останки арустукских баптистов были обнаружены в апреле на берегу озера. Правоохранительные органы Миннесоты, Нью-Йорка и Массачусетса сейчас заняты расследованием нераскрытых пока убийств, к которым могут оказаться причастны Фолкнер и его семья, хотя за пределами штата Мэн обвинений против Фолкнера пока не выдвинуто.

По сообщениям из источников в Генпрокуратуре штата Мэн, делом Фолкнера занимаются также ФБР и Бюро контроля алкоголя, табачных изделий и огнестрельного оружия на предмет возможного обвинения проповедника в нарушении федеральных законов.

Адвокат Фолкнера Джеймс Граймс вчера заявил прессе, что его волнует состояние здоровья подзащитного и он думает обратиться в верховный суд штата с целью обжаловать решение окружного суда Вашингтона об отказе выпустить Фолкнера под залог. Сам проповедник все пункты обвинения категорически отрицает, настаивая на своей полной невиновности. По словам Фолкнера, его и без того почти сорок лет удерживала в заточении его собственная семья.

Тем временем привлеченный к расследованию консультант-энтомолог сообщил репортерам „Пресс геральд“ о скором окончании своей работы по систематизации пауков и иных насекомых, обнаруженных на объекте под Любеком, где Фолкнер проживал с двумя своими детьми. По словам сотрудника полиции штата, эту коллекцию насекомых долгие годы собирал выдававший себя за Элиаса Падда Леонард Фолкнер.

„Пока мы идентифицировали примерно двести разновидностей паукообразных и около пятидесяти видов других насекомых“, — сообщил доктор Мартин Ли Говард. Среди них, по его словам, есть очень редкие особи, в том числе и пока неизвестные его команде. „Один из них — какая-то на редкость гадкая разновидность пещерного паука, — поделился доктор Говард. — Здесь, в США, он точно не встречается“.

На вопрос, проглядывает ли в его работе некая схематика, доктор Говард ответил, что единственный пока признак, объединяющий исследованных арахнидов, это то, что они „одинаково отвратительные“. „Видите ли, — сказал ученый, — я много лет связан по работе со всякими жуками-пауками, но даже я вынужден констатировать, что никого из этих милейших ребят я бы не хотел обнаружить ночью у себя в постели“.

К этому доктор Говард добавил: „Больше всего здесь пауков-затворников. Их просто прорва. Причем, когда я говорю „прорва“, я ничуть не преувеличиваю. Кто бы ни собирал сию жуткую коллекцию, он испытывал к этой восьмилапой ядовитой породе явную симпатию, что, согласитесь, встречается нечасто. Симпатия — самое последнее, что нормальный человек может испытывать к пауку-затворнику“».

Я смял листок и бросил в урну. Возможность выхода преподобного под залог настораживала. После задержания Фолкнера прокуратура, минуя промежуточные инстанции, сразу же созвала расширенный совет присяжных — обычная практика в отношении дел, следствие по которым долгое время шло безрезультатно. На следующий же день после поимки Фолкнера в округе Вашингтон была созвана большая коллегия из двадцати трех человек и вынесено постановление о взятии преподобного под стражу по обвинению в убийстве, сговоре с целью убийства, а также в соучастии по всем остальным преступным деяниям. После этого штат ходатайствовал о так называемом «слушании Харниша», где решается вопрос о возможности выхода обвиняемого под залог. Прежде, когда в штате Мэн еще применялась смертная казнь, повинные в особо тяжких преступлениях под залог не выпускались. После отмены закона о казни Конституция была изменена, но тем, кто совершил особо тяжкие преступления в прошлом, в выходе под залог по-прежнему отказывалось в случае, если в отношении их имелись «неоспоримые доказательства и веские причины». И вот для того, чтобы такое доказательство и причина были установлены, штат и назначил «слушание Харниша», созываемое судьей при наличии аргументации обеих сторон.

И я, и Рэйчел — мы оба предъявили на слушании соответствующие свидетельства, равно как и старший дознаватель предъявил свидетельства по гибели фолкнеровской паствы и убийства (предположительно по указанию Фолкнера) четырех человек в Скарборо. Выступил и зампрокурора Бобби Эндрюс, заявивший, что Фолкнер, выйдя на свободу, может совершить побег, не говоря уже о потенциальной угрозе, которую он представляет для свидетелей. Защитник Джим Граймс как мог цеплялся к аргументам обвинителя и занимался этим на протяжении всех шести дней после задержания Фолкнера. В конце концов его фиглярство всем надоело, и судья в выходе обвиняемого под залог отказал. Но только и всего. Как было вскоре объявлено, прямых доказательств вины Фолкнера в совершенных преступлениях все же не хватило, и «слушание Харниша» поставило судебное решение под вопрос на основании «недостатка улик». Теперь Джим Граймс во всеуслышание трубил об апелляции, и это означало: он рассчитывает на то, что судья в верховном суде штата вынесет насчет Фолкнера уже иной вердикт и таки отпустит его под залог. Не хотелось и думать, что может произойти, если Фолкнер выйдет из тюрьмы на свободу.

— Вишь, как народ бесплатно пиарится — нам бы так, — пошутил я, но шутка вышла плоской. — Видно, никуда от преподобного не деться, пока его окончательно не упрячут. Хотя он и на том свете не уймется.

— Для тебя это, наверное, судьбоносный момент, — вздохнула Рэйчел.

Я как мог напустил на себя пафосный вид и, сжав ей кисть, сказал:

— Нет. Для меня моменты определяешь ты.

Она изобразила, как суются два пальца в рот, и улыбнулась, и от этой улыбки отшатнулась тень Фолкнера. Я снова потянулся и взял ее за руку, а Рэйчел, поднеся мои пальцы к губам, слизнула с их кончиков мороженое.

— А ну, — скомандовала она, и глаза ее блеснули неутоленностью иного рода, — едем-ка домой.


У дома нас ждал автомобиль. Через деревья я сразу узнал «линкольн» Ирвинга Блайта. Когда мы подъехали, он вышел навстречу; из открытой дверцы «линкольна» медом полилась в недвижный вечерний воздух классика на волне NPR. Рэйчел, коротко поздоровавшись, направилась в дом, где в спальне вскоре зажглись окна и опустились жалюзи. Ирвинг Блайт выбрал прямо-таки идеальный момент, чтобы вклиниться между мной и моей интимной жизнью.

— Чем могу посодействовать, мистер Блайт? — спросил я.

По тону он мог понять, что содействие его особе стоит в самом низу списка моих приоритетов.

Блайт стоял, сунув руки в карманы брюк, натянутых гораздо выше того, что осталось от солидного брюшка. От этого ноги у него казались излишне длинными по сравнению с туловищем. Рубашка с короткими рукавами была глубоко заправлена за эластичный пояс. С той поры как я согласился ознакомиться с обстоятельствами исчезновения дочери Ирвинга Блайта, мы с ним почти не общались. В основном я имел дело с его женой. Я проштудировал соответствующие полицейские протоколы, переговорил с теми, кто видел Кэсси перед исчезновением, воссоздал ее перемещения в те последние дни — но слишком уж много времени минуло для тех, кто ее помнил, так что ничего нового свидетели сообщить не могли. В некоторых случаях они вообще с трудом что-либо припоминали. В общем, полезных сведений я не добыл и от предложенной ежемесячной оплаты, равной той, которую так долго тянул из них Сандквист, отказался. Я прямо сказал Блайтам, что беру деньги лишь за потраченное время, не более того. Что касается Ирвинга Блайта, то он хоть и не проявлял открытой враждебности, но все равно оставлял ощущение, что терпит меня через силу и лучше бы я в расследование не лез. Как повлияли на наши отношения вчерашние события, я не знал. Вопрос о них, как оказалось, поднял сам Блайт.

— Вчера у нас дома… — начал он и осекся.

Я ждал.

— Жена считает, что я должен перед вами извиниться, — багровея лицом, выдавил он.

— А как считаете вы?

Ему оставалось лишь отчаянное прямодушие.

— Я… Мне хотелось верить Сандквисту и человеку, которого он привел. Я негодовал из-за того, что вы отняли надежду, которую они нам принесли.

— Это была ложная надежда, мистер Блайт.

— Но до этого, мистер Паркер, надежды у нас не было вообще.

Он вынул из карманов руки и нервно заскреб ладони, словно выискивая там источник своей боли, который можно выдернуть как занозу. Я заметил незажившие болячки, а также подобие шрамов на макушке, которую он в безысходном отчаянии терзал ногтями.

Пора была разрядить обстановку.

— У меня ощущение, что я вам не очень нравлюсь.

Правая пятерня у него, перестав скрести, распялилась, словно он рассчитывал выхватить свои чувства ко мне из воздуха и предъявить их на морщинистой, бугристой ладони, вместо того чтобы втискивать их в слова.

— Дело не в этом, — сказал он. — Я уверен, что в своем деле вы специалист. Но есть и другое, о чем я знаю из тех же газет. Я знаю, что вы справляетесь с трудными делами, выясняете судьбу людей, которых нет уже годами; еще дольше, чем моей Кэсси. Беда, мистер Паркер, в том, что те люди, когда вы их находите, обычно уже мертвы. — Последние слова вырвались у него будто по инерции, дрожащей скороговоркой. — Я же хочу, чтобы моя дочь вернулась живой.

— То есть, нанимая меня, вы как будто смиряетесь с тем, что она ушла навсегда?

— Что-то вроде этого.

Слова Ирвинга Блайта словно вскрыли мои раны, которые, как и его болячки, зажили лишь частично. Да, были люди, которых мне спасти не удалось, — это действительно так; были и другие, ушедшие еще раньше, задолго до того, как я приблизился к постижению их страшных судеб. Но со своим прошлым я примирился; помогло осознание того, что я, хоть и не сумел помочь отдельным людям, не спас даже собственную жену с ребенком, в конечном итоге все-таки не несу ответственности за случившееся с ними. Сьюзен и Дженнифер погубил не простой убийца, и если бы я даже сидел с ними неотлучно и неусыпно девяносто девять дней, он бы явился в сотый и, дождавшись, когда я ненадолго отвернусь, расправился бы с ними именно в тот момент. И вот теперь я смежил два мира — живых и мертвых, — в тот и в другой привнеся некую толику умиротворения. Это все, что я мог сделать как воздаяние. Но Ирвингу Блайту не судить моих неудач; во всяком случае пока.

Я открыл перед ним дверцу его машины.

— Уже смеркается, мистер Блайт. Простите, что не могу заверить вас в том, чего вы хотите. Скажу лишь одно: я буду и дальше задавать вопросы. Буду пытаться.

Он отрешенно кивнул и оглянулся на болото, но в машину не уселся. По водной глади разливался свет луны, и при виде задумчиво сияющих каналов в нем словно запустился процесс некоего конечного самоанализа.

— Я знаю, что она мертва, мистер Паркер, — произнес он тихо. — Знаю, что живой к нам не возвратится. Все, чего я хочу, это чтобы она упокоилась в каком-нибудь тихом месте, где ей будет хорошо. Я не верю в завершенность. Не верю, что для нас это когда-нибудь закончится. Я просто хочу ее похоронить, чтобы мы с женой могли приходить и класть ей в ноги цветы. Вы понимаете?

Я его чуть было не обнял, но Ирвинг Блайт был не из тех мужчин, с кем подобные жесты допустимы. Вместо этого я ответил со всей проникновенностью, на какую только был способен:

— Я понимаю, мистер Блайт. Ведите машину осторожно. Я буду на связи.

Он сел в машину и тронулся — и не оглядывался, пока не доехал до шоссе. Лишь тогда я различил в заднем зеркальце его глаза. В них была ненависть за слова, которые я каким-то образом вынудил его произнести; за признание, вытянутое из глубины его души.

К Рэйчел я вернулся не сразу, а какое-то время сидел на крыльце, глядя на редкие огоньки одиноких машин, пока лютующие комары не вынудили убраться. К этой поре Рэйчел уже уснула, и тем не менее она улыбнулась, когда я забрался к ней под бочок.

Вернее, к ним обоим.


Той ночью к дому Эллиота Нортона на окраине Грейс-Фоллз подъехал автомобиль. Эллиот услышал, как открывается дверца и по траве его дворика кто-то бежит. Он уже тянулся к пистолету на тумбочке, когда окно его спальни брызнуло градом осколков и комната заполнилась пламенем. Бензин вспыхнул у него на руках, на груди; занялись огнем волосы. Эллиот кое-как спустился по лестнице, через переднюю дверь выбежал на газон и покатился по влажной траве, сбивая пламя.

Под безучастной луной он лежал на спине и смотрел, как горит его дом.

И как раз в том часу, когда далеко на юге пожар уничтожал дом Эллиота Нортона, меня разбудили холостые обороты автомобиля на старой окружной дороге. Рядом со мной спала Рэйчел, и при вдохах у нее что-то тихонько, уютно потикивало. Как маленький метроном. Я осторожно выскользнул из-под одеяла и подошел к окну.

В лунном свете на мосту через топь стоял раритетный «кадиллак купе де виль». Даже издали на его черной поверхности различались вмятины и царапины; сорванный передний бампер выгнулся уродливой рукой, а по лобовому стеклу с угла шла густая паутина трещин. Мотор работал, но не было заметно дыма из выхлопной трубы, и хотя луна в ту ночь светила ярко, внутренность салона сквозь тонировку стекол не проглядывала.

Это авто мне помнилось. На нем ездил некто по имени Стритч — гнусный тип, бледно-синюшный, какой-то деформированный. Но Стритчу прошили грудину пулей, а машину его разломали.

И вот задняя дверца «кадиллака» открылась. Я ждал, что оттуда кто-то появится, и не дождался. Минуту-другую машина просто стояла, пока невидимая рука изнутри не захлопнула дверцу с гробовым стуком, огласившим, казалось, окрестные болота, и черный битый катафалк скрылся из виду, повернув куда-то на северо-запад, в сторону Оук-Хилла и шоссе № 1.

На кровати завозилась Рэйчел.

— Что это? — спросила она.

Я обернулся и увидел, как по комнате ползут тени, гонимые лунным светом. Вот они медленно наползли на Рэйчел, скрадывая ее белизну.

— Что? — повторила она.

Я снова был на кровати, только теперь сидел истуканом, сбив ногами одеяло. На груди у меня пульсировала теплом ладонь Рэйчел.

— Машина, — сказал я.

— Где?

— Да там. Уехала.

Я, как был голый, снова встал с постели и приблизился к окну. Отодвинул штору, но там ничего не было — лишь тихая дорога да серебристые нити на глади разлива.

— Там была машина, — повторил я напоследок.

А на стекле различались отпечатки пальцев, оставленные мною в ту минуту, когда взгляд был нацелен на автомобиль; теперь, отражаясь, они словно снаружи стремились ко мне.

— Ложись, — позвала Рэйчел.

Я прилег, обвил ее рукой, и она, приникнув ко мне, тихо заснула.

А я до самого утра чутко ее стерег.


ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Эллиот Нортон перезвонил мне наутро после пожара. У него были ожоги первой степени на лице и руках. Причем он сказал, что еще легко отделался. Огонь уничтожил три комнаты на втором этаже и оставил огромную дыру в крыше. Из местных подрядчиков за восстановление дома никто не взялся, пришлось подряжать для ремонта какую-то бригаду из Мартинеса, это в соседней Джорджии.

— С копами разговаривал? — спросил я.

— Да они здесь с самого утра. В подозреваемых недостатка нет, но если заведут дело, то мне лучше с юридической практикой завязывать и уходить в монастырь. Копы понимают, что все это как-то связано с делом Ларусса, — на этом мы с ними сошлись. Хорошо, что за это понимание мне еще не пришлось доплачивать.

— А кто именно под подозрением?

— Да есть тут пара-тройка козлов из местных, их пошерстят, но что толку. Вот если бы кто-нибудь что-то видел или слышал, да еще решился заявить об этом вслух… Многие нынче скажут: а на что ты рассчитывал с самого начала?

В разговоре возникла пауза. Чувствовалось, что Эллиот ждет от меня каких-то слов. В конце концов слова я произнес, обреченно ощущая: на этот раз мне не отвертеться.

— Что теперь думаешь делать?

— А что мне делать? Бросить паренька? Чарли, ведь он мой клиент. Я так поступить не могу. Не могу допустить, чтобы меня запугали, заставили отказаться от дела.

Он как будто сознательно давил на мою совесть. Мне это не нравилось, но у него, видно, просто не было иного выбора. Однако смутные чувства у меня вызывало не только откровенное злоупотребление нашей дружбой. Эллиот Нортон был очень хорошим юристом, хотя прежде я никогда не видел, чтобы из него, при его профессиональной хватке и прагматизме, вот так запросто изливалось масло человеческой доброты. А тут тебе и собственный дом, и чуть ли не сама жизнь в защиту молодца, которого он и не знает толком; что-то непохоже на того Эллиота Нортона, с которым я знаком. Понятно, что при всех моих сомнениях взять и отвернуться, не подставив другу плечо, будет непросто, но, по крайней мере, я могу задать ему в этой связи несколько откровенных вопросов.

— Эллиот, зачем ты этим занимаешься?

— Ты об адвокатской практике?

— Нет. Зачем взялся защищать парня?

Честно сказать, я ожидал тирады о том, что человеку свойственны высокие порывы, что вступиться за этого несчастного больше некому, а он, Эллиот, не в силах стоять и беспечно смотреть, как невиновного пристегивают к каталке и делают инъекцию, от которой останавливается сердце. Нет, этого я от него не услышал. А услышал я то, что меня порядком удивило. Быть может, сказывалась его усталость или же события прошлой ночи, но когда Эллиот заговорил, в голосе чувствовалась горечь, какой я раньше не слышал.

— Знаешь, в душе я эту дыру всегда ненавидел. Ненавидел это гнилое позерство, местечковую ментальность. Все эти серые личности вокруг меня — их никогда не тянуло стать королями бизнеса, политиками, судьями. Менять мир они не хотели. Хотели лишь сосать пиво да трахать баб, и тыщонки в месяц при работе на заправке им на это хватало. Они никогда ни к чему не стремились, не мечтали уехать. Но меня-то, черт возьми, такая судьба никогда не устраивала.

— И ты стал юристом.

— Да, стал: благородная профессия, как бы ты к ней ни относился.

— И перебрался в Нью-Йорк.

— Да, в Нью-Йорк. Но Нью-Йорк я возненавидел еще больше. И мне еще было что доказать. Было что осуществить.

— И теперь ты вступился за этого пацана: дескать, нате, вот вам всем. Так?

— В каком-то смысле так. Чарли, я нутром чую: этот парень не убивал Мариэн Ларусс. И пусть Атис не может похвастаться воспитанием, но он не насильник и не убийца. Я не способен вот так стоять и глазеть, как его казнят за преступление, которого он не совершал.

Я согласился с Эллиотом. В самом деле, не стоит пытать человека о его внутренних пристрастиях. В конце концов, меня и самого не раз обвиняли в идеализме.

— Позвоню тебе завтра, — сказал я. — Ты уж будь добр, не накликай за это время чего-нибудь еще.

Судя по облегченному вздоху, он усмотрел в моем ответе какой-то лучик света среди общей безнадеги.

— Спасибо. Ты просто бальзам на душу.

Повесив трубку, я увидел, что на меня, прислонившись к дверному косяку, задумчиво смотрит Рэйчел.

— Ну что, все же надумал ехать? — спросила она, слава богу, без укора.

— Не исключено, — пожал я в ответ плечами.

— У тебя перед ним будто какой-то обет верности.

— Да нет. И не именно перед ним.

Как бы оформить мои доводы словами? А ведь надо: и не только для Рэйчел, но и для себя самого.

— Понимаешь, когда я оказывался в беде или брался за непростые — а иной раз и более чем непростые — дела, всегда находились люди, которые решали действовать со мной заодно, — ты, Ангел с Луисом, еще кое-кто, — и от их вмешательства неприятель не выдерживал и погибал. Теперь же о помощи просят меня, и эту просьбу я не могу вот так взять и отклонить.

— Долг платежом красен?

— Вроде того. Но есть вещи, о которых в случае, если со мной что-нибудь произойдет, надо позаботиться в первую очередь.

— Это какие?

Я не ответил.

— Ты имеешь в виду меня. — Невидимые пальцы прочертили ей на лбу строптивые морщинки. — Мы уже об этом говорили.

— Нет, об этом говорил я. А ты меня как не слушала, так и не слушаешь. — Почувствовав, что повышаю голос, я сделал глубокий вдох. — Послушай, ты не должна носить с собой оружие и…

— А вот этого я точно выслушивать не буду! — вспылила Рэйчел и решительно двинулась по лестнице.

Слышно было, как наверху хлопнула дверь в ее кабинетик.


С сержантом скарборской уголовки Уолласом Макартуром мы встретились в кафетерии у почтамта. Во время событий, предшествовавших поимке Фолкнера, мы с этим парнем, помнится, слегка схлестнулись, но потом поладили и даже отобедали вместе в «Бэк бэй гриле». Тот обед обошелся мне в пару сотен (в том числе вино, на которое налегал Макартур), но возобновление союзничества того стоило.

Я заказал кофе и присоединился к сержанту в закутке на два места. Он в это время теребил руками еще теплую булочку с корицей, на которой глазурь расплавилась до консистенции масла. Вместо салфеток он запросто обтирал пальцы о каталог знакомств, приложение к еженедельнику «Каско-Бей». Судя по картинкам, составители каталога отдавали предпочтение ценительницам домашнего очага (все как одна в позах у каминов), путешественницам (в основном почему-то среди снегов) и любительницам экзотичных танцев. Похоже, для Макартура ни одна из этих кандидаток не годилась: деликатности в нем было как в терновом кусте, а спортивным он считал уже вставание с дивана. А если добавить сюда его зверский аппетит и холостяцкие привычки, то можно считать, что свои первые без пяти полсотни лет он прожил вполне благополучно, иными словами, не впадая в крайности вроде раздельного питания и подвижного образа жизни. Для Макартура нажимание перед теликом пульта разными пальцами — это и есть физзарядка.

— Ну что, кого-нибудь нашел? — полюбопытствовал я.

Макартур задумчиво отправил в рот кусок булочки.

— Нет, ну как так? — сказал он вместо ответа. — Столько женщин, и каждая трубит, что она привлекательная, симпатичная и легкая в общении. Ну вот я, допустим, холост. Хожу везде, разув глаза, но хоть бы раз мне попалась вот такая, как здесь написано. Так нет же: встречаю именно непривлекательных, несимпатичных и исключительно тяжелого поведения. Если уж они такие неотразимые симпатюльки-веселушки, зачем тогда каждую неделю выставляться в этом каталоге? Врут, поди, как сивые кобылы.

— Может, не ограничиваться обложкой, а полистать дальше? Скажем, следующий раздел.

— Ты об извращенках, что ли? — вскинул брови Макартур. — Да ну тебя. Я даже не всегда понимаю, на что они там намекают. — Воровато покосившись на соседние столики — не смотрит ли кто, — Макартур зашелестел страницами. Голос понизился до шепота: — Вот, глянь. Тут одна ищет «мужской заменитель для душа». Я не пойму, что это за фигня? Непонятно даже, чего бы она от меня хотела. Душ ей починить, что ли?

Я посмотрел на него, он на меня. Как человек, прослуживший два десятка лет в полиции, Макартур, пожалуй, был слегка склонен к буквализму.

— А?

— Да нет, ничего.

— Не-не, ты что-то хотел сказать.

— Да просто она тебе не пара, вот и все.

— Ну вот, а ты говоришь. Я даже не знаю, что хуже: понимать, что у них на уме, или не понимать. Бог мой, да мне и надо-то всего лишь нормальных, прямых отношений. Ну ведь где-то они должны существовать, разве нет?

В том, что где-то есть отношения исключительно прямые и нормальные, я сомневался, но понимал, что именно он имеет в виду. А имел он в виду то, что заменителем для душа служить не будет, никому и никогда.

— Последний раз, я слышал, ты помогал пережить горе вдове Эла Бакстона? — разрядил я обстановку.

Эл Бакстон служил в окружном суде, пока не подхватил какую-то странную дегенеративную болезнь, от которой стал выглядеть как мумия без бинтов. Когда он преставился, никто особо не горевал: в сравнении с ним даже чирей и тот смотрелся обаятельным.

— Да вот, оказалось, это ненадолго. И горевала она не сказать что крепко. Как-то даже обмолвилась, что раскрутила на секс его гримировщика. Тот, небось, еще и рук отмыть не успел, как она на него накинулась.

— Может, это в благодарность за хорошую работу. Да и Эл у него смотрелся куда лучше, чем при жизни. Глядишь, тоже поучаствовал.

Макартур было рассмеялся, но слезинки смеха, похоже, раздражали ему слизистую глаз. Я лишь сейчас заметил, какие они красные и распухшие, как будто он недавно плакал. Может, он и в самом деле берет всю эту галиматью близко к сердцу?

— Что с тобой? Вид у тебя такой, будто ты с похорон Санта-Клауса.

Макартур инстинктивно поднял руку к лицу, но, подумав, не стал прятать глаза.

— Да вот, «мейса» утром хватанул.

— Да ну! И кто?

— Джефф Векслер.

— Детектив, что ли? О-па. Что ты такое вытворил — предложил ему интимную встречу? Знаешь же, тот гей в коповской форме из группы «Village People» на самом деле не коп. Нельзя по нему судить обо всех.

На Макартура этот прикол не подействовал.

— Все б ты хохмил. Газом я сам брызнулся, потому что у нас в отделе правило: хочешь носить с собой баллон — будь добр, убедись, как он действует на тебя самого, чтобы потом не применять где не надо.

— Да ты что. И как, действует?

— Как хрен с горчицей. Так и хочется пойти сейчас и пшикнуть какому-нибудь гаду в харю — может, самому полегчает. Ой, блин, жже-от.

Вот те раз: «мейс», и жжет. Кто бы мог подумать.

— Кто-то мне говорил, ты теперь работаешь на Блайтов, — сменил тему Макартур. — Дело-то, можно сказать, дохлое.

— А они вот не сдаются, не то что копы.

— Зря ты так, Чарли.

Я примирительно поднял руку.

— Ко мне прошлым вечером приезжал Ирв Блайт. Я сказал им с женой, что след, по которому их все эти годы водили, был ложный. Далось мне это, понятно, непросто. Они страдают, Уоллас: шесть лет уже прошло, а они, что ни день, все изводятся. О них все забыли. Я знаю, копы здесь не виноваты. И что дело дохлое, тоже знаю. Просто для Блайтов оно так и не остыло.

— Ты думаешь, она мертва?

Судя по тону, вывод Макартур для себя уже сделал.

— Надеюсь, все же жива.

— Ну-ну, — усмехнулся он, — надежда умирает последней. Я и сам, можно сказать, так считаю.

— Я же сказал «надеюсь», а не «голову даю на отсечение».

Макартур показал мне палец.

— Ну так что, ты хотел меня лицезреть? А самого где-то черти носят, и я сам был вынужден купить себе булочку с корицей — знаешь, каких она денег стоит?

— Извини. Я тут думаю на недельку уехать. А Рэйчел не нравится, что я ее опекаю. И оружия у нее нет.

— Надо, чтобы кто-то к вам заглядывал, за ней присматривал?

— Всего-навсего до моего возвращения.

— Не вопрос.

— Спасибо тебе.

— Это ты из-за Фолкнера?

Я нехотя пожал плечами:

— Честно говоря, да.

— Так ведь его челядь вся сгинула, Паркер. Он теперь один как перст.

— Дай-то бог.

— Что-то заставляет тебя думать иначе?

Я покачал головой. Как бы и ничего, но была какая-то смутная тревога и мысль, что Фолкнер так или иначе не допустит полного вымирания своей породы.

— Дивлюсь я на тебя, Паркер: живешь как у Христа за пазухой. Прокуратура всем дала по рукам: никаких тебе взысканий за вмешательство в ход расследования; полный молчок насчет того, что ты со своим корешем уложил тех двоих в Любеке. Я понимаю, что они гниды конченые, но все же.

— Знаю, — оборвал я эту тему. — Ну так что, пришлешь кого-нибудь на догляд?

— Я же сказал, не вопрос. Надо будет, сам постараюсь наведываться. Ты как думаешь, она согласится на тревожную кнопку?

Я подумал. Дипломатических ухищрений на это понадобится, пожалуй, больше, чем в ООН.

— Может, и в самом деле. Вот только кто ее поставит?

— Есть у меня один парень. Позвони, когда с ней все обговоришь.

Я поблагодарил и поднялся, чтобы уйти. Но на третьем шаге он меня окликнул:

— Слышь, Чарли! А у нее подруг нет, каких-нибудь незамужних?

— Да есть, наверно, — ответил я растерянно и тут понял, что влип.

Насколько мое лицо поблекло, настолько у Макартура расцвело.

— Э, постой! Я тебе служба знакомств, что ли?

— Да брось. Тебе раз плюнуть.

Оставалось лишь махнуть рукой.

— Ладно, спрошу. Но ничего не обещаю.

И ушел, оставив Макартура с улыбкой на лице. И еще с глазурью, на нем же.


Остаток утра и часть дня я провозился с текущей корреспонденцией, направил счета двум клиентам, после чего еще раз прошелся по скудноватым материалам насчет Кэсси Блайт. Я уже успел составить разговор с ее бывшим бойфрендом, близкими друзьями, коллегами по работе, а также с рекрутинговой компанией в Бангоре, куда она ездила в день своего исчезновения. Машина Кэсси находилась в автосервисе, так что в Бангор она отправилась автобусом, выехав с автовокзала (угол Конгресс-стрит и Сен-Джона) примерно в восемь утра. По сообщениям полиции и результатам проведенного Сандквистом розыска, водитель автобуса вспомнил ее по фотографии и сказал, что они обменялась парой-тройкой фраз. В офисе рекрутинговой фирмы на площади Уэст-Маркет она пробыла с час, после чего, судя по всему, отправилась гулять и забрела в книжный магазин «Букмаркс». Кто-то из персонала припомнил, как она поинтересовалась, есть ли у них подписанные книги Стивена Кинга.

А потом Кэсси Блайт исчезла. Корешок ее обратного билета отсутствовал; как пассажирка она не значилась ни у какой другой транспортной компании — ни наземной, ни воздушной. Никто не пользовался ее кредиткой или телефонной картой. Список лиц, с которыми она контактировала, подходил к концу. След обрывался.

Ощущение было такое, что Кэсси Блайт мне не удастся найти ни живой, ни мертвой.


Черный «лексус» подкатил к дому в четвертом часу, когда я наверху сидел у компьютера, распечатывая сообщения об убийстве Мариэн Ларусс. В целом информацией те репортажи не изобиловали, кроме разве что одной газетной заметки, где указывалось, что защитой Атиса Джонса теперь будет заниматься Эллиот Нортон, принимающий дело от назначенного судом общественного адвоката, некоего Лэйрда Райна. Судя по всему, из рук в руки дело перешло без всякой возни и проволочек, что лишь свидетельствовало о быстром и на редкость добровольном самоустранении Райна как защитника. Сам Эллиот коротко сообщил журналисту, что, несмотря на профессионализм Райна, будет лучше, если у Джонса появится свой собственный адвокат, чем наспех, фактически со стороны назначенный общественный защитник. Райн от комментариев воздержался. Вырезка была двухнедельной давности. Как раз когда я ее распечатывал, и подъехал «лексус».

Вылезший из него пассажир имел на себе кроссовки и джинсы, и те и другие в сочных пятнах краски. В дополнение к ансамблю на нем была джинсовая рубаха, тоже пятнистая. В общем, вид у него был как у беглой модели со съезда декораторов, если предположить, что вкусы у них сделали крен в сторону полуотставных геев-домушников. Хотя если вспомнить мое житье в богемном квартале Нью-Йорка, декораторов именно с таким креном там было пруд пруди.

Водитель авто был выше своего спутника как минимум на полголовы, и по нему можно было познакомиться с модой истекающего летнего сезона: легкие кожаные мокасины цвета бычьей крови и коричневатая льняная сорочка. Поблескивание темной кожи под солнцем скрадывала лишь щетина на макушке молодца и ухоженная бородка вокруг поджатых губ.

— Ага. Ну что сказать: здесь, пожалуй, на порядок уютнее, чем в той берлоге, которую ты по недоразумению называл домом, — успев оглядеться, удовлетворенно подытожил Луис, пока я шел к ним навстречу.

— Чего ж ты тогда оттуда не вылезал, если она тебе так не нравилась?

— Понятное дело: чтоб тебя позлить.

Протянув руку для пожатия, я обнаружил в ней лямку от стильной багажной сумки.

— Чаевых не даем, — еще и упредил Луис.

— То-то я и вижу: настолько стали прижимистые, что и на выходные не прилетели.

Луис и бровью не повел.

— А работа на тебя бесплатная? А явка со своим оружием? А пули за собственный счет? Тут ни на какой самолет не напасешься.

— Ты все так и возишь свой арсенал в багажнике?

— А что, есть надобность?

— Да нет. Просто если машину твою шваркнет молния, я хоть буду знать, куда делся мой газон.

— Всего не предусмотришь: вокруг жестокий и яростный мир.

— Знаешь, как зовут тех, кто считает, что мир их преследует? Параноики.

— Ну да. А тех, кто так не считает, знаешь, как зовут? Покойники.

Мимо меня он, раскинув руки, прошел к ждущей на крыльце Рэйчел и бережно ее обнял. Рэйчел была, пожалуй, единственным человеком, которому Луис выражал искреннюю нежность и приязнь. Небось, Ангелу перепадает от силы похлопывание по плечу: как-никак вместе уже шесть лет.

А вот и Ангел.

— Слушай, — сказал я ему, — тебе не кажется, что он с возрастом становится добрее?

— Да уж. Чуток убавить, и у него будут когти, восемь лап и жало на хвосте, — ответил он.

— Вау. И это все твое.

— Ох уж счастьице.

За те месяцы, что я не видел Ангела, он как будто постарел. У рта и глаз теперь четко выделялись морщинки, а черные волосы посеребрила седина. Он и передвигался медленнее, будто боялся поставить ногу куда-нибудь не туда. От Луиса я знал, что спина у Ангела все еще очень болит между лопаток, где преподобный Фолкнер вырезал кожу, оставив затем жертву истекать кровью в ржавой ванне. Пересаженная кожа прижилась нормально, однако шрамы при движении немилосердно саднили. Кроме того, Ангел с Луисом теперь вынуждены были жить раздельно. Прямое вмешательство Ангела в события, сопутствовавшие поимке Фолкнера, неизбежно привлекло к нему внимание органов правопорядка. Он снимал жилье в десятке кварталов от Луиса, чтобы тот не попал в поле зрения полиции, поскольку прошлое Луиса копанию дознавателей ни в коем случае не подлежало. Даже едучи сюда вдвоем, наши голуби-орлы рисковали. Тем не менее идею поездки Луис предложил сам, и я, понятно, отговаривать его не стал. Быть может, он чувствовал, что Ангелу пойдет на пользу пребывание с теми, кому он дорог.

Судя по печальной улыбке, Ангел угадал мои мысли:

— Что, уже не тот красавец?

Я тоже улыбнулся в ответ:

— Да ты в красавцы особо и не метил.

— Ах да, забыл. Пойдем-ка в дом, а то я, глядя на тебя, сам себе инвалидом кажусь.

На моих глазах Рэйчел нежно поцеловала Ангела в щеку и что-то пошептала ему на ухо. Впервые со времени приезда он рассмеялся.

Тем не менее, когда поверх его плеча она посмотрела на меня, глаза были полны жалости.

Ужинать мы отправились в «Катадин», что на стыке Спринг-стрит и Хай-стрит, центральных улиц Портленда. В «Катадине» вся меблировка как будто не к месту, Здесь эксцентричный декор, и ощущение такое, словно сидишь не в ресторане, а у кого-нибудь в гостиной. Мы с Рэйчел любим сюда ходить — но, к сожалению, это любим не мы одни, а потому какое-то время пришлось дожидаться свободного столика в уютном баре, с завистью поглядывая на завсегдатаев, забредающих пропустить стаканчик и посудачить. Ангел с Луисом заказали бутылку шардоне; полбокала позволил себе и я. Со смертью Дженнифер и Сьюзен я давно уже не притрагивался к спиртному. Так случилось, что в ночь их гибели я находился в баре, и с той поры у меня хватало поводов к самоистязанию — как ни крути, я не оказался на месте в тот момент, когда был им нужен. Теперь иногда, по особым случаям, я позволял себе дома бутылочку пива или бокал вина. Но пить меня не тянуло: вкус к алкоголю почти пропал.

Наконец освободился столик, и свою трапезу в «Катадине» мы начали с великолепных пресных булочек на пахте. Затем обсуждали беременность Рэйчел, затем хаяли мою мебель, затем под морепродукты (для них) и жаркое по-лондонски (для меня) взялись, как обычно, перемывать кости Нью-Йорку.

Наконец очередь дошла до моего жилья.

— Слушай, у тебя дом забит всяким старым дерьмом, — начал выговаривать мне Луис.

— Не дерьмом, а антиквариатом, — увертывался я. — Это все от деда досталось.

— Да хоть от царя Давида, все равно дерьмо есть дерьмо. Ты прямо как те сквалыги из нынешних, что сватают в Интернете всякую дребедень. Мадам, вы когда изволите раскрутить его на новую меблировку?

Рэйчел подняла руки — дескать, сдаюсь, только меня в это не втягивайте, — и тут к столику подошла официантка глянуть, все ли у нас в порядке. Она улыбнулась Луису, который немного расстроился оттого, что ее не устрашил его вид. Многие при нем как минимум съеживаются, а эта сильная, привлекательная женщина не только не испугалась, а еще и поднесла ему даровую порцию булочек и вообще поглядела на него, как собака смотрит на особо аппетитную кость.

— Мне кажется, ты ей понравился, — сообщила Рэйчел с нарочито невинным видом.

— Дорогуша, я хоть и голубой, но не слепой.

— Но ведь она, опять же, с этой стороны тебя не знает, в отличие от нас, — заметил я. — Так что лучше тебе их съесть: когда вздумаешь дать отсюда деру, силы понадобятся.

Луис насупился. Ангел молчал; он вообще нынче не отличался разговорчивостью и слегка оживился лишь тогда, когда речь зашла о Вилли Брю — владельце автомагазина в Куинсе, который в свое время с негласной подачи Ангела с Луисом подогнал мне «Босс-302».

— Представляешь, его сынок обрюхатил какую-то девчонку.

— Который из них? Лео?

— Нет, другой — Ники. Тот, что похож на безумного ученого. Ученый, понятно, в кавычках.

— Ну и теперь он поступит как порядочный мужчина?

— Уже поступил. Сбежал в Канаду. Папаша той девчонки не на шутку взъелся. Папаша носит имя Пит Драконис, но у него кличка Джерси Пит, а с людьми, у которых в погоняле название штата, лучше не ссориться. Исключение может составлять разве что какой-нибудь Вермонт. Парень с этим словом в кликухе от силы заставит тебя спасать китов и лакать чай с пряностями.

За кофе я рассказал об Эллиоте Нортоне и его клиенте.

— Южная Каролина, — нараспев повторил Ангел и покачал головой. — Нет, не из числа моих любимых.

— В самом деле, — согласился я. — Гей-парады проводятся немного в другом месте.

— Откуда, ты говоришь, этот парень? — переспросил Луис.

— Из городка Грейс-Фоллз. Это у…

— Я знаю, где это, — неожиданно сказал он.

Что-то в его голосе заставило меня смолкнуть. Ангел и тот вопросительно поглядел, но не стал задавать вопросов. Мы просто смотрели, как Луис, отщипнув кусочек отвергнутой другом булочки, задумчиво раскатывает его между большим и указательным пальцами.

— Когда думаешь ехать? — спросил он наконец.

— В воскресенье.

Мы с Рэйчел все обсудили и сошлись на том, что моя совесть не успокоится, пока я не съезжу туда хотя бы на пару дней. Рискуя, что во мне образуется пробоина в форме Рэйчел, я поведал о своем разговоре с Макартуром. К удивлению, она беспрепятственно согласилась и на то, чтобы ее проведывали, и на тревожные кнопки — целых две — на кухне и в нашей спальне.

Более того, согласилась и познакомить Макартура с одной из своих подружек.

Луис мысленно сверялся с каким-то внутренним календарем.

— Встретимся там, — подытожил он.

— Я должен кое-что доделать, — посмотрел на него Ангел и тут же уточнил: — По дороге туда, разумеется. — Он щелкнул пальцем по лежащему на столе хлебному катышку. — А так у меня особых дел нет. — Голос звучал нарочито нейтрально, даже скучливо.

Беседа, потеряв ориентир, сошла с курса, но компас я у официантки просить не стал — вместо этого попросил счет.

— У тебя нет предположений, что бы это значило? — спросила меня Рэйчел на пути к машине.

(Ангел с Луисом молча держались на расстоянии впереди.)

— Нет, — ответил я. — Но есть ощущение: кто-то может порядком пожалеть, что эти двое покинули Нью-Йорк.

Оставалось лишь надеяться, что этим «кем-то» не окажусь я.


Ночью я проснулся от доносящихся снизу негромких звуков. Тихонько, стараясь не разбудить Рэйчел, я вылез из постели и, накинув халат, спустился. Дверь наружу была приоткрыта. На крыльце, вытянув босые ноги, сидел Ангел в трико и майке с мордочками Симпсонов. В руке он держал стакан молока, а сам задумчиво смотрел на залитую лунным светом гладь болота. Где-то слева в тишине покрикивали совы — то выше, то ниже. Пара их гнездилась в районе кладбища «Блэкпойнт». Иногда ночами фары проезжающих машин выхватывали из темноты их снижающиеся в кроны деревьев силуэты с еще бьющейся в когтях добычей, мышью или полевкой.

— Что, совы спать не дают?

Он повернул голову, и в улыбке проглянул тот, прежний Ангел.

— Да нет, совы-то нормально. Мне тишина заснуть не дает. Как ты только можешь спать во всем этом безмолвии?

— Хочешь — могу всю ночь давить для тебя клаксон и ругаться на арабском.

— Слушай, а интересная мысль.

Вокруг, учуяв поживу, кружились в танце москиты. Я взял с подоконника спички, запалил спираль и сел рядом с Ангелом на крыльцо.

— Молока желаешь? — спросил он, протягивая стакан.

— Нет, спасибо. Бросаю.

— Молодец. Этот кальций кого угодно сведет в могилу. — Он пригубил молоко. — Ты, наверно, о ней переживаешь?

— О ком? О Рэйчел?

— Ну да. А о ком еще я мог спросить, о Челси Клинтон, что ли?

— Почему бы и нет. Я слышал, у нее тоже все путем, в университете учится.

Губы Ангела снова тронула улыбка.

— Ты же знаешь, о чем я.

— Знаю. Иногда мне и в самом деле страшно. До того страшно, что выхожу сюда в темноте, смотрю на болото и молюсь. Честное слово, молюсь. Чтобы с Рэйчел и нашим ребенком ничего не случилось. Ты знаешь, я, наверное, свое уже отстрадал. Как и все мы. Так хочется, чтобы книга эта захлопнулась, пусть хотя бы на время.

— Такая вот ночь, да в эдаком месте, — Ангел вздохнул. — И вправду, наверно, верится, что это осуществимо. Как красиво здесь. Мирно.

— Неужто задумал осесть тут на пенсии? Если так, то придется мне снова менять место жительства.

— Да нет, я городская душа. Но все равно здесь славно отдыхается. Для разнообразия.

— А у меня вон там змеи под сараем.

— А у кого их нет? И что собираешься с ними делать?

— Да ничего. Может, их совесть заест и они уйдут или кто-нибудь другой их за меня поубивает.

— А если нет?

— Тогда придется заняться самому. Ты не скажешь, зачем вы нынче нагрянули?

— Спина вконец разболелась, — без обиняков признался он. — И те места на бедрах, откуда сняли для пересадки кожу, тоже ноют.

Отражения ночи в его глазах читались так ясно, словно были частью его самого — элементы некоего более темного мира, каким-то образом проникшие и поселившиеся в его душе.

— Знаешь, я их по-прежнему вижу, того проповедника и его отродье, — как они меня держат и режут, режут… Он мне еще и нашептывал, ты представляешь? Тот Падд, сволочь, мне даже пот со лба отирал, вещал, что все идет как надо, а старик похотливо сопел, резал. И вот каждый раз, когда встаю или потягиваюсь, я чувствую кожей их лезвия; слышу, как они по-паучьи шелестят, шепчутся; все это вмиг оживает в памяти. И в такие моменты приходит ненависть. Прежде со мной такого не было.

— Это утихнет, — тихо сказал я.

— Точно?

— Да.

— Но не пройдет?

— Нет. Оно остается с тобой. И ты поступаешь с ним по своему усмотрению, как хочешь.

— Я хочу кого-нибудь убить.

Он сказал это без чувства, ровно; так человек в жару может сказать, что хотел бы принять холодный душ.

Его друг Луис был киллером. И неважно, что убивал он не из-за денег, власти или политики; что теперь он с этим завязал, поскольку с души воротило; что кого бы он ни лишал жизни в прошлом, без этого человека на земле становилось легче дышать. Важно, что Луис мог убить и той же ночью как ни в чем не бывало заснуть.

Ангел был другим. Попадая в ситуации, когда или убьешь ты, или убьют тебя, он все же лишал людей жизни. Но лучше, согласитесь, мятущаяся душа в теле, чем безмятежная, но уже без тела и на небесах. И лично мне было за что благодарить его.

А вот Фолкнер что-то внутри Ангела разрушил — некую перемычку, которой он отгораживался от горестей, невыносимых обид и жестоких ударов, время от времени наносимых ему жизнью. Мне были известны лишь фрагменты тех событий — издевательства, голод, лишения, насилие, — но теперь я, кажется, понимал, к чему может привести внезапный выброс накопленных страданий.

— Но ты, если спросят, все равно не дашь против него свидетельских показаний, — сообразил я.

Мне было известно: заместитель окружного прокурора склоняется к тому, чтобы Ангел предстал перед судом, — все равно предстоит вызывать его туда повесткой. Ангел и добровольная явка в суд — две вещи несовместные.

— Да какой из меня свидетель, — сказал он в ответ. — Никудышный.

Так оно, в общем-то, и было, и я не знал, какими словами донести до него, что дело Фолкнера достаточно шаткое и есть опасение, что без весомых улик оно и вовсе рассыплется. Согласно той газете, Фолкнер утверждал, что все четыре десятка лет он находился у сына с дочерью фактически на положении пленника; что они одни несут ответственность за гибель его паствы, а также за убийства целых групп и отдельных лиц, чьи убеждения отличались от их собственных; что они и приносили кожу и кости своих жертв и заставляли его, бедного, из-под палки хранить их у себя как реликвии. В общем, классический расклад «во всем виноваты покойники».

— Ты знаешь, где находится Каина? — спросил я у Ангела.

— Не-а.

— Это в Джорджии. Луис родился как раз в тех местах. По дороге в Южную Каролину мы сделаем там остановку. В Каине. Это чтобы ты был в курсе. Так, на всякий случай.

Когда Ангел говорил, в его глазах угадывалось горение. Я разглядел это сразу; в свое время эти волчьи мстительные огоньки светились и в моих глазах. Он встал и, чтобы скрыть свидетельство своей боли, отвел взгляд.

— Это ничего не решит, — сказал я ему в спину, когда он отодвигал на двери москитную сетку.

— Кому какое дело, — помедлив, откликнулся он.

Наутро за завтраком Ангел молчал, а если что и сказал, то не глядя в мою сторону. Ночной разговор на крыльце нас не только не сплотил, а наоборот, подтвердил некую растущую разобщенность — отчуждение, которое перед отъездом лишь подтвердил Луис.

— Вы ночью вдвоем разговаривали? — спросил он, уже сидя за рулем.

— Да так, самую малость.

— Он считает, лучше б ты тогда грохнул проповедника. Ведь и случай был подходящий.

Мы смотрели, как Рэйчел на крыльце что-то тихонько говорит Ангелу, а тот время от времени понуро кивает; при этом его обеспокоенность была видна как на ладони. Хотя время все взвешивать и обсуждать миновало.

— Он меня винит?

— Ему в самом деле непросто.

— А ты?

— Я — нет. Но ведь Ангела за то время дважды могли убить, а ты не сделал для него того, что мог бы сделать. С тобой-то у нас размолвки нет, а вот Ангелу сейчас… Он себе места не находит, понимаешь?

Подавшись вперед, Ангел нежно, но чересчур уж быстро поцеловал Рэйчел в щеку и направился к машине. Открыв дверцу, он посмотрел на нас с Луисом, кивнул мне и залез на заднее сиденье.

— Я сегодня собираюсь туда, — сказал я.

Чувствовалось, что Луис слегка напрягся.

— В тюрьму?

— Да, в нее.

— А зачем, позволь спросить?

— Фолкнер настаивал на моем присутствии.

— И ты пошел на поводу?

— Следствию нужна любая возможная помощь, а от Фолкнера ее, понятно, не дождешься. Они считают, ничего плохого в этом нет.

— Ошибаются.

— Кстати, Ангелу все еще могут прислать повестку в суд, — помолчав, сказал я.

— Его еще найти надо.

— Если он выступит с показаниями, Фолкнера могут до конца дней оставить за решеткой.

— Может, он нам за решеткой и не нужен, — сказал Луис, трогая машину с места. — Мы его, может, снаружи хотим, где до него можно дотянуться.

Я стоял и смотрел, как их машина, проехав по Блэкпойнт-роуд, оставила за собой мост и, повернув на старое окружное шоссе, постепенно скрылась из виду. Рядом, держа меня за руку, стояла Рэйчел.

— Знаешь, — сказала она, — лучше бы этот Эллиот Нортон тебе не звонил никогда. Видишь, как все переменилось.

Я легонько сжал ей кисть — жест одновременно и одобрения, и согласия. Она была права. Каким-то образом наши жизни оказались под сенью событий, к которым мы не имели отношения. И теперь от них не отстраниться и ничего не изменить.

Так вдвоем мы с Рэйчел и стояли. А в это время среди болот Каролины некий человек, отразившись в собственной тьме, беззвучно в ней пропал.


ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Человек по имени Лэндрон Мобли остановился и вслушался, держа палец на спусковом крючке охотничьего карабина. Над головой с листьев трехгранного тополя капала дождевая вода, стекая струйками по массивному серому стволу дерева. Из подлеска справа доносилось утробное кваканье большущих лягушек, а вокруг носка его левого сапога пробиралась рыжевато-коричневая сороконожка. Она охотилась на насекомых, а тут совсем рядом как раз кормились мокрицы, не сознающие приближения опасности. Какое-то время — недолго — Мобли насмешливо следил, как сороконожка внезапно набирает скорость, отчего ножки и усики у нее сливаются в рябь, а мокрицы порскают прочь или сворачиваются для защиты в пластинчатые серые шарики. Вот охотница обвилась вокруг одного из мелких ракообразных и стала нащупывать место, где у добычи голова сходилась с защищенным пластинками туловищем, хлопотливо выискивая, куда впрыснуть яд. Борьба оказалась недолгой, с летальным исходом для мокрицы. Мобли вновь переключился на насущные дела.

Ореховое ложе он приложил к плечу; проморгался, чтобы пот не попадал в глаза, и припал правым к оптическому прицелу «воера», поводя поблескивающим в предвечернем солнце вороненым стволом. Справа опять зашелестело, вслед за чем раздался резкий клекот. Ствол стал плавно смещаться, пока не остановился на зарослях амбра, вяза и сикомора, с которых брошенной змеиной кожей свисал мертвый плющ. Мобли сделал глубокий вдох, а за ним медленный выдох, как раз в тот момент, когда из укрытия прянул коршун — раздвоенный хвост на отлете, белый низ и голова до странности призрачные на фоне черных кончиков крыльев, как будто на хищную птицу пала темная тень, предвестница близкой смерти.

Брызнули кровь и перья, а сама птица, пробитая навылет, нелепо кувыркнулась и секунду-другую спустя пала бездыханная в разросшуюся ольху. Мобли опустил карабин и вынул пустую обойму. Пять пуль были истрачены на коршуна, енота, виргинского опоссума, певчего воробья и каймановую черепаху (последняя, перед тем как ей выстрелом оторвало голову, грелась на солнышке метрах в семи от того места, где стоял Мобли: а не высовывайся).

Он прошел к ольхе и разыскал труп птицы — клюв чуть приоткрыт, а по центру туловища влажно поблескивает черно-красная дыра. Мобли почувствовал то, чего не испытывал при прежних убийствах: волнующую, поистине похотливую дрожь от содеянного. Это было не только прекращение пусть небольшой, но все-таки жизни, но и сладостное изъятие из мира той скромной красоты, того изящества, которые в нем еще минуту назад существовали. Мобли коснулся коршуна дулом, и теплое еще тело под нажатием поддалось, перья прогнулись, будто стремясь каким-то образом прикрыть рану и пустить время вспять: вот прорванные ткани волшебно затягиваются, кровь возвращается в тело, впалая грудь вдруг наливается силой жизни, и коршун взлетает в воздух, расправляясь вплоть до того момента, пока столкновение с пулей становится наконец актом не разрушения, а наоборот, созидания.

Мобли опустился на корточки и неторопливо набил патронами обойму, после чего сел на ствол павшего бука и вынул из ранца бутылочку «Миллера». Свинтив крышку, он как следует приложился и рыгнул, глядя при этом на мертвого коршуна. Он как будто и в самом деле ожидал, что птица оживет и, окровавленная, вновь устремится в небесный простор. В некоей своей темной внутренней теснине Лэндрон Мобли тайком желал, чтобы коршун не умер, а просто был ранен; чтобы, продравшись сквозь кусты, охотник увидел, как птица, мучаясь, бьется о землю, тщетно чертя крыльями по грязи, а снизу из дыры у нее изливается кровь. Тогда бы он мог встать рядом на колени, левой рукой прижать птицу за шею, а палец правой вставить в пулевое отверстие, чтобы бередить раненую плоть, чувствуя, как живое существо изнемогает от боли, чувствуя жар плоти и терзая ее ногтем, пока коршун не изойдет в судорогах и не умрет. А он, Мобли, некоторым образом уподобился бы самой пуле, служащей разом и своеобразным щупом, и орудием уничтожения. Вот это было б да.

Он открыл глаза.

На пальцах была кровь. Когда он поглядел еще ниже, то увидел истерзанные останки некогда гордой птицы — перья разбросаны по земле, незрячие глаза отражают ход облаков по небу. Мобли растерянно поднес пальцы к губам и попробовал коршуна на вкус, после чего, сморгнув, обтер руки о штаны, разом и смущенный, и возбужденный своим нежданным действием и неизъяснимым желанием. Они, эти багровые моменты, налетали с такой силой, что он и опомниться не успевал; но еще секунда, и все проходило.

Было время, когда свое желание он утолял, будучи при исполнении служебных обязанностей. Он мог тайком от начальства выводить кого-нибудь из камеры и давать волю пальцам, которые жадно щупали плоть заключенной; одной рукой он зажимал женщине рот, а другой разводил ей ноги. Эх-х. Но счастливые времена, увы, миновали. Лэндрон Мобли оказался в числе охранников и надзирателей, которых департамент исправительных учреждений Южной Каролины в одночасье уволил за «непозволительные связи» с заключенными. Непозволительные связи. Хы, смех один. Такое заявление департамент сделал для прессы, желая скрыть то, что там творилось на самом деле. Понятно, были среди заключенных такие, кто участвовал в «связях» вполне полюбовно — от одиночества, из чистой похоти, за пару пачек сигарет, самокрутку с травкой или кое-что позабористей. Это было в чистом виде блядство, какими словами его ни называй, и Лэндрон Мобли брал — кстати, не больше других — то, что бабы давали за его услуги. Вместо спасибо. «Слушаю, сэр». Да, он на них, бывало, оттягивался. Но наряду с нормальными были в женском исправительном учреждении на Брод-Ривер-роуд, что в Колумбии, еще и такие, кто по ряду причин поглядывал на него косо; одни косо, а другие и со страхом, испытав на себе, какова может быть рука у старины Лэндрона, если ему чем-то не угодить. Своими водянистыми пустыми глазами он так и выискивал, кому из узниц заполнять своими эмоциями его эмоциональную пустоту. Щерятся его партнерши от удовольствия или от боли — эти две крайности он не различал, не придавая значения ничему, кроме собственных ощущений, и предпочитая, если на то пошло, сопротивление и вынужденную капитуляцию. Расхаживая от камеры к камере, в свернувшихся под одеялами силуэтах Лэндрон выщупывал взглядом признаки слабости. А затем, раззадорив себя, нависал над выбранным субтильным коконом на тюремной койке; стаскивал с головы, а затем с груди женщины одеяло и парализовывал ее, наваливаясь всем своим весом…

Лэндрон стоял среди капающей под перекличку древесных лягушек воды с листьев, с еще теплой кровью коршуна на пальцах и собственной кровью, от сладких воспоминаний прилившей к причинному месту.

И вот одна из тамошних лярв настучала, что заключенная по имени Мирна Читти, посаженная на полгода карманница, терпит, дескать, от него побои и унижения. Началось расследование. И эта самая Мирна Читти, коза, как пить дать рассказала дознавателям о некоторых его визитах к ней в камеру, когда он ронял ее на шконку, расстегивал бляху на ремне и тешился вдоволь, да, бывало, и поколачивал — это занятие Лэндрон любил.

Назавтра же его отстранили от должности, а спустя неделю он и вовсе оказался безработным. Но и этим дело не кончилось. На третье сентября было назначено совещание комитета по исправительным учреждениям, на котором были оглашены вменяемые Лэндрону и еще двоим бывшим охранникам обвинения в изнасилованиях и вообще излишней ретивости по отношению к заключенным. Среди общей суматохи Мобли сообразил, что если им займутся вплотную, то неминуемо съедят с дерьмом. Короче, пора с вещами на выход. Причем срочно.

Как белый день было ясно одно: Мирна Читти на суде об изнасиловании свидетельствовать не должна. Лэндрон знал, что бывает с получившими срок бывшими тюремщиками; знал, что его ночные визиты к поднадзорным могут ой как аукнуться — а потому тянуть срок он был не намерен, равно как и процеживать свою баланду в поисках толченого стекла. Показания Мирны Читти, если только они дойдут до суда, означают для него, Лэндрона Мобли, фактически смертный приговор, который будет неизбежно приведен в исполнение заточкой или даже ручкой от швабры. Мирну должны были выпустить пятого сентября, с досрочным освобождением ввиду сотрудничества со следствием — и уж он-то ее, эту белую стерву с тремя классами образования, подстережет, когда она из тюряги приползет в свою халупу. Там-то им с Мирной и предстоит небольшая беседа, в ходе которой, быть может, придется освежить в ее памяти его, старины Лэндрона, тяжелую руку — когда он наведывался к ней в камеру или таскал ее под предлогом телесного досмотра в душевые. Нет, Мирне Читти не держать руки на Библии и не клеймить Лэндрона Мобли как насильника. Она научится открывать пасть лишь тогда, когда ей это прикажет сам Лэндрон («слушаю, сэр»), иначе Мирне Читти попросту не жить.

Он одним махом осушил бутылку и, отшвырнув ее, пнул сапогом грязь. Друзей у Лэндрона Мобли не водилось. Во хмелю он был дурной — хотя, надо отдать ему должное, дурной он был и трезвым, так что никто не мог обвинить его в обольщении ложной добропорядочностью. Он был изгоем, презираемым за необразованность, садистские замашки и душок половой извращенности, витающий вокруг него подобно зловонному туманцу. Тем не менее эти свойства влекли к нему других, тех, кто узнавал в Мобли существо, дающее им возможность утолять свои пороки, при этом не погрязая в них окончательно. Эти люди верили, что, используя отъявленную гнусность Мобли как средство, утолять свою извращенность они могут без последствий: никто никому ничего не расскажет.

Но последствия обязательно бывали, поскольку Мобли походил на плотоядное растение, что вначале завлекает жертву посулами сладких соков, а затем обращает их медленное разложение себе на пользу. Гнильца сквозила в его словах, жестах, обещаниях; людские слабости он эксплуатировал подобно тому, как вода эксплуатирует трещину в бетоне: расширяет, подтачивает, пока строение наконец не рушится, не подлежа ремонту.

Когда-то он не был одинок. Ее звали Линетта. Красавицей она не была, не была и умницей, но все же была ему женой, и он извел ее, как низвел за годы многих. И вот однажды он пришел из тюрьмы домой, а ее уже не было: сбежала. С собой она ничего почти не взяла — так, чемодан с ношеным тряпьем да немного денег, которые Лэндрон держал на всякий пожарный в треснутом кофейнике. Хотя Лэндрону по-прежнему помнился тот прилив гнева, то чувство покинутости и предательства, когда его голос пустым эхом отзывался в их опрятном жилище.

Впрочем, он ее нашел. Он и раньше предупреждал, что будет, если жена попробует уйти, а когда надо, Лэндрон умел быть человеком слова. Он добрался до Линетты в Джорджии, в обшарпанном мотеле на окраине Мейкона, и уж там-то они оттянулись по полной. Во всяком случае, оттянулся Лэндрон; что касается жены, то ей насчет оттяга говорить сложно, особенно при отсутствии зубов. В общем, когда он с ней наконец разобрался, появились все основания утверждать, что без плевка в ее сторону теперь никто не посмотрит.

На какое-то время Лэндрон погрузился в мир сокровенных фантазий. В мир, где все эти Линетты знают свое место, не наглеют и не сбегают, стоит мужчине повернуться к ним спиной. В мир, где он по-прежнему носит форму и может свободно выбирать себе на потеху жертву послабей. В мир, где Мирна Читти пытается от него ускользнуть, а он все ближе, ближе, и вот она уже поймана и повернута к нему лицом, и он видит этот вожделенный, упоительный страх в ее глазах (кажется, карих) и опускает ее все ниже, ниже…


Болото Конгари вокруг словно отступило, затянулось по краям мутновато-зеленой дымкой; до слуха доносились лишь капанье воды да перекличка птиц. Вскоре Лэндрон, поглощенный размеренным ритмом движения своего приватного, багровым маревом подернутого мира, перестал различать и это.

Но болото Конгари Лэндрон Мобли не покинул.

Конгари ему не покинуть никогда.

Это очень древнее место. Оно было древним, когда в его окрестностях рыскали первобытные собиратели. В 1540 году через его топи пробирался Фернандо де Сото, а в 1698-м оспа косила здесь индейцев одноименного племени. В сороковых годах восемнадцатого века английские поселенцы частично освоили здешние водные пути, но лишь в 1786-м Исаак Хугер наладил паромную переправу через Конгари. На северо-западной и юго-восточной оконечностях болота под толщей грязи и илистых наносов погребены тела неисчислимого множества безвестных работяг, которые свозились туда при сооружении запруд и дамб, а ведали этой стройкой Джеймс Адамс и его сподвижники в середине девятнадцатого века.

В конце того столетия на землях, откупленных компанией Фрэнсиса Билдера, начались лесозаготовки, которые в 1915 году заглохли, но развернулись с новой силой полвека спустя. В 1969 году интерес к лесозаготовкам возобновился, что в 1974-м привело к возникновению в здешних местах движения по спасению лесных массивов, часть которых никогда не подвергалась вырубке и представляла собой последние из девственных темнохвойных лесов в этой части страны. Теперь территория национального парка составляла около двадцати двух тысяч акров — половина из них под деревьями твердых пород, — простираясь от стыка реки Майерс-Крик и шоссе Олд-Блафф-роуд на северо-западе до границ округов Ричленд и Кэлхун на юго-востоке, что возле железнодорожной линии. Лишь небольшой, в пару миль, участок земли оставался в частном владении.

Как раз неподалеку от этого участка сейчас сидел и грезил о женских слезах Лэндрон Мобли. Конгари было его местом. То, что он под сенью деревьев, среди грязи проделывал здесь в прошлом, нисколько его не смущало. Напротив, вспоминания эти он смаковал; они обогащали скудость и убожество его нынешнего существования. Здесь время утрачивало значение, и он снова жил былыми наслаждениями.

Внезапно глаза у Мобли распахнулись, но сам он при этом не шевельнулся. Медленно, чуть дыша, он повернул голову налево, и взгляд уперся в добрые карие очи белохвостого оленя. Животное было красновато-коричневое, метр с небольшим, морда и шея в белых пятнышках. Коротенький хвост трепетал в легком волнении, обнажая белое подбрюшье. Так и есть: олени здесь все же водятся. Следы их копыт в форме сердечек тянулись отсюда на целую милю к реке, и Мобли шел следом, ориентируясь по катышкам навоза, подмятой растительности и древесной коре, подранной рогами самцов, но всякий раз — вот досада — неизменно увязал в густом подлеске. Он уже почти потерял надежду убить за эту вылазку оленя, как на тебе: великолепная самочка, стоит и смотрит из-под ладанной сосны. Не сводя с оленихи глаз, Мобли правой рукой медленно потянулся за карабином.

Рука цапнула пустой воздух. Мобли озадаченно покосился направо. Карабина не было; единственное, что свидетельствовало о его недавнем пребывании, это чуть заметное углубление в мягкой земле. Он вскочил, отчего олениха, шатнувшись и громко, с присвистом фыркнув, кинулась со вздыбленным хвостом под защиту деревьев. Мобли этого и не заметил. «Воер» — самое ценное из того, что у него есть, — вдруг взял и куда-то делся. Точнее, кто-то его стащил, пока он сидел, размечтавшись, и холил рукой член.

Мобли, в отчаянии сплюнув, торопливо огляделся. В метре справа виднелись следы подошв, но дальше там шла густая поросль и следы вора в ней терялись. Подошвы толстые, с узором в виде зигзага; поступь, похоже, тяжелая.

— С-сука, — процедил Мобли. И уже громче: — Сношать тебя некому!

Он еще раз поглядел на следы подошв, и злость пошла на убыль, постепенно сменяясь страхом. Он находился посреди Конгари один, без ружья. Быть может, вор со своим трофеем убрался обратно в болота, а может, он все еще где-то поблизости, ждет, как отреагирует на исчезновение оружия растяпа охотник. Лэндрон прощупал взглядом деревья и подлесок; нет, никого. Тогда он быстро, стараясь не шуметь, поднял ранец и тронулся в сторону реки.

Обратный путь туда, где он оставил лодку, занял без малого двадцать минут; сдерживало опасение наделать лишнего шума, а также необходимость время от времени останавливаться и высматривать, не крадется ли кто следом. Раз или два Мобли показалось, что среди деревьев мелькает силуэт, но при каждой остановке иллюзия постороннего присутствия пропадала, а единственным звуком было негромкое капанье воды с листвы и сучьев. Однако опасение, что за ним следят, было, похоже, не напрасным.

Перестали петь птицы.

Ближе к воде Мобли ускорил ход, с негромким чавканьем выдирая из слякоти сапоги. Он оказался в карликовом лесу из болотных кипарисов, окруженных притопленными корягами и мшистыми сероватыми останками палых деревьев, облюбованных теперь дятлами и мелкими млекопитающими. В 1989 году парку задал основательную трепку ураган Хуго, повырвав здесь массу деревьев, но зато и обеспечив рост новым. За неуспевшими еще подняться молодыми деревцами открывались темные воды самой реки Конгари, которую в этих местах подпитывали ручьи Пидмонта. Прорвавшись сквозь остаток густой, но невысокой поросли, Мобли очутился на берегу, где с кипарисовых ветвей, едва не щекоча под затылком шею, свисали бороды мха. К месту, где была оставлена лодка, Мобли вышел довольно точно.

Только лодки не было; она тоже исчезла.

Но на ее месте было кое-что другое.

Женщина.

Она стояла к Мобли спиной, так что лица не различить, и с головы до ног ее покрывало что-то вроде белой мантии с колпаком; края одеяния свободно колыхались в струях воды на мелководье. На глазах у Мобли женщина нагнулась и зачерпнула воду, которую, подняв руки, выплеснула себе на кожу. Мобли различил, что под белой мантией на ней ничего нет. Женщина была плотного сложения, и когда присела, ткань плотно облепила бедра — будто шоколад под глазурью, проглянула кожа, обозначив лакомый разрез между ягодицами. У Мобли между ног привстало, вот только…

Вот только непонятно, что это у нее там, под мантией. Что-то и на кожу непохоже. Что-то неровное, бугорчатое, как будто чешуя или роговые пластины, которые растут не то из самой кожи, не то на нее наложены, и от этого одежда местами прилегает, а местами отходит. Было во всем этом что-то от рептилии; что-то безмолвно угрожающее, и Мобли невольно сделал шаг назад. Он попытался разглядеть ее руки, но они сейчас были скрыты под водой. Женщина продолжала медленно нагибаться, уйдя в воду вначале запястьями, затем локтями, а наконец и вовсе припала к ней животом. Слышно было, как она сделала что-то вроде сладостного вздоха. Это был первый звук, который Мобли от нее услыхал; последовавшая тишина его вначале насторожила, а затем рассердила. На подходе к реке он топал как бегемот, прорываясь сквозь кусты, а она все делает вид, что его не замечает. И Мобли, несмотря на смутное чувство, решил положить этому конец.

— Э! — окликнул он ее.

Женщина не ответила, но ее спина как будто слегка напряглась.

— Э, — повторил он, — я с тобой разговариваю!

На этот раз женщина выпрямилась в полный рост, но все равно не оглянулась. Мобли стал потихоньку подбираться, а подойдя к воде вплотную, спросил:

— Я ищу лодку. Ты ее не видела?

Теперь женщина стояла замерев. Ее голова казалась мелковатой по сравнению с телом; тут до него дошло, что она совершенно лысая. Под капюшоном на черепе различалось что-то вроде чешуи. Он протянул руку, пытаясь к ней притронуться.

— Я сказал…

В этот момент по левой ноге словно двинуло кувалдой. Не сразу до Мобли дошло, что это выстрел. Он запрокинулся, целой ногой уйдя в воду, и с изумлением уставился на свое вывороченное колено. Пуля разнесла коленную чашечку, под которой открылось что-то белое и красное. Кровь хлынула в Конгари. Скрежетнув зубами, Мобли издал мучительный вопль. Он оглянулся, высматривая стрелка, и тут вторая пуля угодила ему в поясницу, сломав позвоночник.

Мобли лежал на боку и глядел, как вокруг ног расплывается темное. Он понимал, что парализован, но при этом все равно испытывал боль, заполнившую каждую клеточку его тела.

Заслышав чью-то поступь, Мобли скосил глаза. Он открыл рот, собираясь что-то сказать, но тут снизу под подбородок вонзилось нестерпимо острое, пронзив мягкую ткань заодно с языком и впившись в верхнее нёбо. Боль была несусветная; в сравнении с ней тускнело даже жжение в пояснице и в ноге. Попытка завопить не удалась: рот был теперь замкнут металлическим крюком, и наружу вырвался лишь хрип. Голову снизу дернуло до хруста, и неудержимая сила медленно поволокла Мобли к лесу. Подняв слабеющую руку, Мобли попытался было схватиться за немилосердно крошивший зубы крюк, но смог лишь вяло провести по металлу, и рука беспомощно откинулась. По сырой листве и грязи стелился блесткий кровавый след. Сверху черным саваном стелилось, покачиваясь, звездное небо. Сгущался постепенно лес, и напоследок взгляд Мобли упал на реку: там женщина, сронив мантию, обернулась к нему в своей наготе.

И в темной сокровенной глубине — там, где истинная сущность Лэндрона Мобли грезила желанием истязать все живое, — на него клубящимся роем налетели женщины в чешуе. И он зашелся криком.


ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Он уюта не дал, никого он не спас —
Под повинной луной уплывая от нас…
Группа «Pinetop Seven»,
«Mission District»


ГЛАВА ПЯТАЯ

Оглядываясь на прошлое, я различаю во всем, что случилось, некую предрасположенность, схему; удивительное стечение неуместных, казалось бы, совпадений; череду связей между внешне не сообщенными меж собой событиями, которые тянутся в прошлое. Мне вспоминается ячеистый, сотам подобный мир, созданный неплотно пригнанными слоями истории, с близостью минувшего тому, что происходит сейчас, — и я начинаю сознавать. Мы как кругом очерчены не только своей собственной историей, но и историями тех, с кем оказывается сопричастна наша жизнь. Свое прошлое в равной степени привнесли и Ангел с Луисом, и Эллиот Нортон, и я сам, а потому не стоит удивляться тому, что жизни переплетаются между собой, а вместе с тем усиливает свое тяготение и общее прошлое, увлекая к себе под землю равно и безвинных и виновных, топя их в солоноватой воде, терзая на куски среди разбухших корневищ болота Конгари.

Вот так таилось в ожидании, когда его найдут, то первое звено.

Тюрьма особого режима в Томастоне, штат Мэн, выглядела угнетающе. При одном ее виде у любого, кому предстояло долгое заключение в ней, наверное, внутри все опускалось. Уже одни стены давили своей высотой и массивностью, и впечатление это лишь усугублял тот факт, что на своем веку, начиная с двадцатых годов позапрошлого века, тюрьма дважды горела и перестраивалась. Для ее местонахождения Томастон был выбран потому, что находился в удобном с транспортной точки зрения месте — можно доставлять арестантов и по нескольким автомагистралям, и водным путем. Но свой срок тюрьма уже изживала: в 1992 году в Уоррене открылось ИУМ, новое исправительное учреждение штата Мэн. Эта тюрьма сверхстрогого режима предназначалась для заключенных с очень длительным или пожизненным сроком, а также для тех, кому требуется содержание повышенной строгости; на прилегающей площади возводился еще и дополнительный корпус. Но пока он не достроен, Томастонская тюрьма будет вмещать в себя примерно четыреста арестантов, число которых недавно пополнил проповедник Аарон Фолкнер.

Мне вспомнилось, как отреагировала Рэйчел, услышав, что он будто бы пытался покончить с собой.

— Что-то на него не похоже, — заметила она. — Типаж не тот.

— Тогда почему он на это пошел? Крик о помощи? Вряд ли.

Она задумчиво пожевала губу.

— Если он это и сделал, то явно с каким-то умыслом. Газеты сообщают, раны у него на руках были достаточно глубокие, но не сказать, что смертельно опасные. Он вскрыл себе сосуды, но не вены. Так что на серьезную попытку свести счеты с жизнью это не похоже. По какой-то причине он хотел выбраться из сверхстрогой тюрьмы. Вопрос: по какой?

И вот теперь у меня наклевывалась возможность задать этот вопрос ему в лоб.

В Томастон я отправился после того, как Ангел с Луисом уехали в Нью-Йорк. Поставив машину на парковке для посетителей, я вошел в зону приема и представился сидящему за столом дежурному сержанту. За ним и за рамой металлодетектора возвышалась стена тонированного пуленепробиваемого стекла, а дальше находилась тюремная диспетчерская с уймой неусыпно стерегущих датчиков и видеокамер; оттуда же постоянно велось наблюдение и за посетителями. Сверху из диспетчерской была видна комната свиданий, куда при обычных обстоятельствах меня провели бы для встречи с человеком, отбывающим в этом учреждении срок.

Однако данные обстоятельства назвать обычными было нельзя, да и преподобный Аарон Фолкнер обычным заключенным отнюдь не являлся.

Проводить меня пришел еще один охранник. Я миновал металлодетектор, прицепил к пиджаку пропуск, под охраной проследовал к лифту и поднялся на второй, административный этаж. Эта часть тюрьмы считалась «мягкой» — заключенные без охраны сюда не допускались, а от «жесткой» части ее отделяли двойные герметичные двери, которые одновременно открыть нельзя, так что если арестант даже и пролезет в первые, то вторые его точно остановят.

Начальник охраны в звании полковника и старший надзиратель дожидались меня в кабинете надзирателя. За истекшие тридцать лет тюрьма в плане дисциплины переметывалась из крайности в крайность, от режима строжайшей муштры до недолговечных либеральных послаблений, принятых в штыки старыми служаками из охраны. В конце концов все остановилось где-то посередине, на умеренно консервативной ноте. Иными словами, в посетителей заключенные больше не плевались из-за решетки, можно было без опаски разгуливать среди местной публики, что меня вполне устраивало.

Прозвенел звонок окончания поверки, и через окно я различил синие робы арестантов, разбредающихся со двора по камерам. Томастонская тюрьма занимала площадь в восемь-девять акров, куда наряду с прочим входила игровая площадка Халлерфилд со стенами из цельного камня. Это не афишировалось, но в дальнем ее конце у стены в былые времена находилось место казней.

Надзиратель предложил мне чашку кофе, а сам при этом нервно возился со своей, вращая ее на столе за ручку. Начальник охраны, солидностью не уступающий самой тюрьме, стоял в молчании. Даже если и разбирала его смутная тревога, он этого не показывал. Звали его Джо Лонг, а твердокаменностью лица он не уступал индейцу с рекламы табака.

— Мистер Паркер, — начал надзиратель, — вы, должно быть, понимаете, что этот случай, скажем так, из ряда вон. Разговоры посетителей с заключенными у нас обычно происходят в комнате свиданий, а не через прутья решетки. И редко бывает так, чтобы из прокуратуры приходило указание проводить эту процедуру иным образом.

— Сказать по правде, я бы предпочел обойтись без этого приезда, — сказал я. — У меня нет ни малейшего желания видеть Фолкнера, во всяком случае до суда.

Службисты переглянулись.

— Ходит слух, что результаты этого суда под большим вопросом, — сообщил надзиратель с таким видом, словно тема вызывала у него оскомину.

Я не ответил, и возникшую паузу пришлось заканчивать ему.

— Вот, наверное, почему прокурор негласно рекомендует, чтобы вы разговорили Фолкнера, — заключил он. — Думаете, он может что-нибудь выдать?

— Для этого он слишком умен, — заметил я.

— Тогда зачем вы здесь, мистер Паркер? — спросил начальник охраны.

Теперь настал через вздохнуть мне:

— Честно говоря, не знаю.

Полковник с сержантом в молчании провели меня через седьмой блок, мимо лазарета, где пичкали таблетками каких-то стариков-колясочников для максимального продления их пожизненных сроков. В пятом и седьмом проживали заключенные более пожилые и менее здоровые, коротая свою бессрочность в палатах на несколько коек, с рукописными лозунгами типа «Ничего, привыкнем» или «Здесь лежит Эд». Прежде сюда селили и одиозных, умеренно пожилых арестантов вроде Фолкнера, или же помещали их в одиночные камеры по соседству, ограничивая перемещения до решения судебных инстанций. Но теперь такие камеры находились преимущественно в ИУМе. Однако там заключенным не предоставлялись должные медицинские услуги, а суицидальные попытки Фолкнера требовали психиатрического расследования. Предложение перевести Фолкнера в Огастинский институт психиатрии было отвергнуто и прокуратурой, не желавшей, чтобы присяжные еще до суда настроились выгораживать Фолкнера как нервнобольного, и адвокатами самого Фолкнера, которые опасались, что подзащитный окажется под надзором более изощренным, чем где бы то ни было. Поскольку штат счел окружную тюрьму не подходящей для содержания Фолкнера, компромиссным решением стала тюрьма Томастона.

Причиной его перевода в ИУМ явилось то, что он попытался вскрыть себе вены тонким керамическим клинком, припрятанным под корешком карманной Библии. С момента заключения Фолкнер держал его без дела месяца три. И вот в процессе рутинного ночного обхода дежурный охранник вызвал санитаров как раз в тот момент, когда у Фолкнера вроде как мутилось сознание. В результате Фолкнера перевели в западное крыло Томастонской тюрьмы, в отделение психической стабилизации, где на первых порах поместили в коридоре для «острых», переодев при этом в нейлоновый халат. Там за ним неусыпно следила камера и приглядывала охрана, всякое его перемещение или разговор отмечая в дежурном журнале. Все его контакты тоже фиксировались видеокамерой.

На шестой день его из «острой» перевели в обычную палату, халат заменили синей робой, разрешили пользоваться средствами гигиены (за исключением бритвенных станков), а также принимать душ и горячую пищу; получил он и доступ к телефону. Далее Фолкнер приступил к индивидуальным, с глазу на глаз, консультациям у тюремного психолога и дал себя обследовать психиатрам, назначенным опекающей его командой юристов. Общительностью он при этом не отличался. И вдруг преподобный затребовал телефонный звонок своему адвокату и попросил разрешения встретиться со мной. К удивлению — в том числе и его собственному, — ему пошли навстречу и в этом, отступив от правил и допустив свидание непосредственно в его камере.

Когда я прибыл в тюремную психушку, охранники там как раз доедали чизбургеры, оставшиеся от обеда заключенных. Арестанты, чьи камеры выходили на зону рекреации, отложили свои дела и дружно на меня уставились. Один из них, тучный низенький горбун с жидкими темными прядями, подошел к решетке и безмолвно вперился. Поймав его взгляд, ничего хорошего я не ощутил и отвел глаза. Полковник с сержантом, расположившись за столом при входе, смотрели, как дежурный ведет меня коридором к «одиночке» Фолкнера.

Уже в пяти метрах от нее я ощутил холодок. Подумал было, что это от моего нежелания встречаться со старым душегубом, но тут заметил, как шагающий рядом охранник тоже зябко передернул плечами.

— А что у вас тут с отоплением? — поинтересовался я.

— Да топят-то нормально, — ответил он. — Просто тепло отсюда уходит, как вода сквозь сито. А такого, как сейчас, и вообще прежде не было.

Остановившись все еще вне поля зрения арестанта, он вполголоса озабоченно сообщил:

— А все он, этот самый проповедник. У него в камере вообще дубак. Пробовали поставить ему калорифер, да не один, а целых два, — так оба закоротило. Адвокаты его на ор исходят — мол, содержание никудышное, — а мы-то что можем сделать.

Едва он договорил, как справа от меня, неожиданно возникнув, зашевелилось что-то белое. С моего угла зрения решетка камеры почти заподлицо сливалась со стеной, и впечатление было такое, что рука с длинными белыми пальцами высовывается из стальной стены. Пальцы змеисто шевелились, щупая воздух, словно наделенные даром не только осязания, но и слуха со зрением.

А затем послышался голос, шелестяще-вкрадчивый, как падающие на бумагу металлические опилки.

— Паркер, — провещал он, — ты пришел.

Медленно-премедленно я приблизился к камере и увидел там на стенах капли сырости. На искусственном свету они искрились подобно мириаду крохотных серебристых глаз. Запах сырости исходил и от стен камеры, и от стоящего в ней человека.

Раньше мне казалось, что ростом он был повыше — может, из-за того, что некогда длинные седые волосы были теперь коротко подстрижены. Однако его глаза горели все той же странной, цепкой неутолимостью. Он был по-прежнему удивительно худ: в отличие от многих арестантов, на сытных тюремных харчах не раздобрел. О причине этого я догадался лишь чуть погодя.

Несмотря на холод в камере, Фолкнер волнами источал жар. С таким пламенным взором и мелкими лихорадочными подергиваниями (я заметил их только сейчас) он должен был гореть как головня; при этом на лице не было никаких следов испарины, и вообще недомогания он своей наружностью не выказывал. Кожа Фолкнера была суха, как бумага, — казалось, он может вот-вот непроизвольно вспыхнуть и сгореть дотла.

— Подойди ближе, — велел он.

Охранник рядом покачал головой.

— Мне и здесь хорошо, — откликнулся я.

— Ты меня боишься, грешник?

— Нет, если только ты не можешь проходить через сталь.

В памяти снова возникла рука, словно материализующаяся из воздуха, и я сглотнул внезапно пересохшим горлом.

— Нет, балаганные фокусы я не люблю, — сказал на это старик. — Сидеть здесь мне осталось уже недолго.

— Ты так думаешь?

Он, подавшись вперед, прижал лицо к холодным прутьям:

— Я знаю.

Он улыбнулся; при этом его бледный язык, метнувшись, как у ящерицы, облизнул сухие губы.

— Чего тебе надо?

— Поговорить.

— О чем?

— О жизни. О смерти. О жизни после смерти. Или, если тебе так предпочтительней, о смерти после жизни. Они к тебе по-прежнему приходят, Паркер? Те заблудшие, мертвые? Ты их все еще видишь? Я вот да. Ко мне они приходят. — Осклабившись, он сделал вдох, который будто застрял у него в глотке, как на ранней стадии сексуального возбуждения. — Причем во множестве. О тебе спрашивают; особенно те, кого ты отпустил. Когда, говорят, он к нам присоединится? А я им отвечаю: скоро. Совсем уже скоро. У них на тебя виды.

На его колкости я не отреагировал. Вместо этого спросил, зачем он себя порезал. Подняв передо мной исполосованные руки, свои шрамы на запястьях он оглядел чуть ли не с удивлением.

— Может, я их обмануть хотел, — услышал я ответ. — Чтобы на меня не набросились мстить.

— Обман тебе не удался.

— Это с какой стороны посмотреть. Зато в том месте — современном аду — меня больше нет. А здесь есть контакт с остальными. — У него горели глаза. — Может, мне даже удастся спасти несколько заблудших душ.

— Ты о ком-нибудь конкретно?

Фолкнер тихо рассмеялся.

— Да уж не о тебе, грешник, это однозначно. Ты спасению не подлежишь.

— Тем не менее ты запросил свидания со мной.

Улыбка, поблекнув, сошла у него с лица.

— У меня к тебе предложение.

— Тебе нечего ставить на кон.

— Как сказать, — вкрадчиво прошелестел он. — У меня есть твоя женщина. Могу поставить на кон ее.

Я не двинулся с места, но он за решеткой внезапно отшатнулся, как будто его в грудь пихнула сила моего взгляда.

— Что ты сказал?

— Я говорю: предлагаю безопасность твоей женщины и твоего нерожденного ребенка. Предлагаю тебе жизнь, не обуреваемую страхом возмездия.

— Старик, тебе сейчас не со мной предстоит бороться, а со штатом. Так что все свои сделки прибереги для суда. А если ты еще хоть раз обмолвишься о моих близких, я…

— Ну и что ты? — переспросил он ехидно. — Убьешь, что ли? Был у тебя шанс, да сплыл. Коротки руки. А борьба у меня не только со штатом. Разве не помнишь? Ты убил моих детей, мою семью, ты с твоим дружком-извращенцем. Что ты сделал с человеком, который лишил жизни твое дитя, а, Паркер? Ты его разве не достал из-под земли, не убил как бешеную собаку? Почему же ты ожидаешь, что за смерть моих детей я должен отреагировать как-то иначе? Или у тебя правила одни, а у всего человечества другие? — Он театрально, патетически вздохнул. — Но я не такой, как ты. Я не убийца.

— Чего ты хочешь, старик?

— Хочу, чтобы ты увел меня от суда.

Я подождал, пока уймется сердце.

— А если я этого не сделаю?

Он пожал плечами.

— А если нет, то я не отвечаю за действия, которые могут последовать как против тебя, так и против них. Я, понятно, здесь ни при чем: несмотря на естественную к тебе враждебность, у меня нет намерения чинить козни твоим близким. Я за всю свою жизнь никому не навредил и не думаю делать этого впредь. Но ведь могут найтись и такие, кто возжелает поквитаться за меня, если только их не предупредить, что я сам того не хочу.

— Вы это слышали? — повернулся я к охраннику.

Тот кивнул, а Фолкнер перевел на него бесстрастный взгляд.

— Я лишь предлагаю отвести от тебя расплату. А то, что рядом с тобой стоит мистер Энсон, так это тебе поможет. Он и сам не без греха: вон, потягивает одну шлюшку тайком от своей жены. Хуже того, тайком от ее родителей. Сколько ей, мистер Энсон, — пятнадцать? Закон не жалует совратителей малолеток — хоть мирской, хоть какой.

— Ах ты сука! — Энсон рванулся к решетке, но я схватил его за руку.

Надзиратель крутнулся на каблуках; показалось, что ударит меня, но он сдержался и рывком высвободил запястье. Я глянул направо: к нам уже спешили его коллеги. Энсон вскинул руку — дескать, все в порядке, — и они тут же остановились.

— А еще говорил, что не занимаешься балаганными фокусами, — усмехнулся я.

— Кто знает, какое зло таится в сердцах людей? — громким шепотом вопросил проповедник. — Тень знает. — Он негромко хохотнул. — Отпусти меня, грешник. Уйди, и я тоже уйду. Я не виновен в обвинениях, которые мне клепают.

— Свидание закончено.

— Нет, оно лишь началось. Ты помнишь, грешник, что сказал перед смертью наш общий друг? Помнишь те слова Странника?

Я не ответил. В Фолкнере было многое, чего я не понимал; многое, к чему я относился с презрением; но его знание событий, о которых он просто не мог быть в курсе, тревожило меня более всего и вызывало растерянность. Каким-то образом, неисповедимыми для меня путями, он направил руку убийцы Сьюзен и Дженнифер, вдохнул в него убежденность и в итоге привел его на наш порог.

— Ужели он не говорил тебе об аде? О том, что вот она, преисподняя, вокруг нас, и мы в ней находимся? Он был человек во многом заблудший, ущербный, несчастный, но в этом он был прав. Сие есть преисподняя. Когда пали восставшие ангелы, они оказались брошены сюда — отверженные, с отнятой красотой, оставлены здесь блуждать. Ты не страшишься темных ангелов, Паркер? А надо бы. Они знают о твоем существовании и вскоре на тебя двинутся. То, с чем ты сталкивался до сих пор, не идет ни в какое сравнение с тем, что предстоит. Я перед ними так, пешка; пехотинец, призванный расчистить путь всадникам. То, что грядет для тебя, нельзя назвать человеческим.

— Ты рехнулся.

— Нет, — горячечно шептал Фолкнер. — Я проклят за неудачу, но ты будешь проклят вместе со мной за соучастие в ней. Они тебя проклянут. Уже ждут этого.

Я тряхнул головой. Энсон, прочие охранники, даже решетки и стены тюрьмы — все это как будто схлынуло, растворилось. Остались лишь мы со стариком, подвешенные во мгле. Мое лицо покрывала испарина — след жары, которую он источал. Я как будто подхватил от него какую-то жуткую лихорадку.

— Ты не хочешь узнать, что он мне сказал, когда пришел? Неужели тебе неинтересны дискуссии, приведшие к смерти твоей жены и малышки? В самой-самой своей глубине неужели ты не хочешь узнать, о чем же мы говорили?

Я кашлянул. Горло, из которого я выдавливал слова, словно обручем сжимало:

— Ты тогда и знать ни о чем не мог.

Он рассмеялся.

— А это было и необязательно. Но ты… О, наши разговоры были о тебе. Через него я пришел к пониманию твоей сущности, да такому, какое тебе и самому невдомек. Знаешь, я по-своему рад, что у нас была та возможность встретиться, хотя… — Его лицо омрачилось. — Мы оба заплатили за переплетение наших жизней большую цену. Отрешись от себя, от всего этого, и противостояния между нами больше не будет. Но если ты продолжишь идти прежним путем, я уже не смогу предотвратить того, что может произойти.

— Прощай.

Я повернулся, чтобы уйти, но случилось так, что из-за короткой схватки с Энсоном я оказался в пределах досягаемости для Фолкнера. Его рука, вытянувшись, схватила меня за пиджак и, когда я на миг потерял равновесие, подтянула к решетке. Я инстинктивно повернул голову и раскрыл рот, чтобы выкрикнуть предупреждение.

И тут Фолкнер плюнул мне в рот.

Я лишь через секунду понял, что именно произошло, а поняв, попытался вслепую нанести удар. Меня теперь оттаскивал от решетки Энсон; подоспели и другие охранники. И пока я с омерзением отплевывался, Фолкнер продолжал кликушествовать из своей темницы:

— Это мой подарок, Паркер! Возьми его — чтобы тебе все виделось, как мне!

Оттолкнув охрану, я вытер рот, после чего опустил голову и двинулся обратно, через рекреацию; из-за решеток меня молчаливо провожали взглядами те, кто теперь не опасен ни себе, ни другим. Иди я с поднятой головой или думай о чем-то кроме проповедника и того, как он со мной обошелся, я бы, возможно, заметил, что тот горбатый грузный карлик смотрит на меня внимательней остальных.

Когда же я ушел, тот человек, звали которого Сайрус Нэйрн, расплылся в улыбке и начал пальцами складывать поток беззвучных слов, но вскоре под взглядом охранника осекся и демонстративно вытянул руки по швам.

Охранник знал, что именно делает Сайрус, но не придал этому значения: немой, он и есть немой.

А что еще делать немым, как не изъясняться знаками.

Я был уже около машины, когда сзади захрустел гравий. Меня догонял Энсон. Подойдя, он остановился, неловко переминаясь с ноги на ногу.

— Ну как вы, в порядке?

Я кивнул. В караульном помещении я прополоскал рот чьим-то зубным эликсиром, но все равно чувствовал, как по организму, поганя, плавает какая-то частица Фолкнера.

— То, что он там нес, будто… — начал он.

— Ваша интимная жизнь, — перебил я, — сугубо ваше дело. Я к ней не имею никакого отношения.

— На самом деле все это не так.

— А так оно никогда и не бывает.

Он от шеи к лицу покрылся красными пятнами.

— Вы мне специально дерзите?

— Еще раз повторяю: это ваше личное дело. Но один вопрос к вам все же есть. Если вас это тревожит, можете проверить, нет ли у меня диктофона.

Секунду подумав, он кивнул: дескать, спрашивай.

— То, что сказал проповедник, это правда? Мне плевать насчет закона или насчет того, зачем вы этим занимаетесь. Я хочу знать одно: он был прав по сути?

В качестве ответа Энсон глянул себе под ноги и сделал кивок.

— Может, об этом сболтнул кто-нибудь из охранников?

— Исключено. Об этом не знает никто.

— А если кто-нибудь из заключенных? Или из местных, который услышал краем уха и по гнилости своей пустил слушок?

— Нет, и этого не может быть.

Я открыл дверцу машины. Энсон, похоже, чувствовал надобность завершить этот диалог на какой-нибудь брутальной мужской ноте. Сдерживать себя в этом — как, впрочем, и кое в чем другом — было не в его натуре.

— Если хоть кто-нибудь узнает, — предупредил он, — ты по уши в дерьме.

Прозвучало как-то неубедительно; это почувствовал даже он. Это было видно и по пунцовым щекам, и по тому, как он демонстративно напряг мышцы шеи, даже вздыбился воротник рубашки. Я, не прекословя, дал ему сохранить в щепетильной ситуации столько достоинства, сколько он мог унести, удаляясь обратно к центральному входу. Отныне приближаться к Фолкнеру без необходимости он вряд ли захочет.

Внезапно на него пала тень — откуда-то сверху спустилась большущая птица и неспешно закружила. Этих птиц над тюремными стенами все прибывало. Большие и черные, они словно нехотя скользили, чертя петли. Однако в их движениях было что-то неестественное. Кружение не имело ничего общего с грациозностью и красотой птичьего полета, а тощие тела не сочетались с громадными крыльями. Они словно боролись с силой притяжения, рискуя при этом не выдержать и грянуться оземь, то и дело срывались в короткое пике и тотчас отчаянно, неистово били крыльями, тяжело возвращаясь на спасительную высоту.

Вот одна отделилась от стаи и, увеличиваясь в размерах, снизилась по спирали, уместилась на одной из караульных вышек. И тогда я увидел, что это не птица, а… В общем, я понял, кто передо мной.

Тело у ангела было чахлое, изможденное, а тонкие кости обтягивала черная, иссохшая, как у мумии, кожа; темным было заостренное хищное лицо с умными, знающими глазами. Когтистой рукой существо оперлось о стекло, при этом медленно взмахивая огромными крыльями, оперенными тьмой. К нему неторопливо присоединились остальные, молчаливо усаживаясь кто на стену, кто на вышку, пока тюрьма под ними не оказалась покрыта словно черной пелериной. В мою сторону они не двигались, но я ощущал их враждебность и кое-что еще: чувство того, что их предали, как будто я был в некотором смысле одним из них, а потом взял и отступился.

— Вороны, — послышался рядом голос. Это произнесла пожилая женщина с бумажным пакетом в руке — видимо, передачей кому-нибудь из арестантов: сыну, а может, и мужу, одному из тех стариков в седьмом блоке. — Никогда столько не видела. И какие большие.

Да, теперь они представали воронами: чуть ли не в метр высотой, с костлявыми пальцами на кончиках крыльев, ясно различимыми по мере того, как они негромко перекликались, перемещаясь по стенам.

— Я не думал, что они могут слетаться в таких количествах, — сказал я.

— Они и не слетаются, — согласилась она. — Во всяком случае, обычно. Хотя кто скажет, что нынче можно считать обычным?

Она вздохнула и двинулась ко входу. Я сел в машину и поехал, однако черные силуэты в зеркале заднего вида не становились при этом меньше. Наоборот, пока тюрьма зрительно уменьшалась, они как будто разрастались, обретая новые очертания.

И я чувствовал на себе их взгляды — одновременно с тем, как во мне раковой опухолью пускала споры слюна проповедника.

«Это мой подарок, Паркер! Возьми его — чтобы тебе все виделось, как мне!»


Помимо тюрьмы и цеха профессионально-технического обучения при ней, ничем другим внимание заезжего чужака Томастон не привлекает. Хотя на северной оконечности этого городка есть очень неплохая закусочная с домашними пирогами и пудингами, которые с пылу с жару подаются тем, кто заходит сюда перекусить после свидания с любимыми — свидания через стол или стеклянную стенку в паре миль отсюда. В придорожной аптеке я купил еще один флакон зубного эликсира и, прежде чем зайти в закусочную, как следует прополоскал рот на парковке.

Небольшая, утло обставленная обеденная зона в основном пустовала, за исключением столика, за которым бок о бок сидели двое стариков и смиренно наблюдали за проезжающими по шоссе машинами. Кроме них в деревянной отгородке у стены сидел человек помоложе — в дорогом костюме; рядом на стуле висело аккуратно сложенное пальто. На столике, попирая читаную центральную газету, стояла тарелка с сиротливо лежащей на ней вилкой, следами соуса и хлебными крошками. Я заказал кофе и сел напротив. Человек этот был мне знаком.

— Что-то вид у тебя не ахти, — непринужденно заметил он.

Мой взгляд непроизвольно перекочевал за окно. С того места, где я сидел, не было видно тюрьмы. Я мотнул головой, избавляясь от темных тварей, сгрудившихся в ожидании на тюремных стенах. Разумеется, они мне померещились. Обыкновенные вороны. Болен я, вот что. После стычки с этим тошнотворным нелюдем.

— Стэн, — сказал я, чтобы как-то отвлечься, — костюм на тебе просто загляденье.

Он отвел полу, показывая ярлык:

— Армани. Купил в уцененном и даже чек во внутреннем кармане ношу на всякий случай, чтобы не обвинили в коррупции.

Официантка принесла кофе и удалилась к себе за прилавок читать журнал. Звенело где-то модерновой попсой радио.

Стэн Орнстед, помощник окружного прокурора, состоял в обвинительной команде по делу Фолкнера. Именно он с подачи прокурора Эндрюса убедил меня встретиться с проповедником, и он же устроил так, чтобы встреча проходила непосредственно у камеры: я своими глазами должен был увидеть, какие условия подсудимый себе там создал. Стэн был ненамного моложе меня, и ему светила превосходная карьера. Был он вхож и в престижные круги, только еще не успел набрать там достаточный вес. Он рассчитывал на содействие Фолкнера в этом плане, вот только по словам надзирателя выходило, что тут получается удручающая пробуксовка, грозящая перерасти в фиаско для всех заинтересованных в вынесении обвинительного приговора.

— Вид у тебя, скажем так, усталый и потрясенный, — вынес определение Стэн, пока я для подкрепления сил прихлебывал крепкий кофе.

— Есть немного. Он так воздействует на людей.

— Никаких откровений ты из него, похоже, не вытянул.

Видя, что я чуть не поперхнулся, он сокрушенно развел руками: дескать, а что поделаешь.

— Ты не знаешь, камеры тамошней психушки прослушиваются? — спросил я.

— Если спросить тюремное начальство, оно с готовностью ответит «нет».

— Но ведь кто-то за всем этим присматривает?

В камере у Фолкнера жучок. Только учти, официально мы об этом ничего не знаем.

Под словом «жучок» подразумевалось слежение, не санкционированное судом. Если еще конкретнее, то этим термином ФБР обозначает все подобные операции.

— Фэбээровцев работа?

— Серые плащи не особо в нас верят. Они беспокоятся, как бы Фолкнер не соскочил с крючка, а потому торопятся накопать побольше материала, чтобы в случае чего подвести его под федеральную статью или пойти на двойное судебное преследование. Да будет тебе известно, все его разговоры с адвокатами, врачами, психиатром и даже с заклятым врагом в твоем лице записываются. Надежда лишь на то, что он хоть что-нибудь да выдаст, и это поможет выйти на след ему подобных, а то и на другие преступления, которые он, возможно, совершал. Все это, конечно, не вполне законно, но если в итоге сработает, то польза будет неоспоримой.

— А он… соскочит?

Орнстед пожал плечами.

— Ты же знаешь, на что он напирает: его десятилетиями держали фактически на положении пленника, он ни к чему не причастен, о преступлениях Братства и всех, кто с ним связан, слыхом не слыхивал. И ни к каким убийствам его напрямую привязать нельзя, и двери в подземном его логове запирались снаружи на засов.

— Но он был в моем доме, когда они пытались меня убить.

— А доказательства где? К тому же ты был частично оглушен. Да еще и не видел проповедника толком, сам же рассказывал.

— Но его видела Рэйчел.

— Да, видела. Но ее только что саму ударили по голове, и у нее на глазах была кровь. Она сама соглашается, что многое из того, о чем там говорилось, не помнит. К тому же вслед за тем он ушел.

— Возле Игл-Лейка есть ямища, где найдены останки семнадцати тел, вся его паства.

— Он утверждает, что между семьями завязалась жестокая драка. Сначала все схватились между собой, затем напустились и на его семью. Убили жену. Дети были вынуждены как-то вступиться. По его словам, сам он в день побоища находился в Преск-Айле.

— Он напал на Ангела, истязал его.

— Фолкнер отрицает; говорит, это сделали дети, а его заставили смотреть. К тому же твой друг сам отказывается давать свидетельские показания, и даже если вызвать его в суд по повестке, любой, даже самый грошовый юрист мигом припрет его к стенке. Так что свидетель из него никакой. Да и ты, если на то пошло, в этом плане далеко не идеален.

— Это почему?

— Слишком уж вольно обращался со своей пушчонкой. И даже если против тебя не выдвинули встречных обвинений, это не значит, что все окончательно закрыли глаза на твои действия. Можешь быть уверен, адвокатская команда Фолкнера знает о тебе все. Она будет давить на то, что ты вторгся в чужие владения, все и вся там перестрелял; бедный старик едва успел уйти живым.

Я оттолкнул от себя кофейную чашку.

— Так ты только затем меня и позвал, чтобы все мои доводы окончательно похерить?

— Здесь они похерятся или на суде, разницы нет. Ситуация тревожная. И может статься, у нас есть и иные причины для беспокойства.

Я ждал, что он скажет.

— Его юристы подтвердили, что подали прошение в верховный суд о выходе их подзащитного под залог. Решение должно быть принято в течение десяти дней. Мы думаем, ответственным судьей может оказаться Уилтон Купер, а это не самый лучший вариант.

Уилтону Куперу остались считаные месяцы до пенсии, но он до последнего дня будет занозой в заднице у прокуратуры. Упрямый, непредсказуемый, он еще и враждовал с прокурором в личном плане (история, корни которой терялись в тумане времен). Паче того, в прошлом он высказывался против упредительного залога и вполне компетентно защищал права обвиняемых, жертвуя ради этого правами общества в целом.

— Если делом займется Купер, — сказал Орнстед, — останется лишь гадать, в каком направлении оно пойдет. Доводы Фолкнера яйца выеденного не стоят, но чтобы их гарантированно разрушить, нам нужно собрать улики, а на это могут потребоваться годы. Ты видел его камеру: этого фанатика посади хоть в пекло, он и его заморозит. И теперь его адвокаты наняли независимых экспертов, у которых уже готово заключение, что продолжительное содержание под стражей может негативно сказаться на здоровье Фолкнера — неровен час, помрет. Если же перевести его в Огасту, то можно смело застрелиться: они мигом начнут разматывать тему психической невменяемости проповедника. В ИУМе условий для его содержания нет, так что куда его девать, помимо Томастона? В окружную кутузку? Ха-ха. В общем, нам светит суд без надежных свидетелей и с недостаточным числом улик для того, чтобы дело было непробиваемым. Да еще и с подсудимым, который теоретически может откинуть копыта еще до приезда в зал суда.

Оказывается, все это время я сжимал ручку кофейной чашки так, что на пальцах от нее остались вмятины. Я отпустил ее и посмотрел, как кровь вновь прилила в побелевшие места.

— Если он выйдет под залог, то сбежит, — сказал я. — Дожидаться суда не станет.

— Как знать.

— Тут и гадать нечего.

Мы оба сгорбились за столом, одновременно уяснив невеселую суть. Старики у окна уставились в нашу сторону, возможно, почувствовали возникшее между нами напряжение. Я распрямился и тоже на них посмотрел, да так, что они мигом вернулись к своему прежнему занятию.

— Хотя, если вдуматься, — подал голос Орнстед, — Купер и тот не согласится на залог меньше семизначного, а я не думаю, что Фолкнер располагает суммами такого порядка.

Все активы Братства были заморожены, а прокуратура по бумагам пыталась выйти на тайные счета, если таковые существовали. Но ведь кто-то оплачивал адвокатов Фолкнера, и на открытый спецсчет в его защиту стекались деньги от удручающего количества ультраправых экстремистов и религиозных фанатиков.

— А нам известно, кто организовал тот фонд защиты? — поинтересовался я.

Официально он находился в ведении какой-то третьесортной юридической конторы из Саванны, штат Джорджия, принадлежащей некоему Мюрену. Как-то слабо верилось, что такими делами заправляет кучка сомнительных стряпчих-южан из офиса с просиженным диванчиком. Отдельно действовала собственная команда адвокатов Фолкнера, возглавляемая Джимом Граймсом. Невзирая на манерность, Джим Граймс котировался как один из лучших крючкотворов во всей Новой Англии. Такой даже рак заговорить может. И стоит отнюдь не дешево.

Орнстед сделал долгий, пахнущий кофе и никотином выдох.

— И вот наконец оставшиеся дурные вести. Пару дней назад к Мюрену приходил посетитель по имени Эдвард Карлайл. Телефонные распечатки показывают, что с той поры, как поднялась вся эта буча, они контактировали фактически ежедневно. А Карлайл является одним из учредителей фонда.

Я пожал плечами:

— Мне это имя ничего не говорит.

Орнстед отбарабанил пальцами по столешнице что-то вроде джиги.

— Эдвард Карлайл — правая рука Роджера Бауэна. А Роджер Бауэн…

— Законченный подонок, — договорил за него я. — И расист.

— И еще неонацист, — добавил Орнстед. — Для него время дзинькнуло и остановилось году эдак на тридцать девятом. Во типус. Наверное, специально держит у себя акции на газовые печи в надежде, что котировки поползут вверх, когда опять пойдут дела на старом фронте «окончательного решения». Насколько нам известно, за фондом защиты стоит именно Бауэн. Несколько лет назад он вдруг притих, но теперь какая-то сила вытащила его из-под камня. Выступает с речами на митингах, марширует, трясет кружкой для пожертвований. Впечатление такое, что ему не терпится вывести Фолкнера на улицы.

— А зачем?

— Это мы и пытаемся выяснить.

— У Бауэна база, кажется, в Южной Каролине?

— Он дрейфует между Каролиной и Джорджией, но в основном пасется где-то у Чаттануги, у реки. А что, ты планируешь туда наведаться?

— Может статься.

— Зачем, позволь спросить?

— Друг познается в беде.

— Хуже некуда. Что ж, коль окажешься там, сможешь спросить у Бауэна, отчего Фолкнер ему так дорог. Хотя я бы тебе этого не рекомендовал. Не думаю, что ты значишься первым в списке лиц, с кем он хотел бы познакомиться.

Я проводил Стэна до двери, возле которой стояла его машина.

— Ты там все расслышал? — спросил я, справедливо полагая, что он контролировал происходившее между мной и Фолкнером.

— Да уж, расслышал. Ты насчет охранника?

— Энсона.

— Меня это не заботит. А тебя?

— Ну, как… Все-таки несовершеннолетняя. Не думаю, что Энсон направит ее на путь истинный.

— Пожалуй, что нет. Можно поручить кому-нибудь этим заняться.

— Было б неплохо.

— Договорились. Кстати, у меня еще вот какой вопрос. Что у вас там произошло? Мне показалось, какая-то потасовка.

Несмотря на кофе, во рту у меня все еще стоял привкус зубного эликсира.

— Фолкнер плюнул мне в рот.

— Тьфу, блин. Думаешь сделать тест?

— Да, собственно, нет. Просто ощущение такое, будто глотнул электролита: так и жжет все, и во рту, и глубже.

— Зачем он это сделал? Хотел тебя разозлить?

— Нет. — Я покачал головой. — Сказал, это дар, чтобы я видел все отчетливей.

— Видел что?

Я промолчал, хотя ответ был мне известен.

Он хотел, чтобы я увидел, что ждет его и что уготовано мне.

Хотел, чтобы я разглядел породу его и ему подобных.


ГЛАВА ШЕСТАЯ

Воинствующее движение расистов в США никогда не отличалось масштабностью. Самая оголтелая его сердцевина составляет от силы 25 000 членов. К ним можно приплюсовать еще 150 000 активных сторонников и 400 000 сочувствующих, которые не участвуют ни деньгами, ни живой силой, но охотно рассуждают об угрозе белой расе со стороны цветных и жидовства (и то если сочувствующий во хмелю). Из наиболее активных больше половины приходится на долю ку-клукс-клана, остальные скинхеды и разношерстные нацисты, причем уровень сотрудничества между этими группировками минимальный, а иногда они скатываются к откровенной конкуренции, чреватой взаимным мордобоем. Членство в группах редко бывает постоянным: народ в них бесконечно мигрирует — нынче здесь, завтра там, — в зависимости от насущных проблем с работой, врагами и судимостями.

Но в каждой группе есть костяк пожизненных активистов. И даже если названия меняются, даже если организации грызутся между собой, дробясь на все более мелкие осколки, их лидеры остаются. Это прозелиты, фанатичные приверженцы, неутомимые борцы за идею, шествующие под знаменами нетерпимости в местах людского скопления, на митингах, сборищах и слетах, на рынках и площадях, швыряющие листовки и бюллетени, кликушествующие в ночном радиоэфире.

Роджер Бауэн среди них был одним из самых живучих, а заодно и самых опасных. Сын баптистов, родившийся в Гаффни, штат Южная Каролина, у подножия Блю-Риджа, — за двадцать лет активистского стажа он прошел через неисчислимые ультраправые организации, в том числе и группы отъявленных неонацистов. В 1983 году в возрасте двадцати четырех лет Бауэн с еще тремя молодыми людьми был допрошен на предмет причастности к деятельности «Ордена» — тайного общества, сформированного расистом Робертом Мэттьюзом и связанного с так называемыми «Арийскими нациями».

В течение 1983–1984 годов «Орден» произвел серию нападений на банки и машины инкассаторов, добывая деньги для финансирования своей, так сказать, текущей деятельности: поджогов, вооруженных нападений, оплаты бомбистов и подделки ценных бумаг. Помимо этого «Орден» нес ответственность за убийство Алана Берга, телеведущего из Денвера, и Уолтера Уэста — члена организации, заподозренного в выдаче ее секретов. В конце концов все члены «Ордена» получили по заслугам; исключение составил сам Мэттьюз, убитый в 1984 году в перестрелке с агентами ФБР. Поскольку свидетельств причастности Бауэна к «Ордену» обнаружить не удалось, наказания он избежал, а правда об истинных масштабах его вовлеченности в дела организации умерла вместе с Мэттьюзом. Несмотря на сравнительно малый численный состав «Ордена», для раскрытия его деяний ФБР было вынуждено задействовать чуть ли не четверть своих людских ресурсов. Компактность «Ордена» тогда сыграла ему на руку, не позволив просочиться в организацию осведомителям; Уолтер Уэст оказался единственным исключением. Этот урок Бауэн усвоил твердо.

Какое-то время Бауэн скитался, но затем нашел себе пристанище в ку-клукс-клане — даром что к той поре усилиями ФБР организация сильно сдала: первичные ячейки усохли, престиж катастрофически упал, а средний возраст членов с уходом или смертью ветеранов стал снижаться. В результате традиционное отмежевывание куклуксклановцев от беспринципных неонацистов стало размываться, а неофиты становились все менее разборчивыми в средствах, игнорируя подчас мнение старших товарищей. Тогда Бауэн примкнул к «Незримой империи» Билла Уилкинсона, куда входили и «Рыцари ку-клукс-клана», а к 1993 году, когда «Невидимая империя» приказала долго жить, он уже возглавлял «Белых конфедератов», свой собственный клан.

При этом, в отличие от прочих, Бауэн не вербовал активно новичков к себе в организацию и даже саму связь со своими идейными прародителями использовал лишь как вывеску. «Белых конфедератов» никогда не набиралось более дюжины, но при этом они снискали непомерные авторитет и влияние и в девяностые годы внесли значительный вклад в общую нацификацию клана, еще сильнее размыв традиционные различия между куклуксклановцами и неонацистами.

Не был Бауэн и отрицателем холокоста. Ему нравилась сама концепция: немыслимый ранее масштаб массового истребления, причем с подтекстом методичной продуманности. Именно это, а не какие-то там моральные колебания, привело к тому, что Бауэн дистанцировался от отдельных проявлений насилия, органически свойственных движению. На ежегодном слете в джорджийском парке Стоун-Маунтин он даже публично осудил инцидент в Северной Каролине, когда пьяными идейными отморозками был забит до смерти темнокожий мужчина по имени Билл Пирс, — за что Бауэна освистали и даже согнали с трибуны. С той поры этот слет Бауэн больше не посещал: его не поняли, да ему не больно-то и хотелось. Однако работу он продолжал тайком, поддерживая отдельные выступления ку-клукс-клана в городках на границе Джорджии и Южной Каролины. Если даже (как оно зачастую и бывало) в марше участвовала лишь горстка крикунов, сама угроза массовых протестов удостаивалась огласки в СМИ и тревожного блеянья овец-либералов, нагнетая таким образом атмосферу неуверенности и боязни, столь нужную Бауэну. «Белые конфедераты» во многом были ширмой, цирковым иллюзионом, где фокусник, прежде чем явить себя, завораживает публику гипнотическими взмахами своей волшебной палочки. Истинный же фокус исполнялся не на виду, а движение палочки никак не было связано с иллюзией.

Бауэн пытался залечить старую вражду; именно он как мог наводил мосты над тем, что разобщало «христианских патриотов» и «ариев», скинхедов и ку-клукс-клан; Бауэн как никто другой старался привлечь к себе самых горластых, самых оголтелых из христианских правых; он понимал всю важность сплоченности и взаимопомощи, а также расширения финансовой базы; и, наконец, Бауэн чувствовал, что, взяв Фолкнера под свое крыло, он тем самым убедит тех, кто проникся историей бедняги-миссионера, перенаправить свои деньги на его спасение.

В год, предшествовавший аресту Фолкнера, с полмиллиона долларов подогнало Братство — разумеется, мелочь в сравнении с тем, какие деньжищи гребут более раскрученные телевизионные проповедники, но для Бауэна и иже с ним это был серьезный навар. На глазах у Бауэна лились средства в апелляционный фонд Фолкнера; набралось уже процентов десять, если не больше, от заявленной семизначной суммы залога, причем этот ручеек не скудел. Однако среди поручителей нет таких безумцев, которые, жертвуя на залог для Фолкнера, продолжат это делать, если вдруг узнают, что деньги фактически обречены. А потому у Бауэна был иной план, так сказать, иное шило в мешке. Если все сделать правильно, можно будет еще до конца месяца вызволить Фолкнера; а когда разнесется молва, что бедного священника укрыл в безопасном месте он, Бауэн, то тем лучше для Бауэна. В конце концов, какая разница, жив проповедник или мертв. Главное, чтобы он вдохновлял самим своим таинственным наличием.

Впрочем, Бауэн искренне восхищался и старым проповедником, и тем, чего сумело достичь Братство. Не прибегая к банковским перипетиям, которые в итоге сгубили «Орден», он с силовой поддержкой в четыре-пять человек на протяжении почти трех десятилетий осуществлял целые кампании по убийству и устрашению тех отступников, до которых мог дотянуться, великолепно пряча при этом следы. ФБР с Бюро по контролю алкоголя, табака и огнестрельного оружия и те до сих пор не сумели доказать причастность Братства к убийству работников абортариев, видных гомосексуалистов, еврейских вождей и даже некоторых олигархов, за уничтожением которых стоял, по негласному мнению, Фолкнер.

Покажется странным, но Бауэн всерьез и не рассчитывал на возможность сплотиться вокруг дела Фолкнера, пока не появился Киттим. Среди ультраправых Киттим был легендой, воистину народным героем. К Бауэну он пришел вскоре после ареста Фолкнера, и с того дня мысль о вмешательстве в дело проповедника стала для Бауэна чем-то естественным. И даже не знай он, что содеял Киттим на своем веку и даже откуда он взялся, это, по сути, не имело значения. В самом деле, разве для народных героев это важно? Ведь они реальны лишь отчасти — а рядом с Киттимом Бауэн преисполнялся обновленным ощущением цели, почти непобедимости.

И ощущение было таким сильным, что он даже едва замечал угрозу, которой всегда веяло от этого человека.

Затея Бауэна, подкрепленная появлением Киттима, самолюбию Фолкнера явно польстила — через адвокатов проповедник согласился вывесить свой флаг на мачте Бауэна и даже предложил ему за услуги кое-какие переводы со счетов, до которых не докопаться никому и никогда. Более всего старику не хотелось умирать в тюрьме — уж лучше прятаться до скончания дней, чем гнить за решеткой в ожидании суда. Попросил Фолкнер и еще об одной услуге. Бауэн поначалу напрягся (ведь он и так предложил укрыть проповедника от закона, разве этого мало?), но, узнав, о чем идет речь, расслабился. В самом деле, одолжение не такое уж и большое, а удовольствия от него даже самому Бауэну ничуть не меньше, чем Фолкнеру.

Бауэн полагал, что нашел того самого человека, который выполнит работу, но он ошибался насчет Киттима.

На самом деле это Киттим нашел его.


Грузовик Бауэна подъехал к небольшому огороженному участку земли — как раз там на карте Южная Каролина уголком вдается в восточный Теннесси. На участке стоял темный деревянный дом, к крыльцу вели четыре грубо отесанные ступени. Два узких окна в противоположных стенах сруба напоминали бойницы.

Там в кресле-качалке, справа от двери, сидел человек и дымил сигаретой. Это был Карлайл. На голове у него вились короткие кудряшки, которые однажды, лет в двадцать с небольшим, начали было редеть, а потом вдруг — годам к тридцати — словно передумали и остались; в итоге макушка оказалась оторочена подобием светлого клоунского парика. Карлайл был в неплохой форме, как и большинство из тех, кого держал в подручных Бауэн. Пил он умеренно; что же касается курева, то Бауэн и припомнить не мог, чтобы когда-либо видел его с сигаретой. Сейчас лицо у Карлайла было помятое, изможденное. Кроме того, поблизости что-то источало кислую вонь. На подходе Бауэн определил: блевотина.

— Ты в порядке? — спросил он.

— А че? — буркнул Карлайл, отирая губы и оглядывая пальцы: не налипло ли чего, — дерьмо на мне, что ли?

— Нет, только воняет здесь.

Карлайл сделал еще одну затяжку, после чего осмотрительно загасил окурок о подошву ботинка, а убедившись, что он остыл, разорвал и бросил кусочки на ветер.

— Откуда, Роджер, у нас взялся этот тип? — спросил он, управившись со своим занятием.

— Кто, Киттим?

— Ага, Киттим.

— Он легенда, — благоговейно, на манер мантры произнес Бауэн.

Карлайл проехался рукой по лысой макушке.

— Да знаю я. В смысле, кажется, что знаю. — Лицо расплылось было в нерешительности, но довольно быстро перекроилось в брюзгливую мину. — И все равно, откуда б он ни взялся, это изверг.

— Мы в нем нуждаемся.

— Обходились же как-то и без него.

— С ним все стало иначе. Ладно, к делу. Ты вытянул что-нибудь из парня?

Карлайл покачал головой:

— Ничего он не знает. Мелкая сошка.

— Уверен?

— На все сто, если бы этот хрен обрезанный что-нибудь знал, то давно бы выложил. А он, сучонок, только блюет.

В жидовской заговор Бауэн верил не то чтобы очень. Да, безусловно, существуют богатые евреи, наделенные властью и влиянием, но они, если взглянуть на совокупную картину, слишком уж далеко раскиданы. Тем не менее, по словам Фолкнера, какие-то старые евреи из Нью-Йорка замыслили его убить и отрядили для этого человека. Киллер этот теперь мертв, но Фолкнеру все равно хочется знать, кто его подослал, с тем чтобы, когда придет время, можно было отомстить. И Бауэну подумалось: а и впрямь не мешало бы выяснить, что евреи эти затевали. И потому они, подкараулив на улице Гринвилля, взяли одного паренька, показавшегося подозрительным — в неподходящих местах он задавал дурацкие вопросы. После этого Бауэн доставил его сюда в багажнике машины, связанного и с кляпом во рту, и передал Киттиму.

— Где он?

— На задах.

Бауэна мимо себя Карлайл пропустил не сразу, перегородив дорогу рукой как шлагбаумом.

— Ты еще не ел?

— Нет.

— Ну, тогда ты везун.

«Шлагбаум» упал. Бауэн двинулся к загону, где в свое время держали свиней. Их вонь все еще не выветрилась; во всяком случае, так Бауэн думал, пока не разглядел на голой земле посреди загона нечто. И тогда он понял, откуда идет вонь.

Пленник был раздет донага и привязан на солнцепеке к бревну. У юноши была аккуратно подстриженная бородка, а черные кудри, наоборот, неухоженные; мокрые от пота, они прилипли к черепу. Голову стягивал черный кожаный ремень, который удерживал во рту кляп. Над ним склонился человек в комбинезоне и перчатках, он расширял пальцами ножевые раны и делал новые. Когда он приостанавливался, привязанный мучительно напрягался и начинал негромко и чуть ли не эротично хныкать заткнутым ртом. «Интересно, — подумал Бауэн, — как он еще не подох и даже не потерял сознание. Впрочем, Киттим на выдумки мастак».

Заслышав шаги Бауэна, человек в комбинезоне резко выпрямился, движением напомнив потревоженное насекомое, и повернулся.

Киттим был рослым, под два метра. Шапочка и темные очки, которые он обычно носил, почти полностью скрывали лицо. У него было что-то не в порядке с кожей (что именно, Бауэн не рисковал спросить); к неприкрытым розовато-лиловым облупленным местам паклей лепились свалявшиеся завитушки волос. Чем-то он напоминал марабу, пожирателя падали. Глаза Киттима, когда он их не прятал, светились изумрудной зеленью, как у кошки. Тело под комбинезоном было аскетично жестким; ногти аккуратно подстрижены, а сам он чисто выбрит. Кроме лосьона для бритья от него почему-то припахивало мясом.

А иногда горящим машинным маслом.

Бауэн посмотрел на юношу, после чего вернулся взглядом к Киттиму. Разумеется, Карлайл прав: Киттим извращенец, и из небольшой команды Бауэна, пожалуй, лишь Лэндрон Мобли (сам немногим лучше бешеного пса) ощущал что-то вроде родства к этому человеку. И дело не в том, с каким изуверством Киттим истязал еврея. Не это отвращало Бауэна, а плотоядное сладострастие палача. Сейчас, например, у Киттима явно стояк: даже комбинезон встопорщился. На секунду гнев пересилил в Бауэне потаенную боязнь.

— Что, тащишься? — спросил Бауэн.

Киттим пожал плечами.

— Ты просил выпытать, что он знает. — Голос напоминал сухой скрежет метлы по каменному полу.

— Карлайл говорит, он ничего не знает.

— Карлайл здесь не хозяин.

— Да, но хозяин здесь я. И я спрашиваю, выяснил ли ты что-нибудь полезное.

Киттим, посмотрев темными стеклами очков, повернулся спиной.

— Отойди, — бросил он и опустился на колени перед парнем, собираясь продолжить свое занятие. — Я не закончил.

Бауэн, вместо того чтобы отойти, вытащил из кобуры пистолет. Впечатление такое, будто эту образину, создав из некой темной гущи, подослали духи зла; Киттим казался олицетворением ненависти и ужаса — абстракция, принявшая телесную форму. Помнится, он явился, предложил свои услуги, и знание о нем начало просачиваться в Бауэна, словно угарный газ в комнату, дурманя вьющейся вокруг него зыбкой, дремотно-сказочной тонкой материей, от которой невозможно было отвернуться или увернуться. Как там говорил Карлайл? Он легенда — но с чего вдруг? Что он такого легендарного сделал?

И общее дело его не интересует — ни ниггеры, ни пидоры с жидами, само существование которых подпитывает ненависть Бауэна и иже с ним. Наоборот, Киттим как-то сторонится всех этих дел, даже когда искусно извлекает боль из обнаженной жертвы. И вот теперь этот выскочка пытается помыкать хозяином, велит уйти с глаз долой, точно какому-нибудь лакею-негритосу. Нет, пора решительно навести порядок; показать всем, кто здесь начальник. Бауэн, обойдя Киттима, взвел пистолет и прицелился в лежащего на земле юношу.

— Нет, — скрипнул, не оборачиваясь, Киттим.

И замерцал.

По нему словно прокатилась невесть откуда хлынувшая волна жара, отчего он пошел рябью. На секунду он сделался другим — кем-то темным и крылатым, с глазами как у мертвой птицы, отражающими мир, но уже не подсвеченными изнутри жизнью. Усохшая кожа висела дряблыми складками, облекая кости слегка согнутых ног с несуразно длинными ступнями. Сильней пахнуло горелым маслом — и Бауэн понял. Сомневаясь в Киттиме, позволяя прорываться гневу, он каким-то образом дает своему уму отмечать этот аспект истинной сущности палача, скрытой покуда от глаз.

Он стар; он гораздо старее, чем кажется, — даже представить невозможно его возраст. Чтобы как-то держаться, он вынужден постоянно себя сплачивать. Вот почему у него такая кожа и такая медлительная походка; вот почему он держится в стороне от всех. Чтобы сохранять свой внешний облик, ему нужно тратить силы. Он не человек. Он…

Бауэн сделал шаг назад, и обличие восстановилось. Перед ним опять сутулился человек в комбинезоне и окровавленных перчатках.

— Проблемы? — спросил Киттим, и Бауэн даже в своем боязливом смятении сообразил, что правду говорить ни в коем случае нельзя.

А впрочем, правду он не сказал бы даже при желании, поскольку сметка у него срабатывала на редкость быстро, спасая от безумия. Киттим не мог мерцать. Не мог преображаться. Он не мог быть тем, кем на мгновение примерещился Бауэну, — темной крылатой нежитью в обличье гадкой, химере подобной птицы.

— Никаких, — мирно ответил Бауэн и, тупо поглядев на пистолет в своей руке, убрал его в кобуру.

— Ну так дай мне заняться работой, — процедил Киттим, и последнее, что Бауэн видел, это тающий проблеск надежды в глазах простертого юноши, пока его не загородила аскетичная спина Киттима.

Возвращаясь к машине, Бауэн чуть не задел Карлайла.

— Эй, — буркнул тот и схватил хозяина за рукав, но, завидев его лицо, сразу убрал руку. — Ё-мое, — выдохнул он. — Глаза. Что у тебя с глазами?

Бауэн тогда не ответил. Позднее об увиденном — или о том, что ему померещилось, — он Карлайлу расскажет (о чем впоследствии следователям поведает сам Карлайл). Пока же Бауэн просто уехал, не выказав никаких эмоций, — даже когда поглядел в зеркальце машины и обнаружил, что глазные капилляры все как есть полопались и зрачки теперь зияют посреди кроваво-красных лужиц черными дырами.


Далеко на севере отступил в темноту своей камеры Сайрус Нэйрн. Здесь ему было уютнее, чем снаружи, среди людской толчеи. Люди его не понимали, не могли понять. «Тупой» — таким словом многие из них клеймили Сайруса по жизни. Тупица. Дебил. Немой. Шизик. Хотя эти слова его не особо заботили. Никакой он не тупица, а совсем наоборот. А безумие в себе Сайрус и в самом деле подозревал. Тайное, заключенное глубоко внутри.

Сайруса в девять лет бросила мать — а до семнадцати, когда он впервые загремел в тюрьму, над ним измывался отчим. Мать он все еще смутно помнил. Нет-нет, не любовь или нежность, их он не видел никогда, — просто в памяти не угасало презрение в ее глазах, которое лишь крепло по отношению к тому, кого она выносила и произвела на свет в долгих мучительных родах. А родила она горбатого мальчика, которому в жизни никогда не распрямиться, у которого ноги согнуты как под незримым, но тяжким бременем. Несоразмерно большой лоб нависал над темными глазами с почти черной радужкой, над приплюснутым носом с узкими ноздрями, над маленьким закругленным подбородком. Очень пухлым был рот с нависающей верхней губой, всегда слегка приоткрытый, даже во сне, как будто Сайрус всегда был готов цапнуть.

Но при этом он был сильным. Мышцы так и выпирали на руках, плечах и груди, сужаясь к осиной талии, откуда опять шли вширь на бедрах и ягодицах. Сила была Сайрусу спасением; будь он слабей, тюрьма давно бы его сломила.

Первый срок он получил за кражу при отягчающих обстоятельствах в Хоултоне, когда с самодельным ножом проник в дом одинокой женщины. Женщина заперлась в комнате и вызвала полицию, и Сайруса схватили, когда он пытался скрыться через окно в санузле. При допросе через сурдопереводчика Сайрус сказал, что просто хотел разжиться деньжатами на пиво, и ему поверили, но все равно дали три года, из которых он отсидел полтора.

Тогда при обследовании тюремный психиатр впервые поставил ему диагноз «шизофрения». Тот же врач описал ее классические «положительные» симптомы: галлюцинации, навязчивые идеи, странные образы мышления и самовыражения, голоса. И все это, опять же, через сурдопереводчика, Сайрус послушно кивал, хотя на самом деле он прекрасно слышал. Просто не желал открывать того, что как-то ночью, давным-давно, решил больше не разговаривать. То есть вообще.

Или, быть может, кто-то решил это за него. Как знать.

Ему назначили лекарства из так называемых психотропных средств первого поколения, но он возненавидел их за побочные эффекты — вялость, сонливость — и быстро приноровился скрывать, что на самом деле не глотает пилюли. Но еще более, чем побочные эффекты, Сайрус ненавидел одиночество, которое насылали те препараты. Тишину он тоже ненавидел и презирал. А потому, когда голоса возобновились, он обрадовался им как старым друзьям, вернувшимся из дальних странствий с запасом увлекательнейших небылиц.

Когда Сайруса наконец выпустили, он едва слышал дежурные наставления надзирателя поверх гула родных голосов, с волнением ожидая выполнения планов, которые они вместе столь долго и тщательно вынашивали.

В Хоултоне, по мнению Сайруса, он совершил две ошибки. Во-первых, попался. А во-вторых, он в тот дом полез не за деньгами.

А за женщиной.

Сайрус Нэйрн обитал неподалеку от реки Андроскоггин, в десятке миль к югу от Уилтона, где занимал лачугу на земельном участке, принадлежавшем материной родне. В прежние времена жители здесь хранили свои фрукты-овощи в ямах наподобие погребов, вырытых прямо в берегу. Те старые ямины Сайрус разыскал и укрепил, а входы в них замаскировал кустарником и валежником. Землянки служили ему прибежищем от мира, когда он был мальчишкой. Иногда казалось, что это его естественное обиталище. Горб, короткая толстая шея, кривые ноги — казалось, сама природа постаралась, чтобы он как можно удобней помещался в эти гнезда. Нынче в холодных ямах хранились вовсе не плоды огородничества, и даже летом из-за природного охлаждения он бывал вынужден опускаться на четвереньки и лишь по запаху находить то, что в лежало в потемках.

Та неудача в Хоултоне научила Сайруса осмотрительности. Каждый самодельный нож он использовал только единожды, после чего рукоятку сжигал, а лезвие закапывал подальше от своего участка. Вначале без охоты он мог обходиться по году, а то и дольше, довольствуясь сидением в прохладной тишине своих берлог, пока голоса не становились несносны, и тогда приходилось снова идти. С годами голоса звучали все настойчивей, а их требования были все жестче. И вот он неудачно попытался взять женщину в Декстере. Та ударилась в крик; сбежались мужчины и сильно избили Сайруса. За тот досадный случай он получил пять лет, но теперь срок явно близился к окончанию. В комиссию по условно-досрочному освобождению поступили результаты теста на психопатию, разработанного профессором университета Британской Колумбии. Тест комплексно охватывал стандартные показатели рецидивизма, склонности к буйству, а также реакцию субъекта на терапевтическое вмешательство. Решение комиссии оказалось положительным, и Сайруса должны были выпустить через считаные дни — а это означало долгожданное возвращение к реке и дорогим ямам. Вот почему он так любил свою камеру, ее темноту — особенно ночью, когда можно закрыть глаза и представить себя дома, в яме, среди женщин и девушек, особенно тех, от которых пахнет духами.

Своим выходом на свободу он был отчасти обязан врожденному интеллекту — ибо Сайрус, займись им тюремная психиатрия несколько плотнее, явился бы подтверждением теории о том, что генетические факторы, подложившие ему свинью при рождении, вместе с тем наделили его и блестящими творческими способностями. А несколько недель назад помощь пришла еще и из совершенно неожиданного источника.

В ИУМ поступил старик, который, какое-то время понаблюдав за Сайрусом из своей клетки, начал вдруг слагать пальцами слова.

— Привет.

Сайрус уже так давно ни с кем, кроме главврача, не общался на языке жестов, даже почти забыл, как им пользоваться. Однако он с трудом, а затем все быстрее посылал ответные знаки.

— Привет. Меня зовут…

— Сайрус. Я знаю твое имя.

— Откуда?

— Я знаю о тебе все, Сайрус. И о тебе, и о твоих погребках.

Сайрус тогда дернулся и забился в самый дальний угол камеры, пролежав там весь день, в то время как голоса у него в голове жарко спорили. Но на следующий день он подошел к решетке, а наискось через коридор уже ждал старик. Он знал, что Сайрус вернется к разговору.

Сайрус начал слагать знаки:

— Чего ты хочешь?

— У меня для тебя кое-что есть, Сайрус.

— Что?

Старик сделал паузу и изобразил знак. Тот самый, который Сайрус столько раз сам чертил в темноте, когда его угрожающе переполняло и нужна была какая-нибудь надежда.

— Женщина, Сайрус. Я собираюсь дать тебе женщину.

В считаных метрах от того места, где лежал Сайрус, Фолкнер у себя в камере стоял на коленях и молился за успех. Он знал заранее, что, попав сюда, найдет того, кто ему нужен. В другой тюрьме подходящих кандидатур не было: у всех долгие сроки и никому не светит скорое освобождение. Для того-то он себя и полоснул, чтобы его перевели в отделение психиатрии, где он окажется среди более подходящего контингента. Он думал, что будет сложнее, но буквально с ходу заприметил Нэйрна и ощутил его томление. Фолкнер сцепил пальцы, и его молитва зазвучала погромче.

Охранник Энсон неслышно приблизился к камере и посмотрел сверху вниз на коленопреклоненного. Рука точным, наработанным движением метнула удавку. Воровато оглянувшись, Энсон подтащил перхающего, царапающего себе горло Фолкнера к решетке. Подтянув вверх, надзиратель схватил старика за подбородок.

— Слышь, ты, гондон штопаный, — процедил Энсон чуть слышно — накануне в фолкнеровской камере побывали какие-то люди: как бы не поставили жучок. Мари он на всякий случай уже предупредил, чтобы не вздумала проболтаться об их отношениях. — Если еще хоть слово про меня вякнешь, я закончу то, что ты начал с собой делать, понял? — Пальцы охранника впились в жаркую сухую кожу, ощутив под ней кости, такие хрупкие — нажми, и сломаются. Он ослабил хватку, а с ней и резиновый шнур, но тут же дернул его снова, отчего старик больно стукнулся головой о решетку. — И лучше смотри, что жрешь, дерьмо старое: с твоей порцайкой я теперь играться буду. Усек?

Он сдернул удавку, давая Фолкнеру свободно упасть на пол. Медленно поднявшись, проповедник заковылял к своей шконке, с сиплым придыханием потирая жгучий ободок на шее. Дождавшись, когда шаги караульного стихнут, он, осмотрительно держась от решетки подальше, продолжил молиться сидя.

Не меняя позы, он вдруг напряг глаза: какое-то шевеление на полу привлекло его внимание. Посидев так некоторое время, старик вскочил, резко топнул ногой и, покрутив ботинком, стер с подошвы остатки паука.

— Эх, мальчик, — прошептал он при этом, — я же предупреждал. Говорил, что надо держать питомцев под присмотром.

Рядом раздался звук, похожий то ли на шипение пара, то ли на выдох того, кто с трудом сдерживает гнев.

А у себя в камере, вспоминая подзабытый запах сырой земли, шевелился в полусне Сайрус Нэйрн. Гам в его голове пополнился еще одним голосом. Начиная с того времени, как по соседству обосновался проповедник и двое заключенных начали меж собой доверительное безмолвное общение, этот голос возникал все регулярнее. Сайрус и сейчас поприветствовал незнакомца, чувствуя, как тот запускает в его ум вкрадчивые щупальца, устанавливая свою волю и заглушая остальных.

— Здравствуй, — услышал Сайрус в голове собственный голос — тот, который уже долгие годы не слышал больше никто, — и по привычке продублировал слова движениями пальцев.

— Здравствуй, Сайрус, — отозвался гость.

Заключенный улыбнулся. Он толком не знал, как звать визитера, поскольку у того была уйма имен, причем старых, многие из которых Сайрус раньше не слышал. Но чаще остальных он пользовался двумя.

Иногда он звал себя Леонардом.

Обычно же представлялся как Падд.


ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Тем вечером, когда я раздевался, Рэйчел молча смотрела на меня.

— Расскажешь, как все было? — спросила она наконец.

Я лег с ней рядом и почувствовал, как она придвинулась, животом коснувшись моего бедра. Я положил на нее руку, пытаясь ощутить маленькую жизнь внутри.

— Как самочувствие? — спросил я вместо ответа.

— Замечательно. Утром только потошнило немножко. — Она широко улыбнулась и ткнула меня в бок. — А потом я зашла и тебя поцеловала!

— Прекрасно. Это доказательство твоей личной гигиены: я не обнаружил ухудшения.

Рэйчел как следует ущипнула меня за бок, после чего подняла руку и взъерошила мне волосы.

— Ну и? Ты так и не ответил на вопрос.

— Он хочет, чтобы я, точнее, мы — тебя ведь тоже вызовут — отозвали дело и отказались от своих показаний. За это он обещал оставить нас в покое.

— Ты ему поверил?

— Нет. А если бы и да, это все равно ничего не изменило бы. Стэн Орнстедт сомневается в моей пригодности как свидетеля, но, по-моему, он просто нервничает; во всяком случае, на тебя все эти сомнения не распространяются. Свидетельствовать нам придется все равно, хотим мы того или нет. Только у меня ощущение, что Фолкнера наши показания особо не волнуют, он вполне уверен, что после рассмотрения дела выйдет под залог. Я даже не понимаю, зачем он вообще меня звал; разве что позлить. Может, подыхает со скуки в тюрьме, вот и решил развлечься.

— И ты его развлек?

— Слегка. Было и еще кое-что: в камере у него сущий ледник. Ощущение такое, Рэйчел, будто старик втягивает любое тепло, какое только есть вокруг. И одного охранника он будто специально шантажировал связью с местной девчонкой.

— Болтовня?

— Нет. Охранник отреагировал как на пощечину. По Фолкнеру, та девчонка несовершеннолетняя, охранник мне потом сам подтвердил.

— Что думаешь делать?

— С девчонкой? Я попросил Орнстедта что-нибудь предпринять. Это все, что я могу.

— Так что ты в итоге скажешь насчет Фолкнера? Он экстрасенс, да?

— Нет, не экстрасенс. Мне даже слова подходящего не подобрать. Прежде чем я ушел, он в меня плюнул. Попал, кстати, прямо в рот.

Тело Рэйчел непроизвольно напряглось.

— Вот-вот, я чувствую то же самое. Никакой зубной пасты не хватит, чтобы вычистить.

— И зачем же он это сделал?

— Сказал, помогает мне лучше видеть.

— Видеть что?

А вот этот предмет был поистине деликатный. Я ей тогда чуть не рассказал — и о черном авто, и о тварях на тюремных стенах, и о встреченных ранее неприкаянных детях, и о Сьюзен с Дженнифер, приходящих ко мне из каких-то потусторонних мест. Распирало желание выложить все подчистую, но сделать это я не решался — с чего, казалось бы? Рэйчел, видимо, что-то ощущала, но предпочитала не спрашивать. А если б и спросила, что бы я ответил? Я ведь толком не знал природу этого своего дара. И не хотел даже думать о том, что сам каким-то образом притягиваю эти души.

Черный автомобиль был из другой оперы. Он не сон и не явь — как будто что-то, державшееся прежде в мертвой зоне зрения, вдруг выплыло на вид, став зримым за счет неуловимого смещения фокуса. По причине, для меня самого непонятной, я почему-то считал, что тот автомобиль, настоящий он или воображаемый, прямой угрозы не представляет. Цель его была неопределенной, символизм — расплывчатым. И все равно мысль, что скарборская полиция будет приглядывать за домом, немного успокаивала, хотя маловероятно, что полисмены вдруг доложат о замеченном ими черном «кадиллаке купе де виль».

Был еще вопрос о Роджере Бауэне. Столкновение с ним ничего хорошего не сулит, но все же хочется на него взглянуть. Пожалуй, стоит немного порыться — вдруг да прольется свет на прошлое этого субъекта. Я остро ощущал цепь событий, в которой дело Эллиота Нортона было пусть и нечетким, но все-таки звеном. В совпадения я особо не верил. Мне доводилось убеждаться: то, что выглядит как совпадение, на самом деле сигнал, который тебе посылает сама жизнь: приятель, ты смотришь на что-то недостаточно внимательно.

— Он думает, что с ним разговаривают мертвые, — сказал я наконец. — И еще, что над Томастонской тюрьмой витают деформированные ангелы. Он хотел, чтобы это видел и я.

— И ты увидел?

Я посмотрел; улыбки на лице Рэйчел не было.

— Увидел воронов, — ответил я. — Здоровенных, прямо-таки скопище. И пока ты не решила отселить меня на ночь в отдельную комнату, добавлю: видел их не я один.

— Я нисколько и не сомневаюсь, — сказала Рэйчел. — Что бы ты мне о том старике ни рассказал, ничему не удивлюсь. Он и взаперти действует так, что у меня мурашки по коже.

— Я могу не уезжать, — сказал я.

— Мне не нужно, чтобы ты оставался, — ответила на это Рэйчел. — Я не об этом. Скажи прямо: мы рискуем?

Я подумал.

— Да нет, пожалуй. В конце концов, до подачи его юристами ходатайства о выходе под залог ничего такого не произойдет. Это уже потом надо будет что-то придумывать. А пока полиция в роли ангела-хранителя — это просто мера предосторожности. Хотя и полиции не повредит некая негласная поддержка.

Рэйчел открыла было рот для очередного возражения, но я аккуратно положил ей на губы ладонь. Глаза у нее при этом строптиво сузились.

— Послушай, это не только ради тебя, но и ради меня. Если и будет охрана, то малозаметная и ненавязчивая, зато я смогу спать спокойно.

Я чуть отнял руку от ее рта, ожидая встречной тирады. Она покорно вздохнула и расслабилась: дескать, твоя взяла. Тогда я поцеловал ее в губы. Рэйчел поначалу не реагировала, но затем я почувствовал, как ее язык вкрадчиво скользнул по моему. Рот у нее открылся шире, а я стал тихонько на нее налезать.

— Ты используешь секс, чтобы добиться того, чего хочешь? — спросила она, задышав сильнее, когда я провел рукой по внутренней стороне ее бедра.

— Конечно нет, — сделал я брови домиком (дескать, как ты могла подумать такое). — Я мужчина. Секс — это то, без чего мне просто никак.

У себя на языке я ощутил ее смех, и мы приступили к нежному медленному танцу.

Проснулся я в темноте. Никакого авто снаружи не было, тем не менее дорога казалась как-то по особенному пустой.

Я вышел из спальни и тихо спустился на кухню. Сонливость будто рукой сняло. Сойдя с нижней ступеньки лестницы, я увидел, что в дверях гостиной сидит Уолт — уши навострены, хвост медленно бьет по полу. Он глянул на меня лишь раз и тотчас опять сосредоточился на комнате. Когда я почесал его за ухом, он не отреагировал, неотрывно глядя на задернутый портьерой и оттого особо темный угол, где сгустившиеся пятна мрака словно создавали некую брешь, промоину между мирами.

Что-то в этой темноте действовало на собаку притягательно.

Я машинально нащупал единственное оружие — лежащий на тумбочке ножик для вскрывания конвертов на тумбочке, — и вступил в гостиную, остро ощущая при этом свою наготу.

— Кто здесь? — спросил я негромко.

Уолт у моих ног проскулил — не со страхом, скорее с волнением. Я осторожно подошел к той темноте поближе.

И наружу выпросталась рука.

Женская, призрачно белая, с тремя горизонтальными ранами — столь глубокими, что проглядывали кости пальцев. Раны были старые, серовато-коричневые внутри, с затверделой уже кожей. Крови не было. Рука вытянулась немного еще — ладонью наружу, с растопыренными пальцами…

Остановись…

До меня дошло, что эти раны лишь первые: руками она пыталась защититься от лезвия, но оно все равно достало и до лица, и до тела. Таких порезов на ней осталось множество, и наносились они и до смерти, и уже после.

…пожалуйста…

Я остановился.

— Кто ты?

Ты меня ищешь…

— Кэсси?

Я почуяла, ты меня ищешь…

— Где ты?

Потерялась…

— Что ты видишь?

Ничего… Темно…

— Кто это сделал с тобой? Кто он?

Не один… Много в одном…

И тут я расслышал перешептывание — с ее голосом сливались другие:

Кэсси, дай я ему скажу…

Кэсси, ну пусть он мне поможет, он же знает…

Кэсси, он может сказать мое имя…

Кэсси…

Кэсси, пускай он меня отсюда заберет, я хочу домой…

Кэсси, ну пожалуйста, я потерялась…

Кэсси, прошу тебя, я хочу домой…

Пожалуйста…

— Кэсси, кто они?

Не знаю… Я их не вижу… Но они все здесь, он нас всех сюда уложил…

В этот момент моего неприкрытого плеча сзади коснулась рука. Спиной сквозь прохладную простынь я почувствовал груди Рэйчел. Голоса таяли, были уже едва слышны, но при этом все равно звучали с отчаянием и настойчивостью.

Пожалуйста…

— Пожалуйста, — приподняв брови, шепнула в полусне Рэйчел.


ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Назавтра мы поехали в портлендский аэропорт, к утреннему рейсу. Стояло воскресенье, и, когда Рэйчел высаживала меня у здания терминала, на дорогах было почти тихо. Я загодя позвонил Уолласу Макартуру — подтвердить, что уезжаю, а заодно оставить номер моего сотового и гостиницы. Рэйчел проработала почву для его знакомства с Мэри Мейсон из Пайн-Пойнта. С этой девицей она подружилась в Экологическом обществе Одюбона, а теперь предположила, что они с Уолласом, возможно, подойдут друг другу. Уоллас предварительно нашел фото Мэри на Facebook и внешностью кандидатки оказался доволен. «Слушай, а она симпатичная», — доверительно сообщил он мне. «Да, только ты сразу не очень напирай. Она ж тебя еще не видела». — «А что во мне может не понравиться?» — «У тебя очень высокая самооценка, Уоллас. Другой бы счел ее за самодовольство, а ты вот ничего, уживаешься». — «Серьезно?» — переспросил он после заметной паузы.

Рэйчел, подавшись на сиденье, поцеловала меня в губы. Я прижал к себе ее голову.

— Смотри береги себя, — напутствовала она.

— Ты тоже. Сотовый при тебе?

Она деловито вынула аппарат из сумочки и показала.

— Будешь держать включенным?

Она кивнула.

— Все время?

В ответ насупленные брови, пожимание плечами и наконец неохотный кивок.

— Я буду названивать, проверять.

Рэйчел дурашливо меня пихнула.

— Давай уже, дуй на самолет. А то там стюардессы заждались: охмурять некому.

— Серьезно? — поднял я бровь и тут же подумал: а далеко ли я в плане своей самооценки ушел от Уолласа Макартура?

— А то, — сказала она с улыбкой. — Тебе потребуется вся твоя выучка.

Луис как-то мне сказал, что нынешний Юг — то же самое, что Юг прежний, только все набрали в весе по пять кило. Сказал не без сарказма и уж разумеется без любви к Южной Каролине — штату, слывущему на Юге едва ли не самым неотесанным после Миссисипи и Алабамы, хотя расовые предрассудки здесь за истекшие годы вроде как сгладились, по крайней мере частично. Когда в южнокаролинский Клемсон-колледж поступил первый чернокожий студент Харви Гант, местное общество вместо привычных пикетов и размахиваний стволами нехотя потеснилось, с ворчанием принимая время перемен. Хотя где, как не здесь, в 1968 году, во время демонстрации перед залом для боулинга (вход только для белых), были убиты трое темнокожих студентов; а все местные, кому за сорок, вероятно, в детстве ходили в сегрегированные школы. Здесь и сегодня живут те, кто считает, что над Капитолием в Колумбии должен развеваться флаг Конфедерации. Недавно эти люди назвали местное водохранилище в честь расиста Строма Турмонда, как будто сегрегацию никто и не отменял.

В «Чарльстон интернешнл» я летел через аэропорт Шарлотт, что в штате Северная Каролина, — эдакий эволюционный гибрид между кабаком и свалкой худших из маргинальных достижений полиэстеровой промышленности. В музыкальном автомате салуна «Вкус Каролины» надрывался «Fleetwood Mac», под который тучные мужчины в шортах и майках потягивали в тумане сигаретного дыма светлое пиво, а женщины по соседству заряжали четвертаки в «одноруких бандитов», стоящих тут же на надраенной барной стойке. На меня с места угрюмо воззрился какой-то тип в потной майке, с выколотым на левой руке черепом и джокером, сидящий скрестив ноги за низким столиком. Я держал его взгляд, пока он не рыгнул и не отвернулся с презрительно-скучливым выражением на физиономии.

Я посмотрел на табло — не пора ли на посадку? Из аэропорта Шарлотт самолеты летали в такие места, куда человек в здравом уме не отправится и из-под палки. Были и маршруты в один конец, а оттуда и вовсе куда глаза глядят, за пределы географии, был бы, черт возьми, в кассе билет на какой-нибудь рейс.

Посадка прошла своевременно, и в самолете я оказался возле бугая в бейсболке с эмблемой чарльстонской пожарной части. Он перегнулся через меня поглазеть на военную технику и самолеты, выстроенные сбоку на бетонке, а также на трап «Ю-Эс эруэйз», курсирующий своим ходом к взлетной полосе.

— Хорошо, что мы на нормальном джете летим, а не на тех вон шмакодявках, — указал он на воздушные суда помельче.

Я кивнул, а он с прежним любопытством оглядел интерьер самолета и здание основного терминала.

— Помню, когда Чарльстон был еще маленьким, на две полосы местечком, — пустился он в воспоминания. — Когда его еще строили. Я в ту пору в армии служил…

Я прикрыл глаза.

Это был один из самых долгих «коротких» перелетов в моей жизни.

Международный аэропорт Чарльстона, когда мы приземлились, был почти пуст; переходы и магазины скучали без пассажиров. К северо-западу на территории военной авиабазы теснились под полуденным солнцем поджарые, похожие на готовую к прыжку саранчу серо-зеленые военные самолеты.

Меня взялись пасти еще в зоне получения багажа. Их было двое — толстяк в яркой безрукавке и среднего возраста брюнет с прилизанными волосами, в холщовом черном пиджаке, из-под которого проглядывали жилет и майка. Они неброско наблюдали, когда я оформлял у стойки прокат машины, затем выжидали у боковой двери терминала, пока я по дышащей жаром парковке шел к навесу, где меня дожидался арендованный «мустанг». К тому моменту, как в руках у меня оказался ключ, они уже сидели во вместительном «шевроле» возле главной выездной дороги и держались за мной через две машины все время, пока я ехал к федеральной автостраде. Можно было бы от них оторваться, но в этом не было особого смысла. Я знал, что за мной следят, — вот что имело значение.

Нрав у этого «мустанга» был совсем не такой, как у моего. Когда я утопил педаль газа, секунду он никак не реагировал, после чего двигатель будто проснулся, потянулся, почесался и лишь затем начал ускоряться. Зато в машине был CD-плеер, так что на пути к 26-му шоссе я воткнул диск «Jayhawks» и, пока проезжал брутально-модерновый отрезок трассы, внимал музыкальному замесу.

А потом я вывел машину через Северную Митинг-стрит к выходу на Чарльстон.

Митинг-стрит — одна из главных артерий, ведущих прямиком в деловые и туристические районы Чарльстона, однако периферийная часть улицы смотрится не сказать что приглядно. У обочины темнокожий торговал арбузами, сложенными аккуратной горкой в кузове грузовичка, а над грузовичком вместо выставки красовался рекламный щит «Клуба блестящих джентльменов». С дробным стуком «мустанг» переехал через рельсы; мимо потянулись заколоченные корпуса, неработающие магазины складского типа; с запущенных земельных участков на меня бросала взгляды пуляющая мяч детвора; сидели в шезлонгах у крылечек старики, а сквозь щели в бетонных дорожках пробивалась пародия на плодородие в виде чахлой травы. Единственное исключение в плане чистоты и новизны являло собой здание жилищного управления — модерновое стекло и красный кирпич. Дескать, заходите, жители: лампочки выкрутим, мебель вынесем.

Все это время «шевроле» неотлучно следовал сзади. Я пару раз подтормаживал, дал полный круг от Митинг-стрит через Кэлхун и Хатсон снова на Митинг-стрит, чтобы просто попудрить той парочке мозги. Все это время они невозмутимо удерживали дистанцию, пока я наконец не свернул во двор отеля «Чарльстон-плейс»; тогда они не торопясь отъехали.

В вестибюле разодетая по случаю воскресного дня состоятельная публика — черная и белая — непринужденно беседовала и смеялась, расслабляясь во внеслужебное время. Порой приятный голос из динамиков приглашал компании проследовать в банкетный зал: ранние обеды в «Чарльстон-плейс» кое-кто из местных возвел для себя в традицию. Оставив их за этим занятием, я по лестнице поднялся к себе в номер. Здесь меня встретили две просторные кровати, а из окна открывался вид на банкомат через улицу. Я сел на кровать, что ближе к окну, и набрал номер Эллиота Нортона — сообщить, что приехал. Он издал долгий вздох облегчения.

— Ну как отель?

— Да ничего, — ответил я нейтрально.

«Чарльстон-плейс» был, разумеется, воплощением здешней роскоши, но чем крупнее гостиница, тем легче проникать в номера посторонним. В вестибюле я не заметил никого, кто походил бы на секьюрити (может, охранники на самом деле и были, только смотрелись так, как будто их нет). Пусто было и в коридорах; я увидел лишь одну горничную с груженной полотенцами и туалетными принадлежностями тележкой, да и то в единственном экземпляре. На меня она даже не взглянула.

— Этот отель лучший в Чарльстоне, — сказал Эллиот. — Есть спортзал, бассейн. Хочешь, могу сунуть тебя куда-нибудь, где за тобой будут приглядывать тараканы.

— Они уже и так за мной приглядывают, — сообщил я, — от самого аэропорта.

— Вот как. — Судя по голосу, его это не удивило.

— Они, часом, не прослушивали твои разговоры?

— Может статься. Я давненько у себя не подметал. Не видел нужды. А ведь в этом городишке ничего не утаишь. К тому же, как я тебе говорил, у меня на этой неделе ушла секретарша, причем заявила, что ей не нравится кое-кто из моих клиентов. Последнее, что она сделала по работе, это забронировала для тебя номер. Теоретически, могла оставить за собой и какой-то след.

Ни ее след, ни слежка меня особо не беспокоили. Те, кто участвует в этом деле, все равно так или иначе вскорости узнают о моем прибытии. Больше волновало то, что кто-нибудь разгадает наши планы насчет Атиса Джонса и примет меры.

— Ладно. На всякий случай: никаких больше звонков из отеля или в отель, по офисному или по домашнему. Для деловых вопросов — только сотовая связь. Сегодня к вечеру будут телефоны. Щепетильные детали подождут до очной встречи.

Вообще-то сотовые — вариант тоже не идеальный, но если не подписывать никаких бумаг, держать номера при себе и пользоваться связью осмотрительно, то можно как-то обходиться. Эллиот еще раз пояснил, как проехать к его дому, стоящему в восьмидесяти милях к северо-западу от Чарльстона, и я сказал, что к вечеру буду. Прежде чем повесить трубку, он добавил:

— Есть еще одна причина, почему я поселил тебя в «Чарльстон-плейс». Помимо комфорта.

Я ждал продолжения.

— В редкое воскресенье Ларуссы не приходят туда на ланч, перемыть кому-нибудь кости и о делах потолковать. Если ты сейчас спустишься, то, может, кого-нибудь из них там застанешь: Эрла, Эрла-младшего или кого-то из родственников, помощников по бизнесу. Может, имело бы смысл к ним присмотреться. Хотя если тебя пасли от аэропорта, то не исключено, что и они к тебе присмотрятся. Ты уж извини, дружище, если я в чем-то напортачил.

Обиды у меня не было.

Прежде чем спуститься в вестибюль, в «Желтых страницах» я нашел некую фирму «Лумис кар» и договорился, чтобы в гараж отеля в течение часа подогнали неприметный «неон». Те, кто меня пасет, по всей логике будут караулить «мустанг»; в общем, легкой жизни я им не обещал.

Компанию Ларусса я засек на выходе из банкетного зала. Эрл Ларусс, которого можно было опознать по фотографиям в продающихся здесь же газетах, был в своем фирменном белом костюме и черном шелковом галстуке, как плакальщик на китайских похоронах. Ростом под метр восемьдесят, плотного сложения. Рядом стояло его подобие помоложе и постройней; сын Ларусса был немного женственным, чего не было в отце. Стройная комплекция Эрла-младшего подчеркивалась пузырящейся белой рубахой и черными брюками, туго обтягивающими ляжки и зад, что придавало ему сходство с танцором фламенко, у которого сегодня выходной. Волосы у него были очень светлые, отчего брови почти не различались; при такой растительности бриться, пожалуй, можно не чаще раза в месяц. С Ларуссами на выходе переговаривались остальные, трое мужчин и две женщины. К компании спешно приблизился уже виденный мною брюнет с прилизанными волосами; он подошел прямиком к Эрлу-младшему и, пошептав ему на ухо, учтиво отстранился. Эрл-младший тут же посмотрел в мою сторону. Сказав что-то своему отцу, он отделился от группы и приблизился ко мне. Чего ожидать, я не знал, но уж во всяком случае не протянутой для пожатия руки и грустноватой улыбки, которой он меня удостоил.

— Мистер Паркер? — осведомился он. — Позвольте представиться, Эрл Ларусс-младший.

— У вас так принято — эскортировать людей из аэропорта? — спросил я, пожимая ему руку.

Улыбка чуть дрогнула, но удержалась, только сильнее обозначилось огорчение.

— Прошу прощения, — сказал он. — Нам просто хотелось удостовериться, как вы выглядите.

— И зачем?

— Мы знаем, мистер Паркер, для чего вы здесь. Нельзя сказать, что мы это одобряем, но понимаем вполне. И не хотим, чтобы между нами возникали проблемы. Мы понимаем, что вам нужно делать свое дело. Меня заботит единственно то, чтобы человек, виновный в смерти моей сестры, понес наказание по всей строгости закона. В данный момент мы считаем, что этим человеком является Атис Джонс. Если окажется не так, что ж, мы будем вынуждены это принять. В полицию мы должным образом заявили и рассказали все, что знаем. Вас мы просим лишь уважать нашу частную жизнь и не беспокоить. К тому, что уже сказано, нам добавить нечего.

Было в этом что-то от заранее отрепетированной речи. Более того, в Эрле-младшем чувствовалась некая отстраненность. Говорил он искренне (пускай и слегка заученно), но взгляд при этом был разом и насмешливый и слегка боязливый. На этом человеке была маска, и я не знал, что за ней скрывается.

Сзади с неприкрытой враждебностью смотрел его отец. По какой-то причине его неприязнь, казалось, была направлена не только на меня, но и на сына. Эрл-младший вернулся к компании и, сопровождаемый ею, вышел из вестибюля наружу, где дожидались автомобили.

Заняться пока было нечем, и я возвратился к себе в номер, принял душ, съел двойной сэндвич и дождался, когда подъедет машина от фирмы. По звонку портье я спустился, подписал что нужно и зашел в гараж при парковке, откуда выехал уже в солнечных очках, поглядывая в надраенное ветровое стекло. Никакого «шевроле» в поле зрения не было, и моя машина, похоже, никого не интересовала. По дороге из города я остановился у торгового центра и купил там два новых сотовых телефона.

Эллиот Нортон жил в паре миль от Грейс-Фоллз, в скромном белом доме псевдоколониального стиля, с двумя тонкими колоннами у входа и большим крыльцом во всю ширину фасада. В таком месте впору устраивать вечеринки с мятным джулепом; в лучшие времена коктейли здесь наверняка лились рекой. Теперь крышу заплатой покрывал большущий кусок строительного полиэтилена (дыра, кстати, не прибавляла дому благородной архаики).

Эллиота я застал на задворках, он разговаривал с двумя рабочими в комбинезонах, которые покуривали, прислонясь к своему фургончику. Если судить по надписи на боку машины, эти ребята были кровельщиками из строительной фирмы Дика, г. Мартинес, шт. Джорджия («Хочешь шика? Зови Дика!»). Слева от них кучей лежали леса, которые им предстояло собрать, чтобы завтра с утра приступить к ремонту. Один из строителей лениво перекидывал из руки в руку кусок обгорелого, почерневшего шифера. Завидев меня, он прекратил свое занятие и указал в мою сторону подбородком. Эллиот обернулся со слегка излишней поспешностью и, забыв про работяг, устремился ко мне.

— Вот это радость, черт меня дери! — широко улыбаясь, крикнул он на ходу.

Слева у Эллиота частично выгорели волосы, а то, что осталось, он в попытке скрыть плешину состриг. На левом ухе была подушечка из марли, и матовые отметины от ожогов на щеке, подбородке и шее. Левая рука, вернее, то, что проглядывало из-под бинтов, была покрыта волдырями.

— Прости за откровенность, Эллиот, — сказал я, — но вид у тебя, прямо скажем, не ахти.

— Да знаю. У меня и гардероб почти весь сгорел. Пойдем, — обняв за плечи, он повел меня к дому, — налью тебе чая со льдом.

Внутри дом пропах дымом и сыростью. Вода, проходя через верхний этаж, попортила штукатурку внизу, и потолки были теперь в бурых пятнах. В некоторых местах уже начали отставать от стен обои. Но это еще полбеды — похоже, Эллиоту придется менять в прихожей деревянные перекрытия. В передней комнате стоял диван с неубранной постелью, а поверх стульев и на протянутой бельевой веревке висела одежда.

— Ты все так же здесь и живешь? — спросил я.

— Ага, — ответил он, смывая копоть с пары стаканов.

— Мог бы в гостиницу перебраться. Там, наверно, безопаснее.

— Мог бы. Только те, кто учинили здесь погром, могут в мое отсутствие нагрянуть снова, довершить начатое.

— А так им что мешает вернуться?

— Да нет, не придут, — Эллиот качнул головой, — во всяком случае, пока. Убийство — не их стиль. Если б они хотели меня прикончить, то лучше старались бы в первый раз.

Он вынул из холодильника кувшин ледяного чая и наполнил стаканы. Я стоял у окна, оглядывая двор и окрестности за ним. Без птиц небо казалось пустынным; почти молчал окружающий лес. Перелетные птицы по всему побережью уже начали свое странствие; вслед за крачками потянулись каролинские утки, за ними вскоре последуют ястребы, древесницы и певчие воробьи. Здесь, дальше от океана, их исход не так бросался в глаза. И даже постоянно обитающие здесь птахи вели себя сейчас тихо. Их весенние брачные песни отзвенели, яркие летние наряды постепенно истаяли в блеклом предзимье. Но словно для того, чтобы как-то компенсировать отсутствие птиц и их летнюю раскраску, переждав гнетущую летнюю жару, ударились в цветение полевые цветы, а вместе с ними астры, подсолнухи и золотарники, и над ними кружились бабочки, влекомые преобладающими желтыми и пурпурными тонами. А под листьями их дожидались полевые пауки.

— Так когда я смогу увидеться с Атисом Джонсом? — задал я вопрос.

— Лучше, если ты пообщаешься с парнем после того, как мы вывезем его из округа. Завтра под вечер мы заберем его из Ричлендской окружной тюрьмы и посадим в другую машину, уже у округа Кэмпбелл, чтобы никого не интересовало, куда мы его повезем. Оттуда я доставлю его в Чарльстон, в безопасный дом.

— Кто второй шофер?

— Сын старика, который будет его опекать. Парень нормальный, знает, что делает.

— А почему не припрятать его поближе к Колумбии?

— В Чарльстоне ему будет лучше, поверь на слово. Он поживет в восточной части, там преимущественно черные. Стоит кому-то нагрянуть с вопросами, и мы об этом узнаем заранее, так что при необходимости вовремя перепрячем его. При любом раскладе это временные меры. Возможно, нам придется пристроить его понадежнее — под частную охрану или что-нибудь в этом роде. Там посмотрим.

— Так в чем его история? — спросил я.

Эллиот покачал головой и потер испачканными в саже пальцами глаза.

— История в том, что у них с Мариэн Ларусс кое-что было.

— Любовная связь?

— Так, от случая к случаю. Атис считает, она использовала его, чтобы досадить своему братцу и папаше, ну а он и рад стараться. — Эллиот цокнул языком. — Надо сказать, Чарли, что клиент у меня не агнец небесный. Ты понимаешь, о чем я: сто кило живого, обуреваемого страстями веса, где с одного конца рот, с другого жопа, причем иногда я с большим трудом их отличаю. По его словам, в ту ночь, когда Мариэн не стало, они трахались у его «понтиака». Затем они разругались, и она сбежала куда-то за деревья. Он пошел искать; подумал уже, что она заблудилась в лесу, и вдруг нашел ее с головой, разбитой всмятку.

— Каким-то оружием?

— Что под руку попало: камнем весом килограмма три. Полиция арестовала Атиса с окровавленными руками и одеждой, нашла совпадающие частицы камня и пыли. Он признает, что касался головы и тела Мариэн, когда ее нашел и откатил камень от ее черепа. На лице у него тоже были брызги крови, но несопоставимые с тем, как хлещет кровь, когда бьешь кого-нибудь камнем. Следов спермы в Мариэн найдено не было, хотя обнаружена смазка от презерватива «Троян», совпадающая с теми, что были оказались у Атиса в портмоне. Секс, похоже, был добровольный, но достаточно искусный обвинитель все же исхитрится поставить вопрос об изнасиловании. Скажем, пара возбудилась, затем партнерша попыталась коитус прервать, а партнеру это не понравилось. Не думаю, что версия прочная, но они постараются максимально ее раздуть.

— Ты думаешь, этого достаточно, чтобы вызвать сомнения у присяжных?

— А почему бы и нет. Я сейчас ищу специалиста, который может дать разъяснения по образцам крови. Обвинение, вероятно, будет искать такого, кто бы сказал прямо противоположное. Ведь это чернокожий, обвиняемый в убийстве белой девушки из клана самого Ларусса. Прокурор что есть сил надавит на присяжных — небогатых и немолодых белых людей, для которых Джонс предстанет эдаким черным исчадием. Лучшее, на что можно рассчитывать, это как-то умерить их пыл, но…

Я ждал. Ох уж это вездесущее «но». Ну хоть бы раз обошлось без него.

— За всем этим есть одна местная история. Можно сказать, наихудшая из местных историй.

Он взялся листать папки, кипой лежащие на письменном столе. Там были полицейские протоколы, показания свидетелей, выдержки из допросов Атиса Джонса; даже фотографии с места происшествия. Но видел я и ксерокопированные страницы из исторических хроник, из книг по истории рабовладения и рисоводству, а также вырезки из старых газет.

— Перед нами, — произнес наконец Эллиот, — типичный случай кровной вражды.


ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Синие папки содержали показания свидетелей и прочие материалы, собранные полицией по следам смерти Мариэн Ларусс. Папки на историческую тему были зелеными. Рядом лежала тоненькая папка белого цвета. Бегло взглянув на хранящиеся внутри фотографии, я закрыл ее. Потому что еще не был готов изучать результаты судмедэкспертизы.

У себя в штате Мэн я и сам одно время подвизался защитником, так что имел довольно детальное представление о том, что мне предстоит. Разумеется, главным фигурантом дела будет Атис Джонс, по крайней мере на первых порах. Нередко обвиняемые рассказывают следователю то, о чем не говорят даже своему адвокату — иногда по чистой забывчивости или по причине стресса, связанного с задержанием, а иногда из-за того, что следователю они доверяют больше, чем адвокату, особенно если это наспех назначенный общественный защитник, у которого и без того хлопот полон рот. Общее правило таково: всякая дополнительная информация передается адвокату, неважно, идет оно делу на пользу или ставит его успех под сомнение.

Эллиот в попытке создать благоприятный имидж своего клиента уже получил кое-какие свидетельства и рекомендации от тех, кто знал Джонса, включая его школьных учителей и бывших работодателей. Тем самым он частично избавил меня от пустой работы.

Прежде всего надо пройтись по допросным протоколам Джонса, что составит основу обвинений против него; быть может, удастся выявить допущенные им ошибки или найти свидетелей, не попавших в поле зрения следствия. Полицейские протоколы помогут и в проверке показаний, поскольку обычно они содержат адреса и телефоны опрошенных лиц. После этого начнется работа ногами.

Придется заново разыскать уйму свидетелей, так как первоначальные полицейские протоколы редко отличаются глубиной. Копы предпочитают детальные расспросы оставлять дознавателям со стороны обвинения или старшему следователю. Придется также добывать подписанные показания. А между прочим, не секрет, что одно дело — расспросить свидетеля (на это он еще пойдет), и совсем иное — добиться от него подписи под протоколом. Вдобавок вероятно, что дознаватели со стороны обвинения с ними уже переговорили, а у этих лисиц есть привычка эдак тайком, доверительно внушать свидетелю, что с дознавателем со стороны защиты общаться не следует.

В общем, куда ни глянь, одни препятствия, и максимум, что удастся сделать до возвращения в Мэн, это, пожалуй, лишь поскрести верхушку дела.

Я подтянул к себе папку зеленого цвета и открыл. Кое-что из материалов датировалось аж восемнадцатым (!) веком, фактически это были самые ранние упоминания о Чарльстоне. Из газетных вырезок старейшая была за 1981 год.

— Где-то здесь, возможно, кроется частичный ответ на то, почему погибла Мариэн Ларусс и почему за ее убийство собираются привлечь Атиса Джонса, — сказал Эллиот. — Эти двое несли на себе некое бремя, зная о том или нет. Вот что разрушило их жизнь.

За разговором он шарил по ящичкам кухонного гарнитура, а к столу возвратился со сжатым правым кулаком.

— На самом деле, — тихо произнес Эллиот, — вот почему мы сейчас сидим здесь.

И из кулака на столешницу желтоватым дождиком посыпались рисовые зерна.

«Эмми Джонс (возраст 98 лет; интервью Генри Колдера, Ред-Бэнк, шт. Юж. Каролина, из книги „Эпоха рабства: Интервью с бывшими рабами из Северной и Южной Каролины, ред. Джуди и Нэнси Букингем“. („Новая эра“, 1989 г.)


Родилася я рабыней в Коллтоне; округ такой. Папашеньку звали Эндрю, матерь Виолеттой. Оба принадлежали семейству Ларуссов. Мастер Адгар хороший был своим рабам хозяин. Где-то шестьдесят рабьих семей у него было, пока не пришли янки и все вверх дном не перевернули.

Старая миссус велела всем цветным бежать. Заявилася к нам с полной сумкой серебра, чтоб мы его зашили в одеяло, потому как янки горазды все ценное отобирать. Сказала, мол, что оберегать нас больше не может. А они вломилися в рисовый амбар, весь рис пораздавали, а куда ж его на всех нас, цветных, напасешься. Худшие-то из негров, мужчины с женщинами, за ихней армией подались, а мы вот остались, насмотрелись, как детишки с голодухи мрут.

Мы-то к тому, что на нас сверзилося, и готовы не были. Ни грамотишки какой, ни землицы, ни коровенки с цыплятками. Янки пришли и все забрали, одну нам свободу и оставили. Сказали, мол, теперь вы вольны, как хозяин ваш волен. Писать-то мы не умели, так вот, они нам велели касаться пера и говорить, кого из нас как зовут. После войны мастер Адгар дал нам на всех треть от того, что и так у нас было — получите, мол, раз свободные. Папашенька как раз допрежь матери помер. Прямо вот так на плантации остались и полегли, со свободы-то той.

А мне сказали. Сказали о старом хозяине, мастера Адгара отце. Сказали, что он содеял…»

Понять суть возделываемой культуры — значит понять историю. Ибо история эта о «золоте Каролины».

Возделывать рис здесь начали в восьмидесятые годы семнадцатого столетия, когда рисовое зерно пришло в Каролину с Мадагаскара. Из-за качества и цвета оболочки его называли каролинским золотом, а связанные с ним семьи на протяжении поколений несказанно богатели. Среди них были англичане — Хейворды, Дрейтоны, Миддлтоны и Олстоны, а также потомки гугенотов — Равенели, Маниго и Ларуссы.

Ларуссы принадлежали к цвету потомственной чарльстонской аристократии — к той горстке семейств, что заправляла практически всеми аспектами жизни в городе, от членства в Обществе св. Сесилии до сезона светских балов, длившегося обычно с ноября по май. Выше всего Ларуссы чтили свое имя и репутацию; ее они поддерживали деньгами, а она приносила им дополнительное влияние. Они и помыслить не могли, что их неслыханное богатство и безопасность окажутся подорваны одним-единственным рабом.

Рабы трудились от рассвета до заката, шесть дней в неделю, за исключением воскресного. На работу их созывал звук раковины; он же оглашал рисовые поля в лучах закатного солнца, под которым невольничьи силуэты смотрелись пугалами среди всеохватного пожара. Тогда, разогнув спины и подняв головы, труженики шли в долгий путь к своим хижинам. Питались рабы черной патокой, горохом и кукурузным хлебом, изредка мясом скота и птицы (у кого они были). Дома, по окончании долгого дня, они в своей домотканой дерюжной одежде садились за нехитрый ужин и беседовали. Когда прибывала новая партия башмаков на деревянной колодке, женщины размачивали сыромятную кожу в теплой воде и промазывали опорки колесной мазью или салом, чтобы обувка удобней налезала на ногу. Этот запах пропитывал им стопы, так что, когда они ложились со своими мужьями в постель, с потом любовных трудов мешалась вонь мертвых животных.

На окраине у болота была вырыта землянка для больных оспой. Из рабов, которых туда относили, обратно почти никто уже не возвращался.

Грамоте невольники не обучались; старый хозяин был в этом строг. За заглядывание в книгу, равно как за воровство или ложь, их хлестали плетью. На рисовом гумне стояли козлы («пони», как их шутливо называли); на них секли кнутом за более серьезные провинности — как мужчин, так и женщин. Когда гумно сожгли янки, на утоптанной земле, где стояли козлы, запеклась кровь, как будто сама земля в этом месте проржавела.

Некоторые рабы из Восточной Африки принесли с собой опыт рисоводства, что помогло плантаторам преодолеть ряд трудностей, с которыми сталкивались первые английские колонисты, считавшие выращивание риса чересчур трудоемким. На многих плантациях была введена урочная система, дающая более опытным рабам некоторую самостоятельность. Появившееся свободное время они могли тратить на охоту, огородничество и в целом на улучшение быта своих семей. Излишек произведенных ремесленных изделий или сельхозпродукции рабы теперь могли обменивать у своего хозяина на что-нибудь еще, таким образом частично снимая с него заботу об их снабжении.

Урочная система создала среди рабов иерархию. Самыми важными в ней считались надсмотрщики, которые являлись посредниками между плантатором и рабсилой. Под ними стояли обученные ремесленники: кузнецы, плотники и каменщики. Именно эти квалифицированные работники слыли в невольничьей среде естественными лидерами и, как следствие, за ними был особый догляд, чтобы не устроили смуту или не сбежали.

Однако самая важная задача лежала на плечах того, кто отвечал за орошение, поскольку в руки ему — так называемому водоливу, — вверялась судьба урожая. Рисовые поля по мере необходимости затоплялись пресной водой, хранящейся в расположенных над полями резервуарах. Поступающая с приливами морская вода вызывала подъем пресной воды в прибрежных реках. Когда были построены низкие, широкие шлюзы, появилась возможность заливать пресной водой поля, а потом через вспомогательные ворота питать систему орошения. Любая брешь в плотине или поломка шлюза пропускала на поля губительную для урожая соленую воду, поэтому на плечи водолива ложилась задача огромной сложности и ответственности — поддерживать всю эту махину в рабочем состоянии.

Генри, муж Энни, был главным водоливом плантации Ларуссов. Его дед (тогда уже покойный) попал в неволю на севере Гвинеи и в январе 1764-го был доставлен на факторию Барра Кунда. Оттуда в октябре того же года его перевезли в Джеймс-Форт на реке Гамбия — основную перевалочную базу, откуда черных рабов отправляли в Новый Свет. В 1765-м он прибыл в Чарльзтаун (так сначала назывался Чарльстон), где был куплен семейством Ларуссов.

На момент кончины у него было шесть сыновей и дочерей и шестнадцать внуков, из которых Генри был старшим. За шесть лет до этого Генри завел себе молодую жену Энни, и у них родилось трое своих детей. Лишь одному из них, Эндрю, довелось дожить до зрелых лет; у него в свою очередь тоже родились дети, и так далее, вплоть до начала двадцать первого века, когда родословная уперлась в Атиса Джонса.

Однажды в 1833 году Энни, жену Генри, привязали к «пони» и принялись охаживать кнутом. Били, пока тот не сломался, начисто содрав кожу на спине. Потом ее перевернули и пустили в ход новый кнут. Хотели не убить, а примерно наказать — все же Энни была ценным товаром. Ее выследила команда, возглавляемая Уильямом Руджем, чей потомок позднее на северо-востоке Джорджии прилюдно вздернет на дерево человека по имени Эррол Рич, а затем сам примет смерть от рук темнокожего на ложе из пролитого виски и опилок. Рудж был «ищейкой» — охранником, который вылавливал беглых рабов. Энни сбежала после того, как некто Кулидж застал ее на окольной дороге за продажей говядины (корову накануне велел пристрелить старый хозяин). Кулидж привязал Энни к пню и пытался изнасиловать сзади. Пока охранник терзал женщину, та изловчилась подобрать с земли сучок и ткнуть им насильнику в глаз, частично ослепив. А затем она убежала, ведь никто не стал бы выяснять истинную причину случившегося. Кулидж потом утверждал, что подвергся неспровоцированному нападению негритоски, которую подловил у дороги за распитием краденого спиртного. «Ищейка» и его люди пустились по следу и вскоре приволокли беглянку к старому хозяину. Ее привязали к «пони» и выпороли, заставив мужа и детишек на это смотреть. Женщина не выдержала экзекуцию и скончалась в судорогах. Через три дня Генри, муж Энни и водолив, затопил плантацию Ларусса соленой водой, погубив весь урожай.

Его пять дней разыскивал вооруженный до зубов отряд, так как Генри прихватил с собой хозяйский, напоминающий мортиру шестиствольный пистоль, способный любого из преследователя отправить к Создателю, да еще и в виде решета. Поэтому конников вернули, а вместо них послали цепочку рабов-нубийцев: если кого убьют, не жалко. Тому, кто поймает, обещали дать золотую монету.

Наконец Генри прижали к краю болота Конгари, неподалеку от того места, где сейчас стоит бар «Болотная крыса» — это там пила в ночь своей кончины Мариэн Ларусс (голос настоящего содержит в себе отзвуки прошлого). Раб, обнаруживший беглеца, пал замертво с рваными дырами в груди.

Тремя пробоотборниками для почвы — трубками с заостренным концом и Т-образной рукоятью — Генри выгнали из укрытия. Его распяли на болотном кипарисе и оставили там с собственными яйцами во рту. Но прежде чем он умер, на телеге подкатил старый хозяин, а позади него сидели трое ребятишек. Последнее, что увидел Генри, пока не закрыл глаза навеки, это как его младшего сына, Эндрю, старый хозяин уводит в кусты. Под крики мальчика Генри испустил дух.

Вот так и была посеяна вражда между Ларуссами и Джонсами, хозяевами и рабами.

Урожай означал богатство. Урожай означал историю. Его надо было оберегать. Проступок Генри какое-то время жил в памяти семейства Ларуссов, но понемногу стерся; грехи же Ларуссов передавались у Джонсов из уст в уста. И прошлое переносилось в настоящее, от поколения к поколению, распространяясь подобно вирусу.

Свет пошел на убыль. Люди из Джорджии уехали обратно в свой штат. У разлапистого дуба за окном бесшумно стригла воздух летучая мышь, охотясь за москитами. Некоторые из них пробрались в дом; теперь они жужжали над ухом, дожидаясь возможности напиться крови. Я тщетно отмахивался от них. Эллиот нашел и протянул мне полупустой баллончик с репеллентом; я обрызгался.

— Но ведь в родне Джонсов были и другие, кто гнул спину на Ларуссов даже после этого события? — спросил я.

— Гм, да, — ответил Эллиот. — Рабы умирали и в других семьях. Эка невидаль. И стар и млад — хозяйство-то вон какое большое. Только эти семьи, в отличие от Джонсов, не принимали гибель своих так близко к сердцу. Хотя и среди Джонсов были такие, кто считал: что было, то было, нельзя же вечно точить зуб. А были и те, которые считали по-другому.

В Гражданскую войну чарльстонской аристократии заметно поубавилось, как и зданий в городе. Ларуссов некоторым образом защитила их прозорливость (сродни измене: свое богатство они хранили в основном в золоте, лишь малую часть держа в облигациях и валюте конфедератов). Тем не менее их, как и многих других побежденных южан, заставили присутствовать на параде уцелевших солдат 54-го Массачусетского полка (известных как «ниггеры Шоу»). Среди них по улицам Чарльстона маршировал и Мартин Джонс, прапрадед Атиса Джонса.

И вновь пути этих двух семей готовы были жестоким образом сойтись.


Ночные всадники движутся сквозь тьму. Пройдет еще много лет, прежде чем мулатка с рабскими клеймами на ногах расскажет, какими их видела — будто на негативе, белые фигуры на фоне черной дороги; лошади укрыты попонами, о седла, покачиваясь, глухо постукивают приклады и толстые плети. Ночные всадники — воплощенные кошмары семидесятых годов позапрошлого века — держат путь в глубь Южной Каролины, неся, по их разумению, справедливость в виде кары на головы несчастных негров и республиканцев, которые тех поддерживают, и отказываясь повиноваться четырнадцатой и пятнадцатой поправкам к Конституции. Они — символ страха, который испытывают изрядная часть белого населения по отношению к черным. Уже действуют против реформ «Черные кодексы», запрещая цветным владеть оружием, занимать положение выше фермера или слуги — да что там, даже самовольно покидать свое подворье или принимать гостей без разрешения.

В свое время Конгресс нанесет контрудар «поправкой к реконструкции», «принудительным законом» от 1870 года и законом против ку-клукс-клана от 1871 года. На выборах в 1870-м губернатор Скотт сформирует для защиты голосующих черную милицию, чем лишь сильнее разозлит белое население. В итоге положения хабеас корпус будут заморожены в девяти провинциальных округах, что приведет к аресту без суда сотен членов куклуксклана, но в настоящее время закон едет на сплошь укрытом попоной коне и несет с собой месть, а действия федерального правительства последуют слишком поздно и уже не спасут жизнь тридцати восьми человек, не предотвратят изнасилования и избиения, не воспрепятствуют уничтожению ферм, посевов и скота.

Слишком поздно для Мисси Джонс.

Ее муж Мартин, невзирая на террор и насилие, бесстрашно выступал на выборах 1870 года за права цветных. Он отказался отречься от республиканской партии, за что подвергся публичной порке. Но и это его не остановило, и всю свою поддержку и невеликие средства он отдал нарождающейся черной милиции, во главе которой, как когда-то на параде, солнечным воскресным днем прошелся по улицам своего городка. Из его людей оружие имел от силы каждый десятый, но все равно этот поступок был расценен как неслыханная дерзость борцами с набирающей мощь эмансипацией.

Первой приближение всадников заслышала Мисси. Она приказала мужу бежать, потому что на этот раз, если его найдут, ему не жить. Ночные всадники в округе Йорк прежде никогда не трогали женщин, а потому, хотя Мисси и испугалась вооруженных людей, у нее не было оснований ожидать расправы над собой.

Она ошибалась.

Ее схватили четверо: лишенные возможности разделаться с мужем, они могли нанести ему удар опосредованно. Изнасилование не было зверским — просто надругательство, не более; совершавшие его даже не получили особого удовольствия. Характер у деяния был сугубо функциональный, все равно что поставить тавро корове или свернуть голову курице. Последний из насильников даже помог ей прикрыться одеждой и дал руку, помогая встать и переместиться на кухонный стул.

— Передай ему, чтобы взялся за ум, — сказал он. — Поняла меня?

Он был молод и недурен собой. Было в нем что-то от его отца и деда: характерный ларуссовский подбородок и светлые волосы. Звали его Уильям Ларусс.

— Нам бы не хотелось наведаться сюда снова, — предостерег он напоследок.

Спустя две недели Уильяма и еще двоих на выезде из Дельфии подкараулила группа людей в масках и с дубинами. Товарищи Уильяма бежали, а он остался, свернувшись под градом ударов в комок. После избиения у него сохранила подвижность лишь правая рука, а пищу, чтобы попала в пищевод, теперь приходилось растирать в кашицу.

Но Мисси Джонс сделанное ради нее не оценила. С мужем, когда он возвратился из своего укрытия, она даже толком не перемолвилась; она вообще почти перестала разговаривать. Не вернулась она и в супружескую постель, а спала теперь с в укромном хлеву, уравняв себя со скотиной после пережитого надругательства. Медленно и безвозвратно она тонула в безумии.

Эллиот встал и выплеснул кофейную гущу из кружки в раковину.

— Как я и говорил, кто-то хотел вычеркнуть прошлое из памяти, а кто-то не забыл и по сей день.

Его последние слова словно зависли в воздухе.

— Думаешь, одним из них может быть Атис Джонс?

Он пожал плечами.

— Возможно, ему нравилась мысль, что он трахает дочь Эрла Ларусса, а через нее как бы и его самого. Мне неизвестно, знала ли Мариэн о вражде между семьями. Быть может, их прошлое важнее для Джонсов, чем для Ларуссов. Понимаешь, о чем я?

— А их история, она общеизвестна?

— Кое-что было в газетах — рассуждения тех, кому захотелось копнуть вглубь. Но вообще не особо. И все же я удивлюсь, если никто из присяжных о том не знает. Не исключено, что эти факты могут всплыть и на суде. У Ларуссов имя и история, которую они свято оберегают. Репутация для них — все. Что бы они ни вытворяли в прошлом, нынче они щедро вкладываются в социально значимые проекты. Занимаются благотворительностью, в том числе и для черных. Поддерживают интеграцию в школах. Не украшают свои дома флагами Конфедерации. Так что за грехи предыдущих поколений они расплатились сполна, и, может статься, обвинение использует те старые обиды в качестве довода, что Атис Джонс решил поквитаться с Ларуссами, отняв у них Мариэн. — Он встал и потянулся. — Если, конечно, мы не отыщем того, кто убил Мариэн Ларусс на самом деле. Тогда будет совсем другое кино.

Я отложил фотографию Мисси Джонс — угасшую к сорока годам, в дешевом гробу из неструганых досок — и еще раз пролистал на столе документы, дойдя до последней вырезки, газетной заметки от 12 июля 1981 года, где сообщалось об исчезновении двух молодых темнокожих женщин, живших неподалеку от Конгари. Их звали Адди и Мелия Джонс, и после той ночи, когда их видели за выпивкой в местном баре, о них не было никаких известий. Словно в воду канули.

Адди Джонс была матерью Атиса Джонса.

Я показал вырезку Эллиоту.

— Вот это что?

Он взял у меня листок.

— Это, — сказал он, — последняя головоломка для тебя. Мать и тетка нашего клиента девятнадцать лет назад исчезли, и с той поры ни он, ни кто другой их не видели.


Поздним вечером на обратном пути в Чарльстон я случайно нащупал радиопередачу из Колумбии. Слушал, пока речь не превратилась в сплошное шипение. Владелец сети гриль-баров взялся вывешивать на своих заведениях флаги конфедератов. На все вопросы он отвечал, что это символ «наследия Юга». Может, так оно и было, если не учитывать, что в прошлом наш ресторатор участвовал в президентской кампании Джорджа Уолласа и оказался на скамье федерального суда за нарушение Закона о гражданских правах 1964 года, после того как отказался обслуживать в своих гриль-барах темнокожих. Он даже сумел защититься в местном суде, но тут же подпал под суд вышестоящей инстанции. С той поры он, кажется, ушел в религию и преобразился, хотя старые привычки, как известно, живучи.

В колеблющемся свете фар мне думалось о флагах, о семьях Джонс и Ларусс и о том бремени истории, что подобно свинцовому поясу утягивает их куда-то в глубину. И в глубине этой, в меркнущем прошлом, крылся ответ насчет смерти Мариэн Ларусс.

Но здесь, в незнакомом мне месте, прошлое обретало странные формы. Прошлое было завернувшимся в красно-синий флаг стариком, с тоской воющим на луну. Прошлое было мертвой рукой на горле живущих. Прошлое было призраком, обремененным гирляндой печалей. Прошлое, как я позднее для себя открыл, было женщиной в белом с чешуйчатыми струпьями вместо кожи.


ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Казалось, движусь я средь мира призраков
И тенью грез являюсь сам себе.
Альфред Теннисон. Принцесса


ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

И вот наконец в тишине гостиничного номера я вынул папку Мариэн Ларусс. Темнота вокруг меня была скорее не отсутствием света, а незримым присутствием зыбких, но вполне ощутимых теней. Я зажег настольную лампу и разложил на столе материалы, которыми меня снабдил Эллиот.

Едва увидев фотографию Мариэн, я был вынужден отвести глаза: на меня внезапно легла тяжесть потери, даром что эту женщину я не знал и никогда уже не узнаю. Я подошел к двери и попытался изгнать тени, затопив весь номер электрическим светом, но они лишь отступили в укромные места под столами и за шкафом, выжидая, когда свет неминуемо погаснет.

И мне показалось, что моя сущность неким образом разделилась. Я по-прежнему находился здесь, в номере отеля, со свидетельством жестокого устранения из этого мира Мариэн Ларусс перед моими глазами. И вместе с тем — хотя и с некоторым отставанием во времени — я сидел в тиши гостиной Блайтов, глядя, как слагают щадящую ложь губы Медведя, а рядом Сандквист — манипулирует, отравляя атмосферу корыстью, злонамеренностью и ложной надеждой. Со студенческого снимка на меня смотрят глаза Кэсси, и на ее губах робкой птицей, не уверенной в успехе предстоящего приземления, играет улыбка. Я поймал себя на том, что пытаюсь представить ее живой, обретшей новую судьбу вдали от дома; так хотелось поддаться уютной мысли о том, что ее решение отказаться от прежнего существования было правильным. Но мне это не удавалось: попытка представить ее в той новой жизни натыкалась лишь на тень без лица, с рукой, украшенной параллельными ранами.

Кэсси Блайт нет в живых. Все сведения, собранные мною о ней, говорили, что она не из тех юных вертихвосток, которым ничего не стоит сбежать из дому, обрекая родителей доживать свой век в тоске и пустых надеждах. Ее вырвали из нашего мира, и я не знал, смогу ли найти того, кто это сделал, и вытянуть из него правду.

В общем-то, Блайт был прав: приглашать меня в свою жизнь значило для них признать поражение. Тем самым они давали смерти восторжествовать, поскольку я неизменно (так уж сложилось) приходил тогда, когда уже угасала всякая надежда, и не предлагал ничего, кроме выхода, который лишь усугубит горе и боль, да еще и принесет с собой ту мертвящую окончательность, в сравнении с которой неведение покажется спасительным блаженством. Единственным утешением послужит лишь то, что мое вмешательство даст малую толику справедливости, отчего будет уже проще жить — зная, что любимый человек наконец отмучился.

В молодые годы я был полицейским. Служить пошел из убеждения, что это мой священный долг. Полицейским был мой отец, а до него дед; но отец оборвал свою карьеру, а заодно и жизнь, в бесславии и отчаянии. По причинам, знать которые никому уже не доведется, он забрал две жизни и отдал затем свою; я же по молодости лет решил принять его бремя на себя и попытаться как-то загладить содеянное им.

Но полицейский из Чарли Паркера вышел так себе. Не было у меня ни соответствующего норова, ни дисциплины. Хотя, надо признать, были другие таланты — цепкость, пытливость, стремление вникать, — но для выживания в полицейской среде их не хватало. Недоставало и еще одного наиважнейшего качества — умения дистанцироваться. Речь о должных защитных механизмах, которые позволяли моим коллегам смотреть на бездыханное тело и видеть то, что есть: не личность, не человека даже, а отсутствие бытия, отрицание жизни. Чтобы полицейский сжился со своей профессией, в нем должен произойти процесс дегуманизации. Отличительные его признаки — эдакий черный юмор и очевидная беспристрастность, позволяющая относиться к найденному трупу как к «жмуру», «тухляку» (исключение, разумеется, павший товарищ — тут равнодушие недопустимо); изучать раны и увечья без слез и низвержения в пустоту, делающую жизнь и смерть одинаково невыносимыми. Полицейский служит живым, тем, кто остался, — и закону.

Во мне ничего такого не было отродясь. Вместо этого я научился извлекать из забвения мертвых, а они в свою очередь изыскали способ дотягиваться до меня. И вот сейчас, вдали от дома, в этом гостиничном номере, перед лицом смерти еще одной молодой женщины меня вновь взволновало исчезновение Кэсси Блайт — вплоть до того, что возник соблазн позвонить ее родителям. Но что я им скажу? Отсюда я для них ничего не сделаю, а то, что я о Кэсси думаю, к делу, как говорится, не пришьешь. Захотелось поскорее закончить здесь, в Южной Каролине, — проверить свидетельские показания, убедиться, что Атис Джонс в безопасности (пусть хотя бы относительной), и возвратиться домой. Все равно мне больше ничего не сделать для Эллиота.

Но теперь меня со странной интимностью, исподволь манило дело Мариэн Ларусс, внушая, чтобы я непременно всмотрелся в свидетельства; убеждая, что я понимаю природу того, во что вовлекаюсь, а также возможные последствия своего вмешательства.

Я не хотел всматриваться. Я от этого устал.

Тем не менее я смотрел.

И испытывал скорбь. Гнетущую, сокрушающую.

Иногда такое бывает именно от фотографий. Тех, кто на них изображен, ты никогда не забудешь насовсем. Они с тобой неразлучны. Ты сворачиваешь за угол, проезжаешь мимо заколоченного магазина — а может, мимо сада, который напрочь зарос, а за ним гнилым зубом не стоит, а как будто зияет дом. В доме этом никто не хочет жить, потому что там воняет смертью, — владелец нанял каких-то иммигрантов за пятьдесят баксов на нос, чтобы прибрались; те же вооружились дегтярным мылом и грязными тряпками, которые вонь не уничтожают, а будто размазывают, и логика кровавых пятен превращается в хаос смутных мазков насилия. Затем стены наспех красят дешевыми водянистыми красками, проступающие пятна отдельно закатывая два-три раза валиком. Но когда краска высыхает, они по-прежнему там — следы обтершейся о стену кровавой руки под слоями белого, кремового и желтого; страшная память, впечатанная в штукатурку.

И тогда владелец запирает дверь, заколачивает окна и ждет, пока люди обо всем не забудут или пока не объявится кто-нибудь, кто из нужды или по глупости согласится дать арендную плату — конечно же, со скидкой, которую владелец тут же и делает, лишь бы стереть когда-то здесь происшедшее проблемами и заботами новой семьи: а ну как очистят место своим присутствием, чего не удалось сделать иммигрантам.

Ты мог бы зайти, если бы хотел. Мог бы показать значок, объяснить, что так положено, что старые нераскрытые дела через несколько лет перепроверяются: а вдруг успела выявиться новая деталь. Но заходить тебе не хочется, потому что ты был там в ночь, когда ее нашли. На кухонном полу, или в саду среди кустов, или в спальне на кровати ты видел то, что от нее осталось. Ты видел, как вместе с последним выдохом из ее тела ушло и нечто еще — то, что давало ей вещественность; некий внутренний каркас был выдернут без повреждения кожи, отчего женщина съеживалась у тебя на глазах, одновременно расширяясь из-за трупных газов. А на коже уже появились пятнышки, и над ними хлопочут насекомые, эти создания всегда оказываются возле мертвого раньше, чем ты.

Иногда может понадобиться фотография. Для тебя ее находит муж или мать, отец или любовник, и ты, глядя, как руки движутся по страницам альбома, перебирают содержимое коробки из-под обуви или бумажника, невольно думаешь: наверное, это вы? Не вы ли уменьшили ее до такого вот размера, который сейчас у меня перед глазами? И ты помалкиваешь о своей догадке, хоть и не сомневаешься в ней, — и это прикосновение к реликвии, к утраченной жизни, кажется тебе повторным насилием. Так и подмывает прервать его взмахом руки, потому что однажды ты допустил ошибку, и кажется, теперь у тебя есть шанс исправить ее.

Но ты этого не делаешь, по крайней мере в тот момент. Ты ждешь и надеешься, что придет доказательство или признание, и тогда могут быть сделаны первые шаги к восстановлению нравственного порядка, баланса между нуждами живых и требованиями мертвых. Но все равно позднее те образы к тебе возвращаются — сами по себе, незваными гостями, — и если рядом с тобой человек, которому ты доверяешь, то можешь сказать: «Я помню. Я помню о том, что случилось. Я там был. Я был свидетелем, а позднее пытался стать чем-то большим, чем просто свидетель. Я пытался достичь справедливости».

И если тебе это удалось, если правосудие свершилось и папка должным образом помечена, то ты, возможно, на какое-то мгновение ощутишь что-то вроде… не удовольствия, нет; но… покоя? Облегчения? Возможно, у того, что ты ощутишь, даже названия нет, да и быть не должно. Может, это лишь молчание твоей утихомиренной совести — она больше не выкрикивает имя жертвы, и не нужно снова брать папку и вспоминать о том страдании, о той смерти и о твоей неудавшейся попытке восстановить баланс, который непременно нарушается, когда раньше срока обрывается жизнь.

Дело закрыто — ведь так принято говорить? Прошло уже столько времени с тех пор, как ты сам произнес эти слова, ощутив их фальшивый вкус на языке до того, как они покинули твои уста. Да черта с два оно закрыто, поскольку утрата теперь неразлучна с теми, кто остался, и тысячи мелочей надо переделать в жизни, чтобы заполнилась эта брешь. Ведь судьба человека всегда явно и неявно влияет на судьбы других людей. Ирв Блайт, при всех своих недостатках, это понимал. Дело не может закрыться. Это жизнь может прекратиться или продолжаться, и последствия будут соответствующими.

Но живые — это уже не твоя забота. Не они остаются с тобой, а мертвые.

И, раскладывая перед собой снимки, ты, быть может, думаешь: «Я помню».

Я помню тебя.

Ты не будешь забыта.


Она лежала среди паучьих лилий, белые соцветия которых походили на дефект изображения, словно бы сам негатив ощущал скверну сопричастности к подобной съемке. Череп Мариэн Ларусс был фактически размозжен. Макушка по обе стороны от пробора разошлась надвое; увязшие в ранах волосы сплетались с фиброзными нитями. Третий удар проломил правую боковину черепа; аутопсия выявила линии перелома от его основания к верхнему краю левой глазницы. Лицо было полностью залито кровью (скальп изобилует сосудами и при повреждении дает обильное кровотечение); сломан был нос. Глаза плотно зажмурены, а черты искажены, как обычно бывает при сильном ударе.

Пролистнув документы, я нашел заключение аутопсии. Следов укусов, ушибов или ссадин, которые бы свидетельствовали о сексуальном характере нападения, на теле Мариэн Ларусс не обнаружено, хотя на лобковых волосах жертвы найдены посторонние волосы, как выяснилось, Атиса Джонса. На гениталиях Мариэн наблюдалась краснота — следы недавнего сексуального контакта, — без каких-либо внутренних или внешних синяков или разрывов, хотя в вагинальном канале обнаружились следы смазки от презерватива. На лобковых волосах жертвы также была сперма Атиса Джонса, но внутри ее не было. Джонс сказал следователям (это мне говорил и Эллиот), что у них с Мариэн был регулярный секс, по большей части безопасный, с презервативом.

Тесты показали наличие на свитере и джинсах Атиса Джонса волокон от одежды Мариэн Ларусс, в то время как на ее кофте и юбке, в свою очередь, обнаружились акриловые волокна от сиденья его машины, заодно с хлопчатыми волокнами его одежды. По данным анализа, вероятность того, что происхождение этих следов иное, незначительна. В целом было выявлено свыше двадцати совпадений, хотя для подтверждения улики обычно хватает пяти или шести.

То, что перед убийством Мариэн Ларусс именно насиловали, казалось не очень правдоподобным — хотя я, пожалуй, не единственный, кого обвинители попытаются в этом переубедить. Содержание алкоголя у нее в крови было выше нормы — хороший юрист может выдвинуть аргумент, что она, вероятно, была не в состоянии оказывать сопротивление сильному молодому человеку вроде Атиса Джонса. Вдобавок Джонс использовал презерватив со смазкой, что снизило уровень физического вреда, нанесенного им жертве.

Вот чего нельзя было отрицать: когда Джонс с криком о помощи влетел в бар, на руках и лице у него была кровь Мариэн, а с ней еще и частицы пыли от камня, которым была убита девушка. Анализ пятен крови вокруг тела Мариэн Ларусс выявил имевший место при ударе всплеск средней скорости, при котором кровяные брызги распределились радиально, вверх и в стороны от головы. Брызги должны были попасть нападавшему на голени, руки, а также, возможно, лицо и верх туловища. Четко выраженных пятен на ногах у Джонса обнаружено не было (его джинсы намокли от стояния на коленях в кровавой луже возле Мариэн Ларусс), а кровь на лице и руках была потом стерта, из-за чего первоначальный характер брызг тоже нельзя было разобрать.

По показаниям Джонса, в тот день они с Мариэн Ларусс встретились в девять часов вечера. До этого она успела выпить со своими друзьями в Колумбии, после чего приехала к нему в «Болотную крысу». Свидетели видели их вдвоем за разговором; потом они под ручку ушли. Один из свидетелей, местный забулдыга по имени Херрин, признался полицейским, что незадолго перед тем, как молодые люди покинули бар, он бросал Джонсу неблагозвучные эпитеты расового характера. Те оскорбления он нанес, по его словам, примерно в десять минут двенадцатого.

После этого, по словам Джонса, у них с Мариэн Ларусс был секс на заднем сиденье его автомобиля: она сидела сверху, он снизу. После соития завязалась ссора, отчасти из-за оскорблений того Херрина: Джонс выпытывал у Мариэн, стыдно ей с ним быть или нет. Мариэн вспылила и сорвалась с места, но, вместо того чтобы идти к своей машине, побежала в лес. Джонс утверждал, что она при этом уже смеялась и звала его с собой к ручью, но он сидел обиженный и не пошел. Лишь минут через десять, не дождавшись возвращения подруги, Джонс отправился следом и нашел ее метрах в тридцати на тропе. Мариэн была уже мертва. Он утверждал, что перед этим ничего не слышал — ни криков, ни борьбы. Насчет того, притрагивался ли к ней, он не помнит, но, видимо, да, раз на руках кровь. Допускал он и то, что трогал камень, который, как он позднее припомнил, лежал у нее возле головы. После этого он побежал в бар, и была вызвана полиция.

Атиса Джонса допрашивали сотрудники полиции штата, а именно отдела обеспечения правопорядка — первоначально без вызова адвоката, так как его не арестовывали и не предъявляли каких-либо обвинений. Однако после допроса он был задержан по подозрению в убийстве Мариэн Ларусс. Ему предоставили назначенного судом юриста, который позже взял самоотвод в пользу Эллиота Нортона.

Ну а дальше к делу присоединился я.

Я нежно провел пальцами по ее лицу; вмятинки фотобумаги ощущались как поры кожи. «Прости, — думал я. — Я тебя не знал. Не могу сказать, была ты хорошим человеком или плохим. Если б мы с тобой познакомились — встретились в баре или же я сел рядом в кафетерии, — пришлись бы мы друг другу по нраву? Пусть даже в минуту мимолетного, поверхностного соприкосновения, в котором сходятся ненадолго две жизни, чтобы затем вновь разойтись, чуть друг от друга изменившись и в то же время сохранив неизменность своих путей (что, собственно, и делает эту жизнь достойной жизни)? Вполне вероятно, что и нет: слишком уж мы, пожалуй, разные. Но ты никак не заслуживала такого страшного конца. А я, если б только мог, непременно бы вмешался, пусть даже с риском для собственной жизни; я не мог бы просто стоять и бездействовать. И вот теперь я попытаюсь обратить твои шаги вспять; понять, что привело тебя в то место, где ты в итоге упокоилась на смятых паучьих лилиях, где рядом в твоей крови тонули ночные насекомые.

Не обессудь, что мне приходится это делать. Из-за моего вмешательства окажутся задеты судьбы, и могут всплыть те фрагменты твоего прошлого, которые ты предпочла бы утаить. Одно лишь могу обещать тебе твердо: кто бы это ни совершил, ему не будет позволено уйти безнаказанно».


ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Телефонный номер в Верхнем Уэст-Сайде я набрал на следующее утро. Трубку взял Луис.

— Ну как, не передумал сюда приезжать?

— Буду через пару дней.

— Как там Ангел?

— Потихоньку. Как у тебя?

— Все как всегда.

— Настолько плохо?

Я только что переговорил с Рэйчел. Слыша ее голос, я почувствовал себя одиноко; к тому же опять проснулось беспокойство: как она там, в такой дали?

— Хочу попросить тебя об одной слуге.

— Проси. За спрос денег не берут.

— У тебя нет кого-нибудь, кто мог бы пожить у Рэйчел, недолго, пока я не вернусь?

— Ей это не понравится.

— Ну может, пошлешь того, кому до этого дела нет.

Судя по тишине, Луис обдумывал вопрос. Когда наконец заговорил, чувствовалось, что он с трудом сдерживает улыбку.

— Знаешь, есть у меня один парень, самое то.

Утро я провел за звонками, после чего поехал в Уотери и переговорил с одним из помощников ричлендского шерифа; этот коп в ночь гибели Мариэн Ларусс оказался на месте происшествия первым. Разговор вышел довольно коротким. Помощник шерифа подтвердил детали своего рапорта, причем было ясно, что Атиса Джонса он считает виновным, которого я, стало быть, пытаюсь отмазать от заслуженной кары уже тем, что завел разговор насчет того дела.

Оттуда я отправился в Колумбию и провел какое-то время в отделе обеспечения правопорядка, с особым агентом Ричардом Брюэром. Как раз особые агенты ООП и расследовали то убийство, а равно и все прочие, совершаемые на территории Южной Каролины, за исключением отдельных случаев, относящихся к юрисдикции полиции Чарльстона.

— Они там все такие независимые, — сказал с усмешкой Брюэр, — высокого о себе мнения. Мы их зовем не иначе как «республика Чарльстон».

Брюэр был примерно моего возраста; волосы соломенного цвета, спортивное сложение, стандартная экипировка силовика: защитный комбез, черная майка с зелеными буквами «ООП» на спине и «Глок-40» на поясе. Он входил в бригаду агентов, работающих по этому делу. Брюэр оказался чуть словоохотливей, чем помощник шерифа, но, как выяснилось, мало что мог добавить к уже известному мне. По его словам, Атис Джонс остался с миром фактически один на один, если не считать нескольких дальних родственников. Работал он разносчиком в супермаркете, снимая квартирку в доме без лифта где-то в Кингвилле, которую теперь занимала семья украинских иммигрантов.

— Ох уж этот парень. — Он со вздохом покачал головой. — Тех, кто о нем заботился, и так было раз-два и обчелся, а теперь и вовсе.

— Вы думаете, он убил?

— Это присяжным решать. Между строк, лично я других кандидатов на горизонте не вижу.

— Наверное, это вы разговаривали с Ларуссами?

Показания семейства находились среди материалов, которые мне передал Эллиот.

— С отцом, сыном, домочадцами. У всех алиби. Мистер Паркер, у нас все прописано четко. Все пункты закрыты. Не думаю, что вы в тех отчетах найдете много проколов.

Я его поблагодарил, а он дал мне визитку на случай, если будут еще вопросы.

— Непростая у вас работка, мистер Паркер, — посочувствовал он, когда я поднялся уходить. — Думается мне, скоро станете в наших краях популярным, как дерьмо в летнюю жару.

— Что ж, зато новый для меня опыт.

Он скептически приподнял бровь.

— Сложно, знаете ли, поверить.

По возвращении в отель я позвонил в Пайн-Пойнт, в рыбацкий кооператив — узнать, как там мой подопечный, и услышал, тот позавчера пришел вовремя и от работы не отлынивает. Чувствуя некоторую напряженность собеседника, я попросил позвать к трубке Медведя.

— Как дела, Медведище?

— Нормально, — ответил он и, подумав, добавил: — Да нет, даже хорошо. Вон, на лодках уже работать дают.

— Рад слышать. Медведь, скажу тебе сразу начистоту: если что-нибудь отмочишь или людей этих подведешь, я тебя лично выловлю и отволоку к копам, понял?

— Да понял, — сказал он без всякой обиды, видно, привык за годы выслушивать от кого ни попадя предупреждения, чтоб ничего не отмочил. — Не отмочу, — заверил Медведь. — Мне эти ребята нравятся.

Закончив разговор с Медведем, с час я провел в гостиничном спортзале, а затем дал столько кругов по бассейну, что впору или из него выбраться, или в судорогах утонуть. После этого я принял душ и еще раз перечитал в деле те места, которые мы накануне обсуждали с Эллиотом. При этом я возвращался преимущественно к двум моментам: истории о смерти водолива Генри, отксерокопированной из какого-то местного исторического справочника, и к исчезновению без малого два десятилетия назад матери и тетки Атиса Джонса. Их фотоснимки пристально смотрели на меня с газетных вырезок — две женщины, навечно застывшие в юном возрасте и забытые миром, во всяком случае до этой поры.

С приближением вечера я вышел из отеля и отправился в «Пинкни-кафе» выпить кофе и съесть маффин. Дожидаясь там Эллиота, между делом листал оставленные кем-то на столике «Вашингтон пост» и местный «Курьер». На глаза мне попалась заметка: вынесено постановление на арест бывшего тюремного надзирателя Лэндрона Мобли после того, как он не явился на совещание комитета по исправительным учреждениям в связи с обвинением в «недозволенных связях» с арестантками. Статейка привлекла мое внимание лишь тем, что этот Лэндрон Мобли нанял в качестве своего представителя и на слушаниях, и на вполне вероятном суде за изнасилование некоего Эллиота Нортона. Я упомянул об этом казусе в разговоре с Эллиотом, прибывшим минут через пятнадцать.

— Старина Лэндрон еще тот фрукт, — сказал тот. — Ничего, объявится.

— На престижного клиента вроде не тянет, — заметил я.

Эллиот пробежал глазами статью и отложил газету, чувствуя, впрочем, что надо дать более обстоятельное объяснение.

— Мы с ним были знакомы по молодости, потому он, наверное, и вышел на меня. К тому же каждый человек имеет право на защиту, виновный или невиновный.

Он жестом велел официантке принести счет, однако было в этом движении что-то излишне поспешное, явно указывающее на то, что тема Лэндрона Мобли в нашем разговоре не вполне желательна.

— Пойдем, — сказал он. — По крайней мере, я знаю наверняка, где пропадает один из моих клиентов.


Ричлендский центр предварительного заключения находился в сотне миль к северо-западу от Чарльстона, у кольцевой Джон-Марк-роуд. На подъездах к нему через один стояли офисы поручителей и адвокатов. Центр представлял собой комплекс приземистых зданий из красного кирпича, окруженных двойной оградой с колючей проволокой поверху. Окна длинные и узкие, с видом на автостоянку и дальний лес. Внутренний забор, кстати, под током.

Сделать что-либо для сокрытия от СМИ предстоящего выхода Атиса Джонса мы не могли, поэтому я не удивился, застав на парковке кучку репортеров и фотографов, а также съемочную группу, все как один со стаканчиками кофе и сигаретами. Я приехал раньше Эллиота и ту четверть часа, пока ждал его, скоротал в наблюдении за съемочной площадкой. Особых перипетий там не случилось, за исключением, пожалуй, короткого эпизода в виде театрального действа, когда одна несчастная жена, этакая бой-баба в синем платье, в туфлях на высоком каблуке, явилась забирать мужа после кратковременного отдыха в кутузке. Вид незадачливому супругу, когда он, ошалело помаргивая, предстал в предвечернем свете, портили пятна крови на рубахе и пивные пятна на штанах. Жена для профилактики тут же закатила ему оплеуху, попутно выказав недюжинное знание ненормативной лексики, что, впрочем, выходило у нее вполне безобидно и даже веселило слух. Вид у муженька был такой, будто он думает шарахнуться назад и запереться в камере, особенно когда он увидел съемочную бригаду и с перепугу решил, что это, наверное, по его душу.

Пресса накинулась на Эллиота, едва он вышел из машины, а затем попыталась преградить путь, когда через двадцать минут он вернулся из огороженной проволокой тюремной зоны в обнимку со смуглокожим молодым человеком в надвинутой до самого носа бейсболке. Репортеров Эллиот не удостоил даже скупым «без комментариев». Вместо этого он пихнул молодого человека на сиденье и на скорости увез его со стоянки. Самые ретивые представители «четвертой власти» разбежались по машинам и устремились в погоню. Я был уже на позиции. Выждав, когда Эллиот проедет мимо, я рванул следом. До самого выезда на магистраль держался у него на хвосте, а там, резко выкрутив руль, перегородил своей машиной сразу обе полосы и не спеша вылез наружу. Фургон телевидения завизжал тормозами и остановился в считанных метрах. Водительская дверца открылась, и оттуда свесился оператор в камуфляже, шумно требуя, чтобы я освободил проезд.

Я изучал свои ногти. Чистые, ухоженные — я их все время холю и подстригаю. Вообще аккуратность — на редкость недооцененное достоинство.

— Ты меня слышишь?! — вопил камуфляжник, полыхая лицом. — А ну на хрен с проезжей!

За его фургоном скопились машины остальной пишущей братии, недоумевающей, что там впереди стряслось. Из служебного помещения неподалеку высыпала стайка темнокожих парней в джинсах мотней и расписных рэперских майках, полюбоваться на зрелище.

Водитель фургона, устав разоряться впустую, решительным шагом двинулся ко мне. Он был кабанистый, лет под пятьдесят, и камуфляж на нем смотрелся поистине комично. Темнокожие зубоскалы напустились на него почти сразу:

— Эй, солдатик! Рядовой Райан! А где война-то началась?

— Вьетнам просрали, мазафака! Смирись, нельзя жить прошлым!

Камуфляжник полоснул их взглядом, полным неподдельной жгучей ненависти. Остановившись в полуметре от меня, он подался вперед, так что наши носы едва не соприкоснулись.

— Ты че тут, на хер, вытворяешь? — спросил он.

— Блокирую дорогу.

— Это я вижу. Зачем?

— Чтобы ты не проехал.

— Ты тут со мной не умничай. Убирай машину, или я в тебя фургоном въеду.

Через плечо я увидел, как в нашу сторону от зоны направляется машина охраны. Действительно, пора уезжать. Эллиот с Атисом уже далеко, репортерам их не догнать. А если и найдут машину, добычи там не будет.

— Ладно, — сказал я камуфляжнику, — твоя взяла.

Тот даже чуть опешил.

— Во как?

— Вот так.

Камуфляжник огорченно засопел.

— Кстати, знаешь что?

Он мотнул головой снизу вверх: ну?

— Те ребята шарятся у тебя на заднем сиденье.

Колонну СМИ я пропустил вперед и, как следует приотстав, повернул на Блафф-роуд, проехал мимо баптистской церкви у речушки Зайон-Милл-Крик, затем мимо церкви Объединенных методистов и так выехал на пересечение Блафф и Пайнвью, прямехонько к бару «Уголок Кэмпбелла». Крыша из гофрированного железа, зарешеченные окна — по виду заведение мало чем отличалось от кутузки, с той лишь разницей, что здесь давали пиво и отсюда можно было уйти в любое время. Щит у дороги рекламировал «холодное пиво по низким ценам, с дартсами по пятницам и субботам», и вообще это место слыло популярным у отмотавших срок привалом, где вместе с первым глотком свободы можно сделать достойный глоток спиртного, да не один. Единственное, о чем просил уважаемых посетителей рукописный слоган, это не приносить пиво с собой.

Я свернул на Пайнвью, объехал сбоку бар и желтый ангар в промзоне, к которому примыкала какая-то хибара. За хибарой притаился белый внедорожник, куда перебрались Эллиот с Атисом, прежде чем машина Эллиота продолжила путь уже с другим водителем. С моим появлением полноприводный «GMC» выехал со стоянки, а я, держась через две-три машины, двинул следом по Блафф-роуд в сторону шоссе № 26. По замыслу, надо было через Чарльстон отвезти Джонса прямиком в безопасное место, потому я удивился, когда Эллиот вдруг, не доехав до магистрали, повернул налево и остановился на парковке «Обеда у Бетти», где, открыв дверцу, выпустил Джонса и повел его в забегаловку. Мне оставалось, припарковав на задах свой «неон», с непринужденным видом зайти следом.

«Обед у Бетти» представлял собой небольшое помещение с прилавком слева от входа, за которым две темнокожие женщины принимали заказы, а двое мужчин были заняты на гриле. Незамысловатую меблировку составляли пластиковые столики и стулья, а на окнах, помимо жалюзи, были еще и решетки. Эфир оживляли одновременно два телевизора; жарко шипел гриль, пахло подгорелым растительным маслом. Эллиот с Джонсом сидели в глубине за столиком.

— Я не понял: что у нас тут происходит? — спросил я, подойдя.

Вид у Эллиота был взъерошенный.

— Атис сказал, что подыхает, есть хочет, — пробормотал он. — Говорит, брюхо подвело. Грозился даже выпрыгнуть из машины.

— Эллиот, ты что, не понимаешь: за ним дверь камеры еще толком не закрылась. Одно неверное движение, и он опять будет хряпать тюремную баланду.

Тут Атис Джонс впервые подал голос, неожиданно высокий, как будто подростковая ломка у него произошла не пять-шесть лет назад, а совсем недавно:

— Отвали, дай пожрать.

У него было узкое лицо, а кожа такая светлая, что он походил не на афроамериканца, а скорее на латиноса. Глаза метались затравленными зверьками. Парень говорил, не поднимая головы, зыркая из-под козырька бейсболки. Несмотря на резкость, вид у Атиса Джонса был явно подавленный. Он напоминал пиньяту:[3] задень, и из задницы посыплются конфеты. Тем не менее от таких манер уютней не становилось.

— Ты был прав, — сказал я Эллиоту. — Он очаровашка. Ты еще ершистей никого не мог подыскать для спасения?

— Пробовал: всех примерных детей уже расхватали.

— Ты, греба…

— А ну перестань, — поднял я грозно палец, обрывая вполне предсказуемую тираду Джонса. — Еще раз меня обзовешь, и эта вот солонка не в тарелку, а сразу в балду тебе прилетит.

— Я в тюряге вообще ничего не жрал, — потупился он. — Боялся.

Меня пробил стыд и чувство вины. Передо мной сидел напуганный молодой человек; в памяти у него совсем недавняя смерть подруги, ее кровь на руках. Судьбу этого юноши решают двое белых, а также присяжные, которые, скорее всего, вынесут повторный обвинительный вердикт, припечатав его эпитетом «опасен». А он при этом еще пытается держаться молодцом, сидит с прямой спиной и сухими глазами.

— Ну пожалуйста, — сказал он, — дай мне поесть.

Я вздохнул. Из окна, где мы сидели, видна была трасса, внедорожник; никто не подберется незамеченным. Даже если кому-то взбрело в голову с Джонсом расправиться, он не будет делать это в закусочной. Кроме нас с Эллиотом, белых тут нет, а остальные немногочисленные посетители в нашу сторону демонстративно не смотрели. В случае появления журналистов можно вывести Атиса через черный ход, если он имеется. Возможно, я чересчур остро реагирую на ситуацию.

— Да мне-то что, — пожал я плечами. — Жуй, только быстрей.

Было вполне очевидно, что Джонс в тюрьме питался как попало. Щеки и глаза у него впали, лицо и шея покрылись волдырями. Свиную отбивную с рисом, бобами и макаронами в сыре он проглотил чуть ли не вместе с тарелкой, заев куском земляничного торта. Эллиот вяло клевал ломтики жареного картофеля, а я удовольствовался стаканчиком пойла из стоявшего на прилавке автомата «Мистер Каффи». Эллиот, как только съел свою порцию, пошел оплачивать счет, оставив нас с Джонсом за столиком.

Левая рука Атиса Джонса лежала на столе; единственным украшением на ней были дешевенькие кварцевые часы. Правая держалась за свисающий с шеи крест из нержавейки, похожий на букву «Т», с подпиленным верхом и полыми на вид лучами. Я протянул руку, чтобы коснуться, но юноша чутко отстранился, глаза недобро сверкнули.

— Че делаешь?

— Просто на крестик посмотреть.

— Крест мой. И не хрен кому попало лапать.

— Атис, — сказал я тихо, — дай взглянуть.

Секунду-другую он сидел, стиснув крест в кулаке, после чего досадливо вздохнул — «блллин» — и, сняв его с шеи, уронил мне на ладонь. Я подержал его, прикидывая вес, после чего наудачу потянул удлиненную часть. Она поддалась и упала на столешницу, открыв стальное острие длиной сантиметров шесть. Букву «Т» я зажал в кулаке, так что заостренный кончик теперь выглядывал между средним и безымянным пальцами.

— Где ты это взял?

На миниатюрном клинке играл свет, отражаясь в глазах и на коже Джонса. Отвечать ему не хотелось.

— Атис, — сказал я. — Я тебя не знаю, но ты уже начинаешь меня доставать. Отвечай на вопрос.

Театрально повернув голову, он ответил:

— Проповедник дал.

— Капеллан?

Джонс покачал головой.

— Нет. Тут один священник в тюрьму приходит. Сказал, что тоже когда-то чалился, только его Господь освободил.

— Он не сказал, зачем тебе это дает?

— Сказал, что знает про мою беду и что меня убить хотят. Сказал, это меня обережет.

— Не назвался, случаем?

— Почему, назвался. Теренс.

— Как он примерно выглядел?

Джонс встретился со мной взглядом впервые с того момента, как я взял у него крест.

— Да как я, — запросто ответил он. — Тоже человек, который беду нюхал.

Я поместил клинок обратно в ножны и после некоторого колебания возвратил крест Джонсу, который этому несколько удивился и даже кивнул в знак признательности.

— Если мы все будем делать правильно, он тебе не понадобится, — сказал я. — А если сглупим, то, может, ты будешь рад, что он при тебе.

Тут возвратился Эллиот, и мы отправились в дорогу. О ноже ни я, ни Атис не обмолвились. Остановок больше не было, и на пути к Чарльстону, а потом в его восточную часть никто за нами не тащился.

Восточные кварталы Чарльстона строились уже вне окруженного стеной старого города; сегрегированными они никогда не являлись. Черные и белые испокон соседствовали здесь на тесных улицах, естественной границей которых были Митинг-стрит и Ист-Бэй на западе с востоком и шоссе Кросстаун с Мэри-стрит на севере с югом, хотя уже с середины девятнадцатого века черное население здесь преобладало. Черный и белый трудовой люд, разбавленный иммигрантами, продолжал уживаться в восточной части примерно до конца Второй мировой, когда белое население плавно перетекло в пригороды к западу от Эшли. С той поры восточная сторона стала местом, где белому, особенно с наступлением сумерек, шататься небезопасно. Постепенно здесь укоренилась нищета, а вместе с ней, как водится, насилие, пьянство и наркомания.

Впрочем, нынче восточная сторона претерпевала очередную перемену. Кварталы к югу от Кэлхун и Джудит-стрит, некогда населенные исключительно черными, основательно побелели, да и разбогатели тоже, так что волна городского обновления и облагораживания наступала уже и на южные окраины восточной стороны. Шесть лет назад дом здесь в среднем продавался за восемнадцать тысяч; теперь коттедж на Мэри-стрит мог стоить все двести пятьдесят, и даже дома на Колумбус-стрит и Амхерст-стрит — возле укромного парка, где среди элитного и муниципального жилья кучкуются наркодилеры, — стоили в два, а то и в три раза больше, чем всего пяток лет назад. Но пока этот район оставался обиталищем цветных с обветшалыми, нуждающимися в покраске домами-реликтами без кондиционеров. Овощной супермаркет «Пиггли-Уигтли» на пересечении Коламбия-стрит и Митинг-стрит, желтый ломбард «Мани мэн» через дорогу, магазин с дешевой выпивкой поблизости — все говорило о жизни, совершенно чуждой богатым белым, подумывающим о возвращении на прежние улицы.

Лица молодых на углах и стариков на порогах встречали и провожали нас с молчаливой настороженностью: черный с белым во внедорожнике, а сзади на машине еще один белый. Пусть мы и не копы, но подобные нам редко приносят добрые вести. На перекрестке Эмерикен-стрит и Рейд-стрит на боковой стене двухквартирного дома, сооруженного под некое подобие арт-галереи, кто-то начертал: «АФРОАМЕРИКАНЦЫ — НАСЛЕДНИКИ МИФА О ТОМ, ЧТО ЛУЧШЕ БЫТЬ БЕДНЫМ, ЧЕМ БОГАТЫМ, ЛЕНИВЫМ, ЧЕМ РАБОТЯЩИМ, РАСТОЧИТЕЛЬНЫМ, ЧЕМ БЕРЕЖЛИВЫМ, ИЗ НИЗОВ, ЧЕМ ИЗ ВЕРХОВ, И КАЧКОМ, ЧЕМ БОТАНИКОМ».

Откуда эта цитата, я не знал; Эллиот, когда я его позже спросил, тоже развел руками. Атис, тот просто бездумно таращился на стену — возможно, уже зная обо всем из опыта.

Вокруг нас цвели гортензии, а густой бамбук тянулся кверху у передних ступеней аккуратного двухэтажного дома, уместившегося между развалинами здания на стыке Дрейк-стрит с Амхерст-стрит и школой имени Саймона Фрейзера на углу Колумбус-стрит. Дом был белый с желтой окантовкой, окна обоих этажей со ставнями, а в верхних жалюзи просвет для проветривания. Над крыльцом в сторону улицы выдавался эркер. Входная дверь находилась справа, с дежурно-ажурной резьбой поверху. К двери вели пять каменных ступеней.

Убедившись, что улица пуста, Эллиот задним ходом закатился в проезд справа от дома. Слышно было, как отворяются двери и Атис с Эллиотом заходят со двора. Дрейк-стрит была по большей части безлюдна, не считая двоих ребятишек, гоняющих мяч у школьной ограды. За этим занятием их застал дождь, сыпля свой радужный жемчуг в свете только что включившихся фонарей; мальчуганы порскнули в поисках убежища. Усердно тарабанили по машине капли. Я выждал десять минут, после чего, убедившись, что за нами нет слежки, тоже направился к дому.

Атис (я заставлял себя называть его по имени, чтобы установить между нами какой-никакой контакт) неловко притулился у дешевого кухонного стола из ДСП. Рядом сидел Эллиот. У раковины стояла пожилая негритянка с серебряной сединой и разливала по пяти стаканам лимонад. Муж, выше ее на голову, держал перед ней стаканы, которые по мере наполнения подавал гостям. Он слегка сутулился, однако выпирающие из-под белой рубашки дельтовидная и трапециевидная мышцы говорили о недюжинной силе. На вид ему было изрядно за шестьдесят, но в прямом поединке он легко бы мог сладить с Атисом, а то и со мной.

— Вон, дьявол с женкой раздорят, — сказал он, когда я стряхивал с куртки дождевые капли.

Должно быть, вид у меня был растерянный, так как он повторил фразу и указал в окно, туда, где перемешивались солнечный свет и дождь.

— По'одка, — сказал он. — Захди да'ай, саись.

Эллиота позабавило недоумение на моем лице.

— Гулла, — пояснил он.

Так именовалось своеобразное наречие, а также люди с прибрежных островов, многие из которых являлись потомками рабов, в свое время (главным образом вскоре после гражданской войны) наделенных для обустройства островной землей и брошенными рисовыми полями.

— Джинни с Альбертом жили раньше на острове Йонгс. Потом Джинни захворала, и один из их сыновей — Сэмюэл, тот, которому я доверил свою машину, — настоял, чтобы они перебрались обратно в Чарльстон. Здесь они уже десять лет, а я по-прежнему не все могу разобрать в их речи. Хотя люди они прекрасные и дело свое знают. Он просит тебя проходить-садиться.

Я принял стакан с лимонадом, поблагодарил, после чего взял Атиса за плечо, собираясь отвести в небольшую гостиную. Эллиот засобирался следом, но я дал понять, что хочу минуту-другую побыть с его клиентом наедине. Эллиот особого удовольствия не выразил, но все же остался.

Атис сел на самый краешек дивана, словно думая в любой момент метнуться оттуда к двери. В глаза мне он не смотрел. Я опустился напротив в мягкое кресло.

— Ты знаешь, зачем я здесь?

Он пожал плечами.

— Тебе за это платят, вот и маячишь.

Я улыбнулся.

— А что, не без того. В основном же я здесь потому, что Эллиот не верит, будто это ты убил Мариэн Ларусс. Хотя многие верят, и моя задача — доказать их неправоту. И сделать это я сумею лишь в том случае, если ты мне поможешь.

Он облизнул губы. На лбу бисеринками вступил пот.

— Они меня прикончат, — сказал он.

— Кто тебя прикончит?

— Ларуссы. Неважно, сами или штат за них это сделает, только все одно мне хана.

— Не хана, если докажем, что они ошибаются.

— Да? И как ты собираешься это сделать?

С этим я пока не определился, но разговор с молодым человеком был уже шагом в нужном направлении.

— Как вы познакомились с Мариэн Ларусс?

Он тяжело откинулся на спинку дивана, смиряясь с тем, что предстоит выложить правду.

— Она была студенткой, в Колумбии.

— Что-то ты, Атис, на студента не особо похож.

— Да какой там, к матери, студент. Я этим козлам травку продавал. Они любят торчать.

— Она знала, кто ты?

— Нет, вообще ни хрена.

— Ну а ты, наоборот, знал о ней?

— А я — да.

— Тебе известно о твоем прошлом, о проблемах между вашей семьей и Ларуссами?

— То старая хрень.

— Но ты о ней знаешь.

— Да, знаю.

— Она первая начала с тобой отношения или это твоя инициатива?

Атис покраснел; лицо ему раскроила скабрезная ухмылка.

— Она была укуренная, я укуренный — поди тут вспомни, кто на кого полез.

— Когда это началось?

— Ну, где-то с января. Может, с февраля.

— И ты был с ней все время?

— Ну, потусовались… В июне она ушла. Я ее с мая не видал, до той самой недели, когда… — Он осекся.

— Ее семья знала, что вы встречаетесь?

— Может, и знала. Сама-то Мариэн ничего не говорила, но дерьмо быстро разлетается.

— Почему ты с ней связался?

Он не ответил.

— Потому что хорошенькая? Или белая? Или потому, что она из семьи Ларусс?

В ответ лишь пожатие плечами.

— Или и то, и это, все три?

— Наверное.

— Она тебе нравилась?

В щеке у него дрогнул мускул.

— Да, она мне нравилась.

Я пропустил эту фразу.

— Что случилось той ночью, когда она умерла?

Лицо у Атиса словно опало, а вместе с тем сошла агрессивность, за которой, как за маской, крылись истинные чувства. Именно в этот момент я окончательно понял, что он не убивал: слишком уж достоверно выглядела боль. Кроме того, чувствовалось, что давнее желание добраться до какого-то тайного врага переросло в нежную привязанность к подруге, а может статься, и во что-то большее.

Мы давали гари у меня в машине, прямо рядом с «Болотной крысой», в Конгари. Там всем плевать, чем ты занимаешься, если только у тебя есть бабки и ты не коп.

— У вас был секс?

— Да, не без того.

— Защищенный?

— Она перед тем таблетку проглотила, а меня в свое время на мандавошек гоняла проверяться, только потом все равно заставляла резину надевать.

— А тебе тоже хотелось, чтобы именно с резиной?

— Ты с дуба рухнул? Да ты сам когда-нибудь с резиной трахался? Это ж как… все равно что… — Он тщетно искал сравнение.

— Все равно что ванну принимать в ластах.

Впервые за все время он чуть заметно улыбнулся, и лед дал трещину.

— Во-во, только я такой клевой ванны не припомню.

— А дальше?

— А потом мы повздорили.

— Насчет чего?

— Да насчет того, что ей, может, со мной на людях стыдно, типа западло. Мы, стало быть, всю дорогу у меня или у нее в машине трахались, а то и в моей берлоге, когда она напивалась и ей становилось до фонаря. А остальное время она на людях держалась, как будто меня вообще рядом нет.

— Ваш спор перерос в потасовку?

— Да что ты, я ее пальцем не трогал, никогда. А тут она завелась, понесла — смотрю, уже выскочила, погнала куда-то. Я думаю: хрен с ней, пусть себе бежит — быстрей остынет. А потом пошел следом, звать стал. Ну и… нашел.

Он сглотнул, сцепленные руки положив за голову. Губы сузились; он как будто собирался расплакаться.

— Что ты увидел?

— Лицо ее. Блин, сплошняком проломленное. Нос… кровища. Пробовал ее поднять, смахнуть волосы с лица, да куда там. Все, ее уже не было. Ничем не помочь. Хана.

Тут Атис заплакал; его правое колено ходило ходуном от горя и бессильной ярости, которую он по-прежнему в себе подавлял.

— Скоро уже закончим, — пообещал я.

Он кивнул и резким, дерганым движением смахнул с лица слезы.

— Ты никого не видел, кто мог бы это с ней сделать? Хоть кого-нибудь?

— Да откуда? Нет, конечно.

За все время он впервые солгал. Я понял это по тому, как он перед ответом отвел взгляд.

— Точно?

— Да, точно.

— Я тебе не верю.

Он думал вспылить, но я, подавшись вперед, предостерегающе поднял палец.

— Что ты увидел?

Прежде чем что-то произнести, он дважды открыл и закрыл рот.

— Мне, может, примерещилось.

— Все равно скажи.

Он кивнул — больше себе, нежели мне.

— Я как будто видел женщину. Вся в белом, уходит медленно за деревья. А пригляделся — никого. Может, это река была, свет от нее.

— Ты сообщил об этом полиции?

Упоминания о женщине в протоколах не было.

— Они сказали, что я вру.

Кстати, он действительно подвирал — точнее, недоговаривал, — и было понятно, что больше из него ничего не вытянуть, по крайней мере сейчас. Я подвинулся в кресле и передал ему на ознакомление полицейские протоколы. Мы прошлись по ним вместе, причем Атис не задал ни одного вопроса, ни разу не опроверг вменяемых ему косвенных обвинений.

Он встал; я в это время убирал протоколы обратно в папку.

— У нас все? — спросил Атис.

— Пока да.

Он сделал пару шагов, но, не дойдя до двери, обернулся.

— Меня провозили мимо дома смерти, — сказал он тихо.

— Что?

— Когда меня везли в Ричленд, то проехали специально у Брод-ривер, показали дом смерти.

Место приведения в исполнение смертных приговоров в штате Южная Каролина располагалось в Колумбии, на Брод-ривер, при исправительном учреждении, неподалеку от аттестационного центра. До 1995 года в порядке сочетания психологической пытки с демократией заключенным, приговоренным к высшей мере, разрешалось выбирать себе наказание между электрическим стулом и смертельной инъекцией. Потом выбор сократился и осталась только инъекция. Не избегнет ее и Атис Джонс, если штату удастся осудить его за убийство Мариэн Ларусс.

— Они сказали, что пристегнут меня ремнями и вколют яд, и я буду умирать, но ни крикнуть, ни пошевелиться, ничего не смогу. Сказали, что это как удушение, только медленное.

Мне нечего было на это ответить.

— Я не убивал Мариэн, — произнес он.

— Знаю.

— И все равно меня казнят?

От его угрюмой безропотности пробирал озноб.

— Мы этому воспрепятствуем, если ты нам поможешь.

Атис в ответ лишь молча покачал головой и поплелся обратно на кухню. Почти сразу в комнату зашел Эллиот.

— Ну и что ты думаешь? — спросил он вполголоса.

— Он недоговаривает, — ответил я. — Хотя со временем, думаю, все нам выложит.

— Вот как раз времени у нас и нет, — едко заметил Эллиот.

Идя следом за ним на кухню, я видел, как под рубашкой у него напрягаются мышцы, а кулаки у бедер сжимаются и разжимаются. Он обратился к Альберту:

— Что-нибудь нужно?

— Да 'арчей поди што 'ватит, — ответил Альберт.

— Я имею в виду не только еду. Может, денег еще надо? Пистолет?

Бабуля, решительно стукнув по столу донцем стакана, погрозила Эллиоту пальцем:

— Токо ще пушки нам деся не 'ватало, — сказала она твердо.

— Они считают, оружие в доме приносит несчастье, — выступил переводчиком Эллиот.

— Может, они и правы. А если что-нибудь действительно стрясется, что тогда?

— С ними живет Сэмюэл, и подозреваю, у него менее предвзятое отношение к оружию. Я им дал все наши номера. В случае чего они до кого-нибудь из нас сразу дозвонятся. Главное, всегда держи при себе мобилу.

Я поблагодарил стариков за лимонад и двинулся за Эллиотом на выход.

— А я че, здесь, что ли, остаюсь? — выкрикнул следом Атис. — С этими двумя?

— Ну и норов у етого мальца, — нахмурилась бабуля. — Не парень, чисто о'онь, 'лаз да 'лаз за ним нужон. — Она ткнула в Атиса пальцем. — Соплив ешо, а вон как грубит.

— Да отвяжись ты, — буркнул он, а у самого в глазах стояло беспокойство.

— Веди себя хорошо, Атис, — наказал Эллиот. — Телевизор посмотри, поспи. Мистер Паркер завтра тебя проведает.

Атис поднял на меня умоляющие глаза:

— Блин, да они меня тут к утру с дерьмом сожрут.

Когда мы уходили, бабуля снова принялась тыкать в своего постояльца указующим перстом. Снаружи мы повстречали их сына Сэмюэла, который как раз направлялся к дому, — высокий симпатичный мужчина примерно моего возраста или чуть моложе, с большими карими глазами. Эллиот нас познакомил, и мы пожали друг другу руки.

— Что-нибудь было? — осведомился Эллиот.

— Нет, все в порядке, — успокоил Сэмюэл. — Я припарковался у вашего офиса. Ключи на заднем правом колесе, прямо сверху.

Эллиот поблагодарил, и Сэмюэл стал подниматься по ступенькам.

— Ты как думаешь, ему тут будет нормально? — с сомнением спросил я.

— Они все как один сметливые, а у местных даже что-то вроде шефства над стариками. Не успеет кто-нибудь подозрительный и нос сюда сунуть, как за ним увяжется целая орава молодых крепышей. Так что пока Атис здесь, а его адреса никто не знает, он в безопасности.

На обратном пути нас безмолвно, но цепко провожали те же лица. Возможно, Эллиот и прав: здесь каждый прибывший мгновенно ставится на негласный учет.

Знать бы еще, что Атису Джонсу этого действительно достаточно для безопасности.


ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Прежде чем расстаться, мы с Эллиотом возле дома перекинулись еще парой слов. На прощание он протянул мне газету, которая лежала у него на заднем сиденье.

— Ты у нас любитель копаться в прессе: как тебе вот это?

Заметка под названием «Благотворительность во время трагедии» была упрятана среди хроники светской жизни. В конце этой недели Ларуссы намеревались дать благотворительный ланч в старой плантаторской гасиенде, на западном берегу озера Мэрион — в одной из двух больших усадеб, принадлежащих семейству. Судя по списку приглашенных, там должен был собраться едва ли не весь цвет штата, во всяком случае добрая его половина.

«По-прежнему скорбя о смерти своей любимой дочери Мариэн, — сообщал репортер, — Эрл Ларусс, а вместе с ним его сын Эрл-младший заявили: „У нас неизбывный долг перед теми, кому в жизни повезло не так, как нам, и ответственности перед этими людьми с нас не снимает даже утрата Мариэн“. Благотворительный ланч, средства от которого пойдут на исследование раковых заболеваний, будет у семейства Ларусс первым общественным мероприятием после того, как в июле в возрасте девятнадцати лет трагически ушла из жизни Мариэн Ларусс».

Я отдал газету Эллиоту.

— Могу поспорить, — сказал он, — явятся судьи с прокурорами, а может, и сам губернатор. Проведут малым составом суд на лужайке, да и дело с концом.

Эллиот сказал, что у него остались недоделанные дела в офисе, и мы договорились встретиться через денек-другой, обсудить продвижение и варианты. Я ехал за ним вплоть до моего отеля, после чего свернул на парковку и поставил машину. В номере я принял душ, затем позвонил Рэйчел. Она как раз собиралась в Южный Портленд, на лекцию в читальном зале. Об этом она упоминала пару дней назад, только я напрочь забыл.

— Интересный, слушай, у меня нынче денек, — начала она, едва я успел сказать «привет». — Открываю утром дверь, а там на пороге мужчина. Даже не мужчина, а мужчинище. Прямо-таки гора, причем очень черная.

— Рэйчел…

— А кто-то еще сказал, что все будет незаметно. Спереди на майке у него надпись «Клан-киллер»…

— Я…

— И знаешь, что он сказал?

Я ждал.

— Ничего он не сказал. А просто протянул записку от Луиса и добавил, что у него непереносимость лактозы. Нет, ты понял? Непереносимость лактозы — все, два слова. Ничего больше. И теперь он со мной едет на лекцию. Единственное, на что я его кое-как уломала, это поменять майку. Теперь на нем новая. С надписью «Черная смерть». Буду всем говорить, что это рэперская группа. Ты как думаешь, есть такая?

— Может, лучше купить соевого молока?

Она бросила трубку, не попрощавшись.

Несмотря на прошедший недавно дождь, в воздухе, когда я вышел из отеля подзаправиться, по-прежнему стояла несносная духота, да еще и влажная — не одолел я и нескольких кварталов, как одежда основательно промокла. По дороге я миновал музей Конфедерации, фасад которого был заставлен лесами, и направился в жилой район между Ист-Бэй и Митинг-стрит, где с удовольствием поглазел на большие дома старой застройки с мягко сияющими у подъездов фонарями. Шел одиннадцатый час, и праздное столпотворение туристов на Ист-Бэй только набирало силу — в основном по барам, где можно взять готовые коктейли в стаканах с сувенирами. Вверх-вниз по Брод-стрит курсировали в основном молодые мужчины и женщины, а из проезжающих машин наперебой рвались разномастный рэперский причет и лязганье нью-металла.

Фред Дерст — вице-президент рекорд-лейбла, гордый отец и мультимиллионер — откровенничал перед подростками, как его поколение не понимали родители. Нет ничего печальнее тридцатилетнего мужчины в коротких штанах, бунтарски гнущего пальцы перед своими мамой и папой.

Я высматривал, где бы поесть, как вдруг в окне ресторана «Магнолия» увидел знакомое лицо. Там сидел Эллиот, а напротив него жгучая брюнетка со строптиво поджатыми губами. Судя по озабоченному лицу, ему было не до еды. Она сидела с прямой спиной, скрестив на скатерти руки, а глаза так и горели. Вскоре Эллиот, бросив возиться с ножом и вилкой, воздел молитвенно руки — жест, к которому иной раз прибегает мужчина, когда женщина становится несносна. Как правило, это не срабатывает — лучший способ подкинуть жару в спор двух полов, это одной из сторон высказать предположение, что визави действует неумно. Ну точно, я как в воду глядел: женщина встала и решительно двинулась к выходу. Эллиот за ней не пошел; посмотрев какое-то время вслед, он удрученно пожал плечами и снова взялся за нож с вилкой. Женщина — вся в черном — направилась к припаркованному неподалеку от ресторана «эксплореру» и укатила в ночь. Глаза брюнетки были сухими, но от пылающего в них гнева кабина внедорожника освещалась, как от ракетницы. Я, можно сказать, по привычке запомнил номер машины с обозначением штата. Мелькнула было мысль присоединиться к Эллиоту, но, во-первых, он подумает, что я за ними шпионил, а во-вторых, мне самому хотелось побыть одному.

Кончилось тем, что я оказался на Куин-стрит и ужинать зашел в «Пуганс порч» — ресторан каджунской и лоукантрийской кухни; по слухам, сюда любили захаживать Пол Ньюмен и Джоан Вудворд, хотя именно этот вечер знаменитости, конечно же, решили пропустить. Обои здесь были в цветочек, а на столах стояли фужеры. Взяв предусмотрительно в заложницы официантку, я добился того, чтобы мне для охлаждения поскорее принесли воды со льдом. Утка по-каджунски смотрелась довольно аппетитно, но когда ее принесли, к еде я едва притронулся. У меня вдруг мелькнуло в памяти: вот Фолкнер плюет мне в рот, и я ощущаю на языке его вкус. Я оттолкнул тарелку.

— Что-нибудь не то с едой, сэр? — поинтересовался стоящий неподалеку официант.

Я поднял на него глаза, но он был словно вне фокуса, как на снимке с наложением, где наслаиваются смазанные образы разных людей.

— Нет, — ответил я. — Просто аппетит что-то пропал.

Мне хотелось, чтобы он ушел. Я не мог смотреть в его лицо: казалось, что оно медленно разлагается.

Когда я выходил из ресторана, по тротуару сновали тараканы; а остатки тех, кому не хватило прыти увернуться от людских ног, лежали замертво, и ими уже торопливо кормились набежавшие муравьи. Я, как будто очнувшись, поймал себя на том, что бреду по безлюдным улицам, наблюдая молчаливый театр теней — людских жизней, сокрытых за глухими шторами в окнах нижних этажей. Я скучал по Рэйчел и хотел, чтобы она была со мной. Как ей там уживается с «Клан-киллером», он же «Черная смерть»? Ну, Луис, удружил. Нашел, кому довериться: подогнал единственного типа, который бросается в глаза еще больше, чем он сам. Но теперь на душе за Рэйчел хотя бы не так тревожно.

Однако непонятно, какая здесь от меня может быть польза Эллиоту. Да, вызывает любопытство тот тюремный капеллан, что дал Атису Джонсу ножик-распятие. Хотя в целом ощущение такое, будто я от всего происходящего смещаюсь, дрейфую куда-то в сторону; что я так и не нашел еще способа пробиться сквозь поверхность и исследовать глубины внизу, и у меня по-прежнему вызывают сомнение превозносимые Эллиотом способности той пожилой четы островитян и их сына сладить с ситуацией, если что-то, неровен час, стрясется. Я набрел на телефон-автомат и позвонил в тот «безопасный» дом. Трубку взял старик и сообщил, что все в порядке.

— Да вы так уж не волнуйтеся, что ля, — сказал он. — Паря тот, он дры'нет.

Я поблагодарил и собирался повесить трубку, когда старик добавил:

— Паря ваш казал, што дева'у ту не убивал, а токо так, свиданки-'улянки.

Мне пришлось дважды переспросить, прежде чем я понял:

— Он сказал, что ее не убивал? Вы с ним об этом говорили?

— А'а. Говорит, как убить, если любовь у их? Пальцем не тро'ал.

— Что-нибудь еще он сказал?

— Боится он. Боится до смерти.

— Чего он боится?

— Полиции. Женщины.

— Какой женщины?

— Старики бают, там ночью 'уляет дух, по Кон'ари. Женщина 'одит, бедоносица.

— В смысле, по Конгари ходит дух женщины?

— А'а.

— И эту женщину видел Атис?

— Толком не наю, но наверно. Чую.

— Вы знаете, кто она?

— Не-а. Толком не знаю, но 'одит около по'оста.

Погост. Кладбище, стало быть.

Я попросил его выведать у Атиса еще что-нибудь: парень знал наверняка больше, чем мне рассказал. Старик обещал попробовать, оговорившись, впрочем, что он не ясновидящий.

Сейчас я находился во французском квартале, где-то между Митинг-стрит и Ист-Бэй. Слышался отдаленный шум транспорта, иногда перемежающийся возгласами ночных гуляк, однако вокруг меня было безлюдно и тихо.

И тут, проходя мимо Юнити-элли, я неожиданно заслышал пение. Детский, очень приятный голос напевал старую песню Роба Стэнли «Devilish Mary». Судя по всему, всей песни ребенок не знал или просто повторял полюбившуюся ему часть, эдакий припевчик в конце куплета:

Ринг-тума-динг-тума-дери,
Ринг-тума-динг-тума-дери.
Эту красу я увидел тогда,
Звать ее Дьяволица Мэри.

Песня прервалась, и из смутно освещенной фонарями домов аллеи показалась девчушка.

— Эй, мистер, — окликнула она, — огоньку не найдется?

Я остановился. На вид девчушке было лет тринадцать-четырнадцать; она была в коротенькой обтягивающей юбчонке, без чулок. Голые ноги бросались в глаза своей белизной, а из-под короткой черной маечки вызывающе проглядывала талия с пупком. Глаза на бледном лице были в обводах косметики, а густо размалеванный помадой рот смотрелся эдакой алой раной. Несмотря на туфли со шпильками, ее рост можно было назвать лишь средним, да и то с натяжкой. Каштановые растрепанные волосы частично закрывали лицо. Девчушка, развязно согнув в колене ногу, прислонилась к кирпичной стене. Темнота вокруг нее плыла пятнами, как будто она стояла под залитым лунным светом деревом, ветви которого медленно шевелил ночной ветерок. Девочка казалась странно знакомой: так бывает знакомой детская фотография, на которой угадываются черты женщины, выросшей из ребенка. Как будто я вначале увидел женщину, а теперь в ней проступал ребенок, которым она когда-то была.

— Не курю, — сказал я, — извини.

Постояв-поглядев еще несколько секунд, я тронулся с места.

— Ты куда? — окликнула она. — Побаловаться хочешь? У меня тут есть одно местечко, пойдем?

Девчушка шагнула вперед, и я понял, что она даже младше, чем мне поначалу показалось; хорошо, если ей хотя бы годков одиннадцать. Вместе с тем в голосе этой малолетки было что-то такое, что придавало ей возраста. Причем изрядно.

Она открыла рот и облизнулась. Зубы у нее в тех местах, где уходили в десна, были с зеленинкой.

— Сколько тебе лет? — спросил я.

— А ты сколько б дал? — переспросила она насмешливо и вильнула бедрами с якобы похотливым намеком. Легкий дребезг в голосе стал еще отчетливей. Правой рукой она махнула в сторону аллеи: — Пойдем, а? Там для нас местечко есть. — Положив ладошку на подол, она начала медленно его приподнимать. — Я тебе ща такое покажу…

Видя, что я тронулся в ее сторону, девчонка заулыбалась шире, но тут же застыла, когда я схватил ее за руку.

— А вот мы сейчас с тобой в полицию, — объявил я. — Там тебе помогут поразвлечься.

Рука на ощупь показалась странной: не твердая, а какая-то рыхлая, как тело в процессе разложения. При этом от нее исходил палящий жар, как от проповедника в камере. Изнутри.

Зашипев, девчонка с удивительной силой и ловкостью вырвала руку.

— Не трогай! — прошипела она. — Ишь, нашел дочку!

Какую-то секунду я стоял не двигаясь, лишившись даже дара речи. Девчонка бросилась бежать по узкой улице; я припустил следом. Думал, что настичь ее не составит труда, но она, прибавив ходу, оказалась от меня метрах в пяти, а там и в десяти — причем без каких-либо видимых усилий, как будто кто-то с регулярным интервалом вырезал из кинопленки решающие кадры. Вот она оставила позади пустующий «Макдоналдс»; вот, неуловимо метнувшись, приостановилась уже неподалеку от Ист-Бэй, чего-то ожидая.

За спиной у нее выплыл из темноты «кадиллак купе де виль» с побитым передним бампером и звездообразной трещиной в углу затемненного лобового стекла. Возле девчушки открылась задняя дверца, откуда маслянистым пятном на тротуар словно пролился темный свет.

— Не ходи туда! — выкрикнул я. — Не садись!

Повернув голову, она посмотрела в салон машины, после чего опять обернулась ко мне — с улыбкой, какая-то зыбкая; десен не видно, а зубы словно желтоватые камешки.

— Пойдем, — позвала она. — У меня есть местечко для нас.

Она забралась в автомобиль, и тот отъехал от обочины; через какое-то время его габаритные огни истаяли в ночи. Но прежде чем дверца захлопнулась, из салона машины выпали какие-то тени — комочками грязи на тротуар. На моих глазах комочки, придя в движение, напустились на большого таракана; вот уже они ползают по его туловищу, кусая голову и подбрюшье, чтобы обездвижить и затем сожрать. Встав на колени, на спине одного из них я четко различил напоминающий скрипку узор.

Пауки-затворники. Таракана покрывали именно они.

Меня пробила тяжелая дрожь; внутренности сдавила судорога. Борясь с волнами тошноты, я калачиком лежал у стены. Во рту противно ощущалась утятина; еда грозила пойти верхом. Я глубоко вдыхал и выдыхал, склонив голову. Наконец, восстановив способность передвигаться, я поймал на Ист-Бэй такси до отеля.

В номере я похлебал воды из-под крана, плеская ею также в лицо. У меня подскочила температура. Недужный, пылающий, я попробовал смотреть телевизор, но цвета казались нестерпимо едкими, и я выключил его прежде, чем пошел блок ночных новостей, начавшийся с убийства троих мужчин в баре возле Каины, штат Джорджия. Я в это время лежал, раскинувшись, на кровати и пытался заснуть, но забыться мне мешал жар — хотя кондиционер был включен на максимум. Я то вплывал, то выплывал из сознания, толком даже не понимая, сплю или бодрствую. И тут я услышал стук в дверь, а подойдя, увидел в глазок ту девчушку в черном. Перемазанная помадой, она ждала.

Эй, мистер, у меня есть одно местечко для нас…

Пытаясь открыть дверь, я поймал себя на том, что держусь за хромированную ручку «кадиллака купе де виль». Как только дверца, щелкнув, открылась, в нос мне ударило запахом гниющего мяса.

Внутри стояла непроглядная тьма.


ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

К мотелю они подъезжали по отдельности: вначале высокий афроамериканец в «лумине» позапрошлого года выпуска, затем — попозже — невысокий белый. Каждый взял себе стандартный номер с двумя кроватями, на разных этажах — темнокожий на первом, белый на втором. Друг с другом они не контактировали (и не будут вплоть до отъезда завтрашним утром).

У себя в номере белый тщательно проверил, нет ли на одежде следов крови; их не оказалось. Убедившись, что одежда чиста, он скинул ее на кровать и встал, нагой, у зеркала в небольшой ванной. Он медленно повернулся кругом, слегка при этом морщась, и оглядел шрамы на спине и на бедрах. Долго их созерцал, водя задумчивым взглядом по рисунку швов на коже. При этом его лицо было бесстрастным, как будто он смотрел не на собственное отражение, а на некий сторонний объект, который, судя по всему, жестоко пострадал и теперь носит на себе отметины не только психологические, но и физические. Однако этот человек за стеклянной поверхностью, собственно, им не является. Он-то сам как раз цел и невредим, без малейшего изъяна от чужого насилия, и стоит только свету в комнате померкнуть, он отойдет, оставит этого, который со шрамами, в зазеркалье, помня лишь выражение его глаз.

Он еще немного потешил себя фантазиями и, осмотрительно завернувшись в чистое полотенце, пошел под уютное мерцание телевизора.

В жизни человека по имени Ангел невзгод было множество. Некоторые — он отдавал себе в этом отчет — можно было объяснить свойствами его воровской натуры; его некогда стойкого убеждения, что если тот или иной предмет имеет возможность продаваться, перемещаться и похищаться, то он, предмет, только и ждет того, чтобы неуловимую, но значимую роль в его переходе из одних рук в другие сыграл именно Ангел. Он был хорошим вором, но хороший не значит великий. Великие воры не попадают в тюрягу, а вот Ангел провел достаточно времени за решеткой, чтобы понять: стать подлинной легендой на воровском поприще ему мешают собственные недостатки. К сожалению, он был еще и оптимистом, а потому понадобились объединенные усилия тюремных властей как минимум двух штатов, чтобы подернуть облаками его столь солнечную, столь естественную предрасположенность к преступлениям. Тем не менее он избрал именно воровскую стезю, а потому все причитающиеся наказания сносил со стоической невозмутимостью.

Хотя были и другие области в жизни Ангела, никак ему не подвластные. Скажем, он не выбирал себе мать, исчезнувшую из его жизни, когда он еще ползал на четвереньках. Ее имя не фигурировало ни в каком свидетельстве о браке, а прошлое было таким же безликим и непроницаемым, как тюремная стена. Звалась она Марта — и это все, что ему было о ней известно.

Хуже того, он не выбирал и отца — а тот, который у него был, являлся скверным человеком: пьяница-дебошир, мелкий преступник, ленивый нелюдим, державший своего единственного сына как в хлеву — в грязи и бескормице (лучшее, что Ангел при желании, с большой натяжкой мог припомнить, это сухие хлопья и что-нибудь из фастфуда). Одним словом, Плохой Человек с большой буквы. Не отец в истинном, семейном смысле этого слова, а именно папаша. В худшем смысле.

Паскуда, одно слово.

Жили они в халупе без лифта на Дегроу-стрит — там, где к воде выходит бруклинская Коламбия-стрит. В начале прошлого века на этой улице ютились в основном ирландцы, работавшие в ближних доках. В двадцатые их щедро разбавили пуэрториканцы, и в таком виде Коламбия-стрит просуществовала более-менее неизменно до конца Второй мировой — но когда родился наш мальчик, эти кварталы уже приходили в упадок. Открытие в 1957 году скоростной автострады Бруклин — Куинс отрезало мастеровую Коламбию от зажиточных районов Коббл-хилл и Кэрролл-гарденс, а планы строительства по соседству коммерческого контейнерного депо привели к тому, что многие жители, наспех распродав нажитое, снялись с якоря и отчалили в другие места. Однако контейнерному депо материализоваться было не суждено; вместо этого портовая индустрия переместилась в соседний Нью-Джерси, в Порт-Элизабет, вызвав в Коламбии отчаянный всплеск безработицы. Начали закрываться итальянские пекарни и овощные магазинчики, вместо них на пустующих участках как грибы росли пуэрториканские каситы. Потерянно бродил по окрестностям одинокий, никому не нужный мальчик, воображая, что является хозяином этих заколоченных цехов и домов с проваленными крышами. Он мечтал, а сам старался как можно реже попадаться на глаза и под руку Паскуде, нрав у которого становился все более крутым, а поведение все менее предсказуемым. Приятелей у Паскуды почти не осталось, вместе с тем он словно притягивал к себе отпетых отморозков (примерно так иная собака как будто сама навлекает на себя гнев сородичей, и вот уже хвост у нее окончательно поджат, а уши притиснуты к голове, и непонятно теперь, является ли это следствием мучений или, наоборот, их причиной).

В 1958 году Паскуда лишился своей работы разносчика после того, как в пьяной сваре накинулся на профсоюзного активиста и угодил в черный список. Нагрянувшие через несколько дней на квартиру ребята отдубасили Паскуду палками и цепями. Ему еще повезло, что он отделался лишь переломами: тот активист профсоюзником числился только на бумаге и опекаемую контору редко удостаивал посещением. Женщина — одна из череды преходящих, не очень желанных гостей со шлейфом сигаретного дыма и запаха дешевых духов, — в худшие моменты жалела мальчика, подкармливая его яичницей с противным жирным беконом. Но потом ушла и она — после шумной ночной перепалки с Паскудой, привлекшей к их окнам соседей, а к дверям полицию. С тех пор женщин у Паскуды не было, а сам он погрязал в отчаянии и нищете, утягивая за собой и сына.

Впервые папаша продал Ангела в возрасте восьми лет — за ящик виски. Покупатель вернул сына домой часов через пять, завернутым в одеяло. В ту ночь мальчик, ставший Ангелом, лежал, уставясь в стенку, в страхе, что если он моргнет, то в этой мгновенной темноте за ним снова придет чужой дядька. Боялся он и пошевелиться, так у него все болело и жгло внутри.

Паскуда тогда от щедрот дал ему фруктовые колечки, а в виде особого угощения шоколадный батончик «Бэби Рут».

Даже теперь, прикидывая, Ангел не мог толком вспомнить, сколько же таким образом прошло дней; помнилось лишь, что папашины сделки учащались, а число предлагаемых взамен бутылок все уменьшалось, равно как и пригоршня мятых купюр. В четырнадцать лет, после нескольких попыток сбежать от клиентов (за что Паскуда безжалостно его наказывал), Ангел вломился в бакалею на Юнион-стрит, что в двух шагах от полицейского участка, и украл две коробки «Бэби Рут», которые съел прямо на пустыре у Хикс-стрит — сидел и жрал до блевоты. Когда его нашла полиция, желудок мальчугану сводило так, что он едва мог передвигаться. За тот взлом Ангел схлопотал два месяца колонии — во-первых, из-за общего ущерба магазину, а во-вторых, из-за желания судьи сделать острастку малолетним правонарушителям, от которых в этом гиблом районе действительно не стало уже житья. Когда Ангела выпустили, на пороге их запущенной квартирки его уже поджидал Паскуда, а с ним сидели, дымя, двое мужиков.

Батончика на этот раз не было.

В шестнадцать он ушел из дома и на автобусе переехал на тот берег, в Манхэттен, где около четырех лет перебивался как мог (теперь уже и представить сложно как): спал на улице или в грязных, опасных многоквартирных домах, работал кем придется и все больше промышлял кражами. В памяти жили зловещий блеск ножей и грохот выстрелов; вопли женщины, переходящие в слабеющие всхлипы, а затем и в вечный покой. Имя Ангел стало частью его бегства; им он отрешался от себя прежнего подобно тому, как змея сбрасывает кожу.

Однако ночами ему все так же виделось, как по пустым коридорам, по комнатам без окон крадется папаша — чутко вслушиваясь в дыхание спящего сына. А в руках у него шоколадные батончики. Когда Паскуды наконец не стало (сгорел пьяный у себя в квартире, подпалив соседей сверху и по бокам, от непотушенной сигареты), его ставший мужчиной мальчик, узнав об этом из газет, расплакался. Сам не зная почему.

В жизни, и без того щедрой на невзгоды, напасти и унижения, 8 сентября 1971-го Ангел по-прежнему вспоминал как день, когда дела из разряда просто плохих перешли в действительно скверные. Ибо в тот день его вместе с двумя сообщниками судья приговорил к «пятерке» — за смуту на торговом складе в Куинсе. Суровость приговора отчасти объясняется тем, что двое из обвиняемых набросились в коридоре на пристава, после того как тот высказал предположение, что уже вечером они будут лежать на шконках задницей кверху, с заткнутым полотенцем ртом. Из троих приговоренных девятнадцатилетний Ангел оказался самым младшим.

Отбывать заключение в Аттике (тридцать миль к востоку от Баффало) было уже само по себе плохо. Аттика была, можно сказать, дырой на вулкане: переполненная, бурная, грозящая взорваться. И вот 9 сентября, буквально назавтра после «прописки» Ангела в тюремном дворе «D», это самое извержение и произошло, что на судьбе вновь прибывшего отразилось хуже некуда. Восстание в Аттике, приведшее к захвату заключенными нескольких тюремных секций, обернулось тогда сорока тремя смертями и восемью десятками раненых. Количество смертей и ранений стало следствием решения губернатора Нельсона Рокфеллера восстановить контроль над тюремным двором «D» любыми силами и средствами. На скопившихся во дворе арестантов градом полетели емкости со слезоточивым газом; началась беспорядочная, фактически вслепую стрельба по толпе в тысячу двести человек, вслед за чем ее потеснила волна национальных гвардейцев с пистолетами и дубинками. Когда дым и газ рассеялись, одиннадцать охранников и тридцать два заключенных были найдены бездыханными.

Меры подавления оказались быстрыми и безжалостными. Заключенных раздевали и били, заставляли есть грязь; их стегали раскаленными цепями, угрожали кастрировать. Человек по имени Ангел, всю эту бучу просидевший под нарами в камере, своих сокамерников боялся немногим меньше кары, которая неминуемо должна была обрушиться на всех ее участников после подавления бунта. Все так и вышло: его выволокли на тюремный двор и на глазах у охранников заставили голышом ползти по битому стеклу. Когда он, не в силах больше выносить боль в животе, руках и ногах, перестал ползти, к нему, давя стекло тяжелыми сапогами, подошел надзиратель по кличке Шкура и встал на спину.

Лишь спустя без малого тридцать лет, 28 августа 2000 года, федеральный судья Майкл Телеска из Федерального окружного суда в Рочестере вынес решение о выплате компенсации в восемь миллионов долларов пятистам бывшим узникам Аттики и их родственникам за расправу, учиненную в тюрьме после бунта и погрома. На открытом судебном заседании с рассказами об учиненных зверствах выступило около двухсот истцов — в их числе и некий Чарльз Уильямс, избитый так, что пришлось ампутировать ногу. Имени Ангела среди претендентов на ту компенсацию не значилось: он был не из тех, кто верил в справедливость, исходящую из судебных инстанций. Так получилось, что во время отсидки в Аттике ему припаяли срок, и он еще четыре года досиживал на Рикерс-Айленде. В итоге на волю он вышел сломленный, павший духом, чуть ли не на грани самоубийства.

Как раз в ту пору, жаркой августовской ночью, он приметил открытое окошко квартиры в Верхнем Уэст-Сайде, куда и проник через пожарный выход. Квартира была полный отпад: квадратов четыреста, не меньше; паркет, персидские ковры, африканские статуэтки и прочие безделушки, со вкусом расставленные на столах и полках, плюс коллекция винила и компактов с акцентом на кантри — часом, не нью-йоркская берлога Чарли Прайда?

Ангел осмотрительно прошелся по всем комнатам: никого. Позднее оставалось лишь дивиться: и как он только проглядел того парня? Понятно, квартира была большущая, но ведь он успел обойти все ее закоулки; открывал шкафы, залезал даже под кровать (кстати, не нашел там ни пылинки). Но стоило ему с прихваченным теликом направиться к пожарному выходу, как сзади послышалось:

— Эй, я смотрю, взломщик из тебя никакой. Тупее, наверно, только те, кто ставил прослушку в «Уотергейте».

Ангел обернулся. В дверях, обмотавшись на манер набедренной повязки синим полотенцем, стоял баскетбольного роста темнокожий — бритый наголо, с гладкими, без растительности грудью и ногами. Тело сплошь в буграх и узлах мускулов, ни унции жира. В правой руке — пистолет с глушителем. Хотя испугал Ангела не пистолет, а глаза того парня. Нет, взгляд вовсе не психопата — их Ангел навидался в тюряге. Эти глаза были умные, проницательные, с юморком и вместе тем странно холодные.

Этот парень был киллером.

Настоящим.

— Мне проблемы не нужны, — спохватился Ангел.

— А не стыдно?

Ангел сглотнул.

— Сказать — все равно не поверишь.

— Значит, телик мой хочешь прибрать?

— Да нет, это не твой. Так, похожий. На самом деле… — Ангел осекся и впервые в жизни решил, что в данном случае лучше все говорить как есть. — Да нет, конечно, — вздохнул он. — И телик это твой, и прибрать я его собирался.

— Ты думаешь, я на это соглашусь?

— Думаю, что нет. — Ангел почему-то кивнул. — Я его, наверно, лучше поставлю.

Телевизор в самом деле становился тяжеловат.

Темнокожий секунду подумал.

— А впрочем, можешь его и попридержать, — неожиданно сказал он.

От такой неожиданности Ангел расцвел:

— В самом деле? Можно его взять?

Парень с пистолетом, похоже, улыбнулся — во всяком случае Ангел принял за улыбку то, что, не исключено, было нервным тиком.

— Да нет. Я сказал, что ты можешь его попридержать — вот и держи. Стой вот так и держи. А если уронишь, — улыбка стала шире, — я тебя пристрелю.

Ангел сглотнул. Телевизор внезапно прибавил в весе чуть ли не вдвое.

— Любишь кантри-музыку? — спросил темнокожий атлет, беря со стола пульт и включая CD-проигрыватель.

— Не-а, — ответил Ангел.

— Н-да. Тогда у тебя, блин, полная непруха.

Можешь и не рассказывать, — лишь вздохнул наш незадачливый взломщик.

Полуголый атлет уселся в кожаное кресло, аккуратно расправив на себе полотенце, и непринужденно махнул стволом в сторону Ангела.

Я и не собирался. А вот ты давай выкладывай…


Сидя в полумраке, человек с именем Ангел размышлял обо всех этих, казалось бы, случайных, разрозненных событиях, в итоге приведших его сюда. В памяти ожили слова Клайда Бенсона — последние, как раз перед тем как он, Ангел, пустил в него пулю:

«Я обрел Христа».

«Значит, тебе не о чем волноваться».

Бенсон просил снисхождения, но не получил.

Большую часть своей жизни Ангел зависел от милости других: отца; мужчин, берущих его, еще ребенка, в провонявших съемных квартирах; надзирателя Шкуры в Аттике; заключенного Вэнса в тюрьме на Рикерс-Айленде, решившего, что Ангел самим своим существованием оскверняет жизнь и этого нельзя выносить — покуда кое-кто не зашел и не позаботился, чтобы тот Вэнс больше не представлял собой угрозу ни Ангелу, ни кому бы то ни было.

И вот жизнь вывела его на этого человека, который сидит сейчас в номере этажом ниже, — и началась в каком-то отношении новая жизнь; жизнь, в которой ты более не жертва и не зависишь уже от милости других. Ангел почти уже забыл те события, через которые ему в свое время пришлось пройти; которые делали его тем, кем он был.

До той поры, когда Фолкнер приковал его к стойке душа и начал срезать со спины кожу, а дочь и сын держали Ангела сзади — женщина слизывала пот с его бровей, а мужчина алчным шепотом успокаивал вопящего через кляп. Он помнил лезвие, его холод, нажим на кожу с последующим нестерпимым проникновением в плоть. И в тот миг все прежние призраки с воем набросились на Ангела повторно — вся его страшная память, все страдание, — и вновь ощутился во рту вкус шоколада.

Шоколада и крови.

Каким-то образом он выжил.

Но жив и Фолкнер, а этого Ангел вынести просто не мог.

Чтобы жил Ангел, Фолкнер должен умереть.

А что же тот, другой человек — спокойно-решительный темнокожий мужчина с глазами киллера?

Всякий раз, когда в присутствии Луиса одевался или раздевался его партнер, тот напускал на себя хладнокровие, хотя на самом деле при виде шрамов на коже Ангела все в нем переворачивалось; особенно если друг, натягивая рубашку или штаны, замирал, давая улечься боли, а лоб ему покрывала испарина. В первые недели по возвращении из клиники Ангел предпочитал попросту не раздеваться — так и укладывался на живот, пока смена одежды не становилась насущной необходимостью. О том, что произошло на острове проповедника, он предпочитал не распространяться, хотя это явно бередило его днями и не давало заснуть ночной порой.

Прошлое партнера Луису было открыто гораздо больше, чем о Луисе знал Ангел, принимающий его немногословность за нежелание выдавать нечто, выходящее за пределы обыкновенной скрытности. Между тем на некоем внутреннем уровне Луис сознавал то чувство насильственного осквернения, которое наверняка сохранил Ангел. Насилие, истязательство со стороны того, кто превосходит тебя по возрасту и по силе, должно было давно кануть в прошлое — как в гробницу, заваленную похотливыми руками и шоколадными батончиками. Но теперь на той гробнице как будто оказалась сломана печать, и прошлое изливалось из нее подобно зловонию, отравляя настоящее и будущее.

Ангел был прав: Паркеру тогда, при подвернувшемся случае, надо было проповедника сжечь. А он вместо этого избрал альтернативный и куда менее надежный путь, положившись на силу закона. Хотя некая укромная часть Паркера, которая пистолетом сводила счеты в прошлом и которая (Луис в этом не сомневался) сведет их и в будущем, сознавала: такого, как Фолкнер, не накажет никакой закон, поскольку его деяния простираются дальше рамок, предусмотренных правосудием, — можно сказать, они уходят в сопредельные миры, те, которые уже исчезли, и те, которые еще только будут.

Луис полагал, что знает, отчего Паркер поступил именно так. Лишать жизни безоружного проповедника он не стал из убеждения: если он это сделает, то сам опустится до уровня старого мерзавца. И свои поначалу не всегда верные шаги он направил к некой форме спасения, которая выше желаний и даже потребностей его друга. И он, Луис, не вправе его за это винить. Не винил его, собственно, и Ангел — он лишь хотел, чтобы все сложилось по-иному.

При этом в спасение Луис не верил, а если и верил, то жил, сознавая, что сей божественный свет на него не прольется. Если Паркер — человек, мучимый своим прошлым, то он, Луис, — человек, этому прошлому подчиненный и принимающий реальность (если не необходимость) всего того, что содеял, равно как и неотвратимость грядущей расплаты. За все приходится отвечать: так устроен мир.

Временами он оглядывал свою жизнь в попытке уяснить, где же была та точка, в которой его тропа фатально раздвоилась; то судьбоносное мгновение, когда он роковым образом обнял раскаленную красоту жестокости. Он представлял себя, стройного мальчугана, в домашней обстановке, в окружении женщин с их смехом и скабрезными шуточками, а также в моменты их смиренного благочестия, молитвенного поклонения и умиротворенности. И где-то среди этого нежданно падала тень и возникал Дебер; и воцарялась тишина. Он не мог взять в толк, как его мать могла найти такого человека, а уж тем более так долго сносить присутствие этого самого Дебера, пусть даже и непостоянное. Дебер казался едким, вредным коротышкой с темной кожей щек, изрытой как будто оспинами (давний след; возле его лица кто-то нечаянно выстрелил дробью — Дебер сам тогда был еще мальчишкой). На шейной цепочке он носил металлический свисток, чтобы подавать команды на перерыв и на работу бригадам негров, за которыми надзирал. Этим же свистком он наводил дисциплину в доме — собирая ли семью к ужину, вызывая ли для заданий или наказаний мальчика, требуя ли к себе в постель мать мальчика. Она же безропотно бросала текущие занятия и спешила на свист, а мальчик затыкал себе уши, слыша через перегородку не то сладострастные, не то мучительные стоны.

Однажды, когда Дебера вот уж несколько недель не было и в доме воцарилось подобие покоя, он вдруг появился и забрал мать мальчика, и живой она не вернулась. Последний раз сын видел свою мать, когда закрывали гроб, — под слоем густого макияжа на лице угадывались отметины у глаз и за ушами. Тогда сказали, что мать убил незнакомец, а друзья Дебера предоставили неопровержимое алиби. Сам Дебер стоял у гроба и принимал соболезнования от тех, кто откровенно боялся не показаться на похоронах.

Но мальчик знал, и женщины тоже. Тем не менее через месяц Дебер возвратился и увел на ночь в спальню тетю, а мальчик лежал и слышал стоны и ругань, и как женщина хныкала, а раз пронзительно вскрикнула от боли; вопль был тут же приглушен подушкой. А когда луна еще гуляла в зените, задумчивым светом вырисовывая озеро за домом, он услышал, как открылась дверь, и подобрался на цыпочках к окну. Его тетя опустилась к воде, нагнулась очиститься от мужчины, который сейчас спал наверху, и, погрузившись в безмолвное озеро, заплакала.

На следующее утро, когда Дебер уехал, а женщины занимались по хозяйству, мальчик увидел смятые окровавленные простыни, и тогда он сделал выбор. Ему в ту пору было пятнадцать, и он знал, что закона для защиты бедных черных женщин нет. Ума в мальчике было не по годам и даже не по опытности, но было в нем и кое-что еще — нечто такое, что, по его ощущению, приметил в нем Дебер, поскольку что-то подобное — хотя и слабее, не столь явственно, — присутствовало в нем самом. Это был потенциал насилия, способность и готовность умерщвлять, которые много лет спустя заставят из страха за свою жизнь солгать старика на бензоколонке. Мальчик, несмотря на аккуратную, даже нежную внешность, представлял для Дебера опасность, на которую он неизбежно должен был обратить внимание. Иногда Дебер, вернувшись с работы, усаживался на крыльце и принимался обстругивать ножом палку. Мальчик с детской неосторожностью оборачивался и выдерживал пристальный взгляд, покуда Дебер, осклабясь, не отводил глаза, сжимая при этом нож так, что белели костяшки пальцев.

Как-то раз Дебер вышел из деревьев и поманил его к себе. Красными от крови пальцами он держал кривой нож. Он сказал, что наловил рыбы и надо, чтобы мальчик помог ее потрошить. Но мальчик к нему не пошел, а наоборот, попятился и увидел, как лицо у Дебера ожесточилось. Он поднес к губам неразлучный свисток: дескать, а ну сюда! Эти пронзительные трели все они слышали, и все на них спешили, но на этот раз мальчик понял, что зов будет для него последним, и не повиновался. Вместо этого он побежал.

Той ночью мальчик не вернулся домой. Невзирая на укусы москитов, остался спать в лесу, слыша, как стоящий на крыльце Дебер властно — даром что впустую — свистит, опять, и опять, и опять, тревожа ночь обещанием возмездия.

Назавтра мальчик не пошел в школу, так как был уверен, что за ним непременно придет Дебер и заберет его, как когда-то забрал мать, — только на этот раз никого не придется хоронить, псалмы у могилы не прозвучат, а будет лишь болотная грязь, да еще недолгий птичий грай и возня пришедших на дармовую кормежку животных. Поэтому он остался в лесу. Он ждал.

Дебер напился. Мальчик учуял это, едва прокравшись в дом. Дверь в спальню осталась открытой, и слышно было, как он там храпит. Можно было убить его прямо сейчас, перерезав спящему горло. Но за это мальчика разыщут и накажут, причем могут наказать и женщин. Нет, лучше действовать как задумано.

В темноте появились белки глаз; на него молча и пристально смотрела тетя. Она лежала на кровати рядом со спящим. Были видны ее маленькие острые груди. Мальчик приставил палец к губам и указал на свисток, лежащий на прикроватной тумбочке. Тетя медленно, чтобы не разбудить, потянулась через Дебера и взялась за цепочку. Свисток негромко скребнул по дереву, но Дебер в своем пьяном сне не шелохнулся. Мальчик протянул руку, и женщина уронила свисток ему на ладонь. После чего мальчик скрылся.

Ночью он тайком проник в школу. По местным меркам школа эта была хорошая, на удивление щедро снабжалась здешним спонсором. Здесь были и спортзал, и футбольное поле, и даже небольшая научная лаборатория. В нее мальчик и пробрался, а пробравшись, тут же начал подбирать нужные компоненты: кристаллы йода, концентрированный едкий аммиак, спирт, эфир. Все эти вещества имелись даже в самых обычных школьных химкабинетах; использовать их он научился методом проб и порой болезненных ошибок; жажда познаний подкреплялась мелким подворовыванием и ненасытным чтением. Образовавшийся при смешении йода с едким аммиаком рыжеватый осадок он медленно процедил через бумажный фильтр и промыл вначале спиртом, а затем эфиром. Конечную субстанцию он аккуратно завернул и поместил в мензурку с водой. Это был трехйодистый азот — простая, в сущности, смесь, на которую мальчик набрел, листая в библиотеке какое-то старое пособие по химии.

Затем с помощью пропаривателя он разобрал металлический свисток на две половинки и влажными руками поместил смесь в полости по бокам (каждая заполнилась примерно на четверть). Шарик свистка он заменил комочком наждака, после чего половинки аккуратно склеил. Оставалось вернуться домой, что он и сделал. Тетя по-прежнему не спала. Она потянулась было за свистком, но мальчик покачал головой и осторожно положил его на столик, ощутив на себе при этом несвежее дыхание Дебера. Уходя, мальчик улыбался сам себе: посмотрим, как сработает.

Наутро Дебер, как обычно, встал спозаранку и покинул дом с припасом еды, которую ему всякий раз к отъезду готовили женщины. В тот день до места новой работы ехать ему надо было восемьдесят миль, а потому, когда он поднес свисток к губам в последний раз, трехйодистый азот был сух как пыль, а комочек наждака в качестве примитивного взрывателя сработал вполне исправно, создав необходимое трение.

Мальчика, понятно, допросили, но он перед уходом из лаборатории все тщательно прибрал, а руки вымыл отбеливателем и сполоснул водой, чтобы удалить все следы использованных химикалий. К тому же у него было алиби: богобоязненные женщины все как одна побожились, что мальчонка весь предыдущий день был с ними, а ночью из дома не уходил, иначе б они его, знамо, услышали; что свисток Дебер несколько дней тому как потерял и убивался, где ж ему теперь такой достать: он же для него был как талисман с оберегом. Мальчугана продержали с денек в участке, для порядка накостыляли — не расколется ли, — а потом отпустили (и без него хватает нарушителей порядка, одних ревнивых мужей с обиженными работягами пруд пруди, не считая истинных злодеев).

А та бомбочка, что разорвала рябую физиономию, предназначалась именно Деберу, и никому иному, — да-да, умысел был в том, чтобы при взрыве больше никто не пострадал. Вот так-то. Подите теперь докажите, что это детских рук дело.

Дебер издох через два дня.

Народ поговаривал, что дышать после этого легче стало.

У себя в номере Луис рассеянно смотрел кабельные новости, где наряду с прочим сообщалось об обнаружении трех тел; всплыл в телевизоре и ошалелый Вирджил Госсард, смакуя свою минуту славы — с перебинтованной головой и засохшей, не смытой еще мочой на руках. Представительница полиции сообщила, что у оперативников есть след в виде старого «форда» (тут же последовало описание). Луис чуть насупил бровь. Машину они подожгли в поле западнее Аллендейла, откуда на север поехали уже на чистой «лумине», а на въезде в город и вовсе разделились. Как улике сожженному «форду» грош цена: так, набор железных внутренностей, вынутых из полудюжины других машин; одноразовое изделие, от которого не жалко избавиться. Настораживало, что их кто-то видел при уходе: чревато фотороботом. Опасение ослабло, хотя не рассеялось: представительница заявила, что в связи с происшедшим разыскивается темнокожий мужчина и как минимум еще одно неустановленное лицо.

Вирджил Госсард… Надо было, наверное, его убрать. Но если он единственный свидетель и знает только, что один из нападавших был черный, то беспокоиться особо не о чем. Хотя не исключено, что полиция разглашает не все; такую возможность необходимо учитывать. Лучше им с Ангелом какое-то время подержаться порознь… Эта мысль напомнила о человеке, который сейчас находился этажом выше. Думая о нем, Луис лежал, пока улицы вокруг не стихли, после чего вышел из мотеля и пошел пешком.

Телефонная будка стояла в пяти кварталах к северу, на парковке за китайской прачечной. Скормив автомату два доллара четвертаками, он набрал номер. Трубку взяли после третьего гудка.

— Это я. Надо будет кое-что сделать. Возле Огичи, на шестнадцатой трассе, за Спартой есть бензоколонка. Не заметить сложно, ее как будто телепузики раскрашивали. Там живет старик. Так вот, надо посоветовать, чтобы он хорошенько забыл тех двоих, что вчера у него заправлялись. Он поймет, о чем речь.

Он подождал, слушая голос на том конце провода.

— Нет, надо будет, я сам это сделаю. Пока просто убедись, что старик понимает, какие могут быть последствия, если он вдруг решит стать хорошим гражданином. Скажи ему, черви не различают между хорошим мясом и плохим. Затем найди пьянь по имени Вирджил Госсард, он теперь телезвезда местного розлива. Налей ему и расспроси, что он знает о недавно происшедшем. Что видел. Как справишься и вернешься, позвони. И проверяй сообщения всю следующую неделю — мне от тебя, возможно, еще что-нибудь понадобится.

На этом Луис повесил трубку, а салфеткой, которую держал в руке, вытер на аппарате кнопки. Опустив голову, он возвратился в мотель, а потом лежал без сна, пока шум проезжающих машин не стал совсем редким.

Так эти двое пребывали каждый в своем номере — порознь, но одновременно вместе, — толком и не думая о тех людях, что погибли прошлой ночью от их рук. Вместо этого каждый из них по-своему пожелал другу мира, и мир этот снизошел в виде недолгого, чуткого сна.

Однако для истинного мира требовалось жертвоприношение.

И у Луиса уже были на этот счет кое-какие мысли.


Далеко на севере упивался своей первой ночью свободы Сайрус Нэйрн.

Из Томастона его выпустили утром, отдав перед этим личные вещи в черном мусорном пакете. Старая одежда оказалась Сайрусу ни мала ни велика: заключение не отразилось на неказистом сгорбленном теле.

Он стоял снаружи, озирая тюрьму. Голоса в голове притихли, значит, Леонард был по-прежнему с ним, и Сайрус не чувствовал страха перед существами, которые, кучно обсев тюремные стены, взирали на него чужеумными темными глазами, пошевеливая крыльями, которые даже в сложенном виде казались несоразмерно огромными. Невольно потянувшись себе за спину, Сайрус представил, как у него самого вдоль скрюченного позвоночника взбухают желанные зачатки таких же огромных крыльев.

Сайрус вышел на центральную улицу Томастона и там в забегаловке, молча ткнув пальцем (мол, мне это и это), взял себе колу и пончик. На него уставилась парочка сидевших за соседним столиком, но под его взглядом тут же отвела глаза: кто он, было видно уже по черному пакету возле его ног. Ел и пил он быстро — за стенами тюряги даже простая кола и та казалась лучше на вкус, — после чего жестом потребовал добавки и стал ждать, когда забегаловка опустеет. Вот он остался один, не считая двух женщин за прилавком, бросающих исподтишка в его сторону взволнованные, как ему показалось, взгляды.

Вскоре после полудня в забегаловку зашел человек и сел за столик, что возле Сайруса. Он взял кофе, почитал газету и ушел, газету оставив на столике. Сайрус сделал вид, что его привлек заголовок, и перетянул газету к себе. Там среди страниц лежал конверт, который, чуть звякнув, скользнул ему в руку, а из нее в карман куртки. Оставив на столике четыре доллара, Сайрус поспешил выйти на улицу.

Машина оказалась неприметным двухлетним «ниссаном». В бардачке лежали карта и клочок бумаги с двумя адресами и телефонным номером, а также еще один конверт с тысячей долларов неновыми купюрами плюс ключи от трейлера, стоящего в парке под Уэстбруком. Адреса с телефоном Сайрус запомнил, а бумажку, согласно инструкции, смял, разжевал и проглотил.

Наконец он нагнулся и пошарил под пассажирским сиденьем. Прилепленный скотчем пистолет он проигнорировал, но зато вожделенно провел пальцами — медленно, туда и обратно, — по лезвию, после чего поднес их к носу и понюхал.

Свежее. Приятное, чистое, в маслице. Кайф!

Развернув машину, он как раз взял курс на юг, когда прозвучал голос:

— Доволен, Сайрус?

— Доволен, Леонард.

Очень доволен.


ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Я оглядел себя в зеркале.

Глаза набрякли, на шее красная сыпь. Ощущение такое, будто накануне я крепко пил: движения неровные, то и дело натыкаюсь на мебель в номере. Не унялась и температура, а кожа на ощупь липковата. Хотелось залезть обратно в постель и укрыться с головой, но это была непозволительная роскошь. Вместо этого я сварил в номере кофе и посмотрел новости. Когда показали репортаж из Каины, я уронил лицо в ладони; кофе за это время успел остыть. Прошло изрядно времени, прежде чем я собрался достаточно, чтобы сесть за телефон.

По информации от некоего Рэнди Берриса из Исправительного департамента Южной Каролины, ричлендская окружная тюрьма была одним из учреждений, где в рамках социальной программы бывшие заключенные проповедовали Евангелие тем, кто сидит. Программа эта, именуемая ПИО («Прощение и обновление»), управляется из Чарльстона, будучи рассчитана на помощь духовенства — примерно то же, что и ИИБ («Исцеление именем Божьим») — еще одна программа для арестантов на севере штата, в рамках которой бывшие правонарушители убеждают нынешних более не совершать противоправных действий. В Южной Каролине из десяти тысяч ежегодно выходящих на свободу примерно треть в течение трех лет возвращается за решетку, так что в интересах штата оказывать в этой инициативе всемерную поддержку духовенству. Некто Терей (другого имени в документах не значилось) поступил в ПИО недавно и, по словам одного из администраторов, женщины по имени Ирен Джакайтис, был фактически единственным, кто изъявил желание работать духовником в Ричленде, на самом севере штата. Начальник ричлендской тюрьмы сказал мне, что Терей чуть ли не все свое время отдавал общению с Атисом Джонсом. Нынче духовник проживал в меблированных комнатах возле Кинг-стрит, неподалеку от магазина религиозной литературы «Уо ча лайк». До этого в поисках работы он ютился в городском благотворительном общежитии — проще говоря, в ночлежном доме. Меблированные комнаты находились в пяти минутах езды от отеля.

По пути до Кинг-стрит я то и дело огибал туристические автобусы, из которых, перекрывая уличный шум, неслась усиленная микрофонами блажь экскурсоводов. Эта улица исконно слыла центром коммерции Чарльстона; в частности, у отеля «Чарльстон-плейс» расположены прямо-таки шикарные магазины, ориентированные в основном на приезжих. А чем дальше к северу, тем магазины становятся практичней, а рестораны не столь броскими, но по-домашнему уютными. Больше встречается темнокожих лиц, а на тротуарах хватает алконавтов и пыхальщиков.

Я проехал тот магазинчик духовной книги, а за ним «Честного Джонса» — телеателье и музыкальный магазин под одной крышей. По тротуару чуть ли не в ногу молча шагали трое молодых белых в серых парадках — курсанты военного колледжа, самим своим существованием напоминающие о прошлом этого города: тогда после неудавшегося восстания рабов под предводительством Денмарка Весси власти решили для недопущения таких событий в будущем создать здесь хорошо укрепленный арсенал; так появился военный колледж, он же «Цитадель». Я притормозил, пропуская курсантов через дорогу, и повернул налево, на Моррис-стрит, где припарковался наискосок от баптистской церкви. Чуть поодаль, на боковом крыльце жилища Терея, сидел какой-то старый негр и без зазрения совести меня разглядывал, поклевывая из бумажного пакета что-то вроде арахиса. Когда я подошел к ступеням, он протянул пакет мне:

— Может, орешков — с пылу с жару?

— Нет, спасибо.

Под орешками он имел в виду местный арахис, сваренный в шелухе. Ее какое-то время сосешь, а затем постепенно раскусываешь, добираясь до орехов, которые от варки становятся мягкими и горячими.

— Аллергик, что ль?

— Да нет.

— Худаешь?

— Тоже нет.

— Ну дак ешь, че ты.

Я для приличия взял, хотя арахис мне не очень по вкусу. Орех оказался таким горячим, что я невольно втянул воздух.

— Горячо, — сказал я.

— А ты че думал? Я ж сказал, с пылу с жару.

Он зыркнул на меня как на тугодума (может, и правильно).

— Я ищу человека по имени Терей.

— Его дома нету.

— Не знаешь, где его можно найти?

— А на кой он тебе?

Я показал удостоверение.

— Далеко ж тебя занесло, — хмыкнул он. — Ой, далеко.

Где найти Терея, он так и не говорил.

— Я ничего не собираюсь с ним делать и зла ему вовсе не желаю. Просто он тут помогал одному молодому человеку, моему клиенту. И то, что Терей может мне сказать, для этого парня вопрос жизни и смерти.

Старик какое-то время неподвижно на меня смотрел. Он был беззубый, и его мусолящие орех губы издавали влажные, чмокающие звуки.

— Жизни и смерти, гришь? — спросил он ехидно. — Оно да-а, дело сурьезное.

Возможно, он был прав, дергая меня за своеобразную веревочку. Изъяснялся я, наверное, как персонаж мыльного сериала.

— По-твоему, я перегибаю?

— Есть чуток, — кивнул он. — Самую малость.

— Но все равно дело серьезное — ты же сам сейчас сказал. Мне очень нужно с ним переговорить.

В этот момент старик совладал с кожурой и добрался до ореха. Кожурку он аккуратно сплюнул себе на ладонь.

— Терей нынче на работе. Где-то в баре с титьками, на Митинг-стрит. — Старик, осклабившись, подмигнул. — Правда, с себя одежку не снимает.

— И то хорошо.

— Он там уборщиком, — пояснил старик, — спущенку подтирает.

Сипло хохотнув, он шлепнул себя по бедру, после чего дал название клуба: «Лап-ланд». Я поблагодарил.

— А ты, я вижу, все еще мой орешек мусолишь, — заметил он перед моим уходом.

— Мне вообще арахис не очень-то по зубам, — признался я.

— А я и понял, — сказал он даже с некоторым одобрением. — Хотел просто посмотреть, есть ли у тебя совесть: принимать от людей то, что тебе дают.

Понимающе рассмеявшись, я отошел от собеседника, украдкой выплюнул арахис в руку и бросил в ближайшую урну.

С самого моего приезда Чарльстон неустанно праздновал спортивные победы. Как раз в те выходные «Бойцовые петухи» Южной Каролины выбрались наконец из полосы неудач, разгромив «Штат Нью-Мексико» всухую (31:0) на глазах у восьмидесяти тысяч изголодавшихся по победе фанатов, до этого лишенных поводов радоваться без малого два года — а если конкретно, то с того счастливого, но, увы, далекого дня, когда «Петухи» начистили яйца курам из «Болл стэйт» со счетом 38:20. Даже куортербек Фил Петти, который весь прошлый сезон вел себя на поле как тот плохой танцор, нынче совершил несколько успешных бросков и дважды лично пересек голевую линию.

А потому пресловутый кварталец со стрип-барами и джентльменскими клубами на Питтсбург-авеню последние несколько дней, видимо, старался для празднующих не на жизнь, а на смерть. Изгалялись кто как мог. Один из клубов устроил мойку автомобиля обнаженными женскими прелестями (а что, и прикольно и практично); другой, в противовес, потешил своих элитных клиентов тем, что никого в джинсах или кроссовках не пускал на порог. «Лап-ланд», судя уже по звучанию, на такие изыски способен не был. И в самом деле, парковка перед ним лоснилась глубокими лужами, вокруг которых осторожно приткнулись машины, словно сговорившись не нырять в эти опасные водоемы (чего доброго, недосчитаешься потом колес). Сам клуб представлял собой бетонный барак, раскрашенный в различные оттенки синего — от вульгарно-фингального до лиричной голубизны с сексуальным подтекстом. Посередине красовалась черная стальная дверь, из-за которой откуда-то снизу приглушенно гремел хит группы «Bachman — Turner Overdrive»: «You Ain't Seen Nothin». «ВТО» в стрип-клубе — это, я вам доложу, верный признак того, что у заведения лихие времена.

Внутри было темно, как на уме у спонсора-республиканца; исключение составляли полоска розового света вдоль барной стойки и серебристые вспышки крутящегося шара над пятачком сцены по центру, где девица на курьих ножках и с оранжевой попкой в пупырышках колыхала миниатюрными грудками перед горсткой восторженных пьяниц. Вот один из них, сунув в чулок плясуньи доллар, не замедлил сунуться ей башкой между ног. Стриптизерша отпрянула, но никто не попытался оттащить энтузиаста в сторону и двинуть ему, чтоб не лапал артистку. В «Лап-ланде», судя по всему, чувственная связь между зрителем и исполнителем негласно приветствовалась, и чем она теснее, тем лучше.

У стойки бара, потягивая через соломинки напитки, сидели две женщины в кружевных лифчиках и стрингах. Как раз когда я в здешнем сумраке избегал столкновения со встречным столиком, на меня надвинулась старшая из них, длинноногая негритянка с тяжелыми грудями:

— Я Лорелей. Тебе что-нибудь принести, сладенький?

— Да так, шипучки. И себе что-нибудь не забудь.

Я дал ей десятку, и она поплыла, величаво покачивая кормой.

— Ща вернусь, — бросила она через плечо.

Материализовалась она и вправду быстро, буквально через минуту — с теплым тоником, коктейлем для себя и без сдачи.

— Дороговато тут у вас, — заметил я. — Кто бы мог подумать.

В ответ Лорелей жарко прильнула ко мне бедром и положила руку на мою ляжку, как бы невзначай скользнув при этом пальцем по интимному месту.

— Что платишь, то и берешь, — вкрадчиво заметила она. — И не только.

— Я тут кое-кого ищу, — с мнимой доверительностью шепнул я.

— Медовый, уже нашел, — выдохнула Лорелей с видом эротичным, с намеком на почасовую (причем недорогую) оплату.

Похоже, «Лап-ланд» исподтишка заигрывал с проституцией. Лорелей подалась ближе, нависая грудями, чтобы я при желании их рассмотрел. Я же как примерный бойскаут отвел глаза и взялся пересчитывать над стойкой пыльные баночки джин-тоника.

— Ты ж не за теми вон танцульками сюда пришел? — спросила она.

— Куда мне: давление высокое. Доктор говорит: не вздумай перевозбуждаться.

Она с улыбкой томной страсти провела ногтем по моей руке; образовался белый следок. Я глянул на сцену: стриптизерша там изогнулась под таким углом, какого, наверное, не видывал даже гинеколог. Впрочем, это ее работа.

— Она тебе нравится? — спросила Лорелей, кивая на танцовщицу.

— А что, прикольная девчонка.

— Прикольной девчонкой могу быть я. Хочешь поприкалываться, сахарок?

Рука Лорелей прошлась по моему интимному месту заметно ощутимей. Я, кашлянув, переместил ей руку с места скоромного на более скромное: на стульчик.

— Да ну, я тихоня.

— А я шалу-у-унья…

Игра становилась монотонной.

— Вообще-то, — вздохнул я, — на самом деле я не из разряда приколистов. Догоняешь?

Ее глаза словно задернулись прозрачными шторками. А еще в них читался разум: не просто низменная хитрость бабы, пытающейся развести в гиблом стрип-баре клиента, но что-то энергичное, умно-подвижное. Интересно, как в ней уживаются эти две стороны характера.

— Догоняю. Так ты кто? Не коп, нет. Может, пристав? Налоговик? Что-то в тебе такое есть. Уж навидалась.

— Такое это какое?

— Да будто на лбу написано: у меня для вас, голь-шваль, плохие новости. — Сделав паузу, она пытливо меня оглядела. — А у тебя, если приглядеться, вид и вовсе такой, будто всем капец.

— Я же сказал, что кое-кого ищу.

— Да пошел ты.

— Я частный детектив.

— У-у-у, — протянула она разочарованно, — совсем плохой мальчик. Я пошла, сахарный.

Лорелей тронулась было уходить, но я нежно сжал ей запястье, между тем положив на столик еще две десятки. Она стоя махнула бармену, который, почуяв неладное, подал знак вышибале на дверях, после чего продолжил натирать стаканы, но уже цепко поглядывая на наш столик.

— Вау, два по десять, — разглядела купюры Лорелей. — На это ж новый прикид купить можно.

— Два, с учетом того, который сейчас на тебе.

Не ощутив в моем голосе насмешки, она как будто оттаяла; во всяком случае, улыбнулась сквозь корочку льда. Я показал ей свое удостоверение, которое она изучила, после чего пульнула мне по столешнице.

— Штат Мэн. То-то я гляжу, ты мэн неплохой. Поздравляю. — Она потянулась за подношением, но моя рука оказалась проворней.

— Но-но! Сначала разговорчик, потом баксы.

Дав жестом отбой бармену, она со вздохом неохоты опустилась на стул, сверля глазами купюры под моей ладонью.

— Я ничего здесь не собираюсь учинять. Мне просто надо задать кое-какие вопросы. Я ищу одного человека, звать его Терей. Ты не знаешь, он здесь?

— А зачем тебе?

— Он помогал моему клиенту. Хотелось бы его поблагодарить.

Лорелей рассмеялась деревянным смехом.

— Ну да, конечно. Так, ты мне бабки предлагал? Давай сюда. Привет я передам. И не хрен мне, мистер, по ушам ездить. Пусть я тут сижу и титьками болтаю, но уж за дуру конченую меня не считай.

— За дуру я тебя не считаю, — сказал я, облокачиваясь на спинку стула, — и Терей мне действительно помог. Он разговаривал в тюрьме с моим клиентом. Я лишь хочу знать, зачем это ему понадобилось.

— Он Бога нашел, вот зачем. Он даже мудоту, которая сюда приходит, пробовал к вере приобщать, пока Денди Энди не пригрозил мозги ему вправить.

— Денди Энди?

— Хозяин он тут, — Лорелей стукнула себе по затылку кулаком. — Усекаешь?

— Усекаю.

— Хочешь, чтобы Терею еще проблем приплыло? Он уже и так хлебнул под завязку.

— Не беспокойся. Мне только поговорить.

— Тогда давай сюда двадцатку, иди наружу и жди там сзади. Он скоро подойдет.

Секунду-другую я вглядывался ей в глаза: не лжет ли. Так толком и не поняв, руку я все же убрал. Моментально хапнув купюры, путана сунула их себе в лифчик и была такова. Я видел, как она перемолвилась с барменом и скрылась за дверью с надписью «Только танцоры и гости». Я догадывался, что там может быть: облезлая гримерка, ванная с вырванным замком, еще какая-нибудь комнатка, где из мебели лишь пара продавленных кресел да шкафчик с презервативами и коробкой салфеток. Не такая уж, наверное, эта баба и сметливая.

Стриптизерша на сцене закончила свой показ и, подобрав разбросанное белье, направилась в бар. Бармен объявил следующую исполнительницу, и место на пятачке заняла невысокая темноволосая девчушка с желтоватой кожей. На вид ей было лет шестнадцать. Какой-то пьяница восторженно завопил под призывные стоны вездесущей Бритни Спирс. Опять хит сезона: и откуда что берется.

Снаружи накрапывало; капли дождя делали зыбкими очертания машин и краски неба в отражениях луж. Я обогнул строение и оказался возле мусорки, где рядом стояли пустые кеги и штабель стеклотары. Заслышав сзади шаги, я обернулся и увидел мужчину, по виду явно не Терея: под метр девяносто, плечистого, с бритой заостренной маковкой и мелкими глазками. Ему было лет тридцать. В левом ухе золотисто поблескивала серьга, а на толстой клешне — обручальное кольцо. Остальное терялось под мешковатой синей футболкой и серыми трико, тоже мешком.

— Кто бы ты ни был, у тебя десять секунд, чтобы свалить, — сказал он. — Тут я хозяин.

Н-да. Надо же: дождь, а я без зонта. И даже без плаща. Торчу возле убогого стрип-бара, да еще выслушиваю угрозы от какого-то альфонса, который наверняка бьет женщин. Ну что же делать, тем более при таких удручающих обстоятельствах?

— Энди, — воскликнул я, — ты меня разве не помнишь?

Он озадаченно нахмурился. Я же, непринужденно подойдя и даже разведя руки, мгновенно саданул ему ногой в пах. Он не издал никакого звука, лишь втянул со свистом воздух и повалился, ткнувшись головой в асфальт. И заблевал.

— Ну вот, теперь не забудешь.

На спине под футболкой угадывался пистолет, который я вынул. «Беретта». Ух ты, никелированная; похоже, ни разу не пользованная. Я бросил ее в бак, после чего помог Денди Энди подняться на ноги и прислониться к стенке. Лысую макушку ему кропили дождевые капли, а коленки трико набухли и отвисли от грязной воды. Более-менее очухавшись, он уперся в них руками и исподлобья посмотрел на меня.

— Что, еще раз вмазать хочешь? — спросил он шепотом.

— Нет, — ответил я. — Эта штука срабатывает только раз.

— А на бис у тебя что?

Я вынул из кобуры солидный «смит-вессон» и дал ему хорошенько рассмотреть.

— Вот тебе и бис, и занавес. И финита ля комедия.

— А-а, крутован с большой пушкой.

— Он самый. Смотри на меня.

Он хотел было распрямиться, но передумал: береженого бог бережет. Так и стоял в три погибели.

— Слушай, — обратился я к нему, — все не так уж и сложно. Я делаю свое дело и ухожу.

— Тебе Терея? — помедлив с ответом, выдавил наконец Денди Энди.

Неужто я в самом деле так его припечатал?

— Терея, — подтвердил я.

— И все?

— И все.

— И ты уходишь с концами?

— Может статься.

Вдоль стены он проковылял к задней двери, открыл, и в нее как в пробоину хлынул ражий музон. Сам Денди Энди, судя по всему, хотел нырнуть внутрь, но я остановил его, свистнув и поиграв «смит-вессоном».

— Кликни его, а сам сходи погуляй, вон туда. — Я указал стволом на тупиковую часть Питтсбурга, где начинались травянистые пустыри и невзрачные склады.

— Так дождь же.

— Перестанет.

Денди Энди, недовольно поведя головой, гаркнул в темень дверного проема:

— Терей, слышь?! Дуй сюда!

Он придержал дверь, давая протиснуться худому, негритянски курчавому мужчине с темно-оливковой кожей. Конкретную расу угадать было невозможно, хотя резкие черты выдавали принадлежность к одной из тех странных этнических групп, которые изобиловали на Юге: не то мулат-креол, не то африканец с примесью европейца — словом, из тех «вольных цветных», что сочетали в себе гены и негров, и индейцев, и британцев, и даже португальцев, да еще каких-нибудь турок, чтобы окончательно все запутать. Из-под белой майки проглядывали тонкие, но мускулистые руки и развитая грудь. На вид ему было как минимум пятьдесят, и при своей рослости (повыше меня) он нисколько не сутулился — вообще никаких признаков надвигающейся старости, кроме разве что очков-хамелеонов. Джинсы над пластиковыми сандалиями были закатаны до середины лодыжек; в руке он держал швабру, от которой далеко шибала кислая вонь, — даже хозяин заведения попятился.

— Твою же мать! Опять наблевали? — спросил он.

Терей молча кивнул, переведя взгляд с хозяина на меня, а затем снова на хозяина.

— Тут с тобой поговорить хотят. Смотри мне, чтоб недолго.

Я посторонился, и Денди Энди осторожно миновал меня и вышел на дорогу. Там он вынул из кармана пачку сигарет, прикурил и так же осмотрительно двинулся дальше, прикрывая сигарету ладонью, чтобы не намокла.

Терей сошел на щербатый асфальт двора. Вид у него был собранный, даже, можно сказать, отрешенный.

— Меня зовут Чарли Паркер, — представился я, — частный детектив.

Я протянул руку, но он ее не пожал, в качестве объяснения указав на швабру:

— Не понравится вам со мной ручкаться, сэр. По крайней мере сейчас.

— Где отбывали? — спросил я, кивком указывая Терею на ноги.

Вокруг лодыжек у него виднелись характерные протертости; кожа в этих местах была сбита так, что прежнюю гладкость не возвратить. Я знал, что это за отметины. Такие остаются только от ножных кандалов.

— Лаймстоун, — ответил Терей голосом тихим, почти кротким.

— Алабама, — понял я. — Н-да, незавидное место для отбывающих срок.

Рон Джонс, начальник Службы исполнения наказаний Алабамы, в 1996 году вновь ввел порядки, когда группы заключенных на работах сковывались единой цепью. Десять часов изнурительного труда в каменоломнях — пять дней в неделю, на сорокаградусной жаре, — а затем ночь в «спальне № 16», этом набитом до отказа скотном дворе, где на площади, изначально предназначенной для двухсот, обретается четыреста узников. Первое, что делал заключенный такой артели, это вытягивал из своих башмаков шнурки и обматывал ими ножные «браслеты», чтобы металл не так впивался в лодыжки. Судя по всему, по какой-то причине у Терея шнурки изъяли и долгое время не возвращали.

— А почему у вас отобрали шнурки?

Терей задумчиво посмотрел себе на ноги.

— Я отказывался работать в такой артели в кандалах, — сказал он. — Готов был сидеть в карцере, идти на любые работы, но не соглашался быть рабом. Тогда меня стали привязывать к столбу и с пяти утра до заката держать на солнцепеке. В «спальню» по вечерам тащили волоком. Меня хватило на пять дней. А потом в память о моем упрямстве тюремщик отобрал шнурки. Это было в девяносто шестом. Пару месяцев назад меня выпустили условно-досрочно. Так что без шнурков я пробыл долго. Очень долго.

Говорил он тихо, ровно, а сам при этом поглаживал у себя на шее крест — точную копию того, который дал Атису Джонсу. Интересно, в этом тоже есть клинок?

— Меня пригласил юрист. Эллиот Нортон. Он представляет юношу, с которым вы знакомы по Ричленду: Атиса Джонса.

При звуке этого имени манера держаться у Терея изменилась. Он напомнил мне ту путану из бара после того, как ей стало ясно, что платы за услуги от меня не получить. Да и хватит уже, наверное, сорить деньгами.

— Вы знаете Эллиота Нортона? — спросил я.

— Слышал. А вы сами не из этих мест?

— Нет, я из Мэна.

— Не близкий свет. А как получилось, что вы оказались здесь?

— Эллиот Нортон мой друг, а кроме него, почему-то никто за это дело взяться не пожелал.

— Вы знаете, где юноша сейчас?

— Он в безопасности.

— Это вам так кажется.

— Вы дали ему крест, в точности так этот, который носите сами.

— Нужно уповать на Бога. Бог защитит.

— Я видел тот крест. Похоже, вы заодно решили помочь и Богу.

— Тюрьма для молодого человека — опасное место.

— Потому мы его оттуда и забрали.

— Зря. Надо было оставить его там.

— Там мы не могли его защитить.

— Защитить его вы не можете нигде.

— А вы что предлагаете?

— Отдайте его мне.

Я пнул лежащий на земле камешек, проследив, как он плюхается в воду. Мое отражение, и без того размытое дождем, окончательно подернулось рябью; на секунду я исчез в темной луже, разлетевшись вдребезги по ее дальним закуткам.

— Думаю, вы понимаете, что этого не произойдет, и тем не менее скажите: а для чего вообще вы отправились в Ричленд? Для того, чтобы видеться именно с Атисом Джонсом?

— Я знал его мать и сестру. Жил от них неподалеку, возле Конгари.

— Они исчезли.

— Да, это так.

— Вы не знаете, что с ними произошло?

Терей не ответил. Вместо этого, выпустив крест из пальцев, он подошел ко мне. Я не двинулся с места: угрозы в этом человеке я не чувствовал.

— Вы, я так понимаю, задаете вопросы, потому что это ваша работа и вам за нее платят?

— В каком-то смысле.

— А какие вопросы вы задавали мистеру Эллиоту?

Я сделал паузу. Что-то выходило за рамки моего понимания; была некая брешь в моей осведомленности, которую Терей пытался по мере сил заполнить.

— А какие вопросы я должен был задавать?

— Ну, например, что случилось с мамой и тетей этого мальчика?

— Исчезли. Он показывал мне вырезки из газет.

— Может быть.

— Вы считаете, они мертвы?

— Опять, сэр, вы путаете одно с другим. Может, они и мертвы, но не исчезли.

— Не понимаю.

— Может быть, — повторил он терпеливо, — они и мертвы. Только с Конгари они никуда не девались.

Я покачал головой. Вот уже второй раз меньше чем за сутки я слышу о неких призраках, блуждающих по Конгари. Но призраки не поднимают камни и не колошматят ими по голове молодых женщин. Дождь как будто перестал, и посвежел воздух. Слева со стороны дороги приближался Денди Энди. Поймав на себе мой взгляд, он с покорным видом пожал плечами, закурил новую сигарету и тронулся в обратном направлении.

— Сэр, вы когда-нибудь слышали о Белой Дороге?

Отвлекшись на Энди, я как-то не заметил, что Терей придвинулся ко мне почти вплотную; его дыхание припахивало корицей. Я машинально сделал шаг назад.

— Нет. Что это?

Он еще раз посмотрел себе на ноги, на пожизненные шрамы от кандалов.

— На пятый день стояния привязанным к столбу, — поведал он, — мне открылась Белая Дорога. Вдруг замерцало над карьером, и что-то словно вывернуло мир наизнанку. Тьма сделалась светом, черное предстало белым. И тогда увидел я перед собой дорогу, а вокруг все так же люди дробили камень и тюремщики сплевывали на пыльную землю табачную жвачку. — Терей вещал, как ветхозаветный пророк, описывая свои видения: вот он, полубезумный от лютого солнца, стоит у столба; и упал бы от изнеможения, да не пускают впившиеся в кожу веревки. — И тогда же узрел я тех, других. Увидел бродящие всюду фигуры — детей и женщин, пожилых и юных. И мужчин — кого с петлей на шее, кого с раной на теле. И солдат я видел, и ночных всадников, и женщин в тончайших одеяниях. И живых прозрел и мертвых — всех — бок о бок на Белой Дороге. Мы-то думаем, что их нет — канули, — а они ждут. Они все время подле нас, неразлучно, и не могут упокоиться, пока не настанет справедливость. Такая вот, сэр, Белая Дорога. Место, где воцаряется справедливость и мертвые с живыми идут рука об руку.

С этими словами Терей снял зеркальные очки, и я увидел, что его глаза преобразились, быть может, от воздействия солнца: яркая синева радужки потускнела, как паутиной подернулась белизной.

— Вы еще о том не знаете, — понизил он голос до шепота, — что как раз сейчас идете по Белой Дороге, и лучше вам с нее не сходить, ибо те, кто поджидает, затаясь в лесах, они страшнее всего, что можно себе представить.

Смысла в этих словах было, скажем прямо, немного — мне больше хотелось узнать о сестрах Джонс, о том, что побудило Терея искать встречи с Атисом. Ну да ладно, по крайней мере, удалось его разговорить.

— А те, как вы сказали, которые в лесах, — вы их тоже видели?

Он примолк, будто взвешивая мои слова — возможно, подозревал, что я над ним насмехаюсь. Но я ошибался.

— Да, я их видел, — ответил Терей. — Они были подобны темным ангелам.

Больше он мне ничего не рассказал, по крайней мере ничего толкового. Да, он знал семью Джонс, их дети росли у него на глазах; на его памяти Адди в шестнадцать лет забеременела от бродяги (который тешился также и с ее матерью) и через девять месяцев разродилась сыном Атисом. Бродягу звали Дэвис Смут, а дружки окрестили его Сапогом из-за кожаной ковбойской обувки, в которой он любил щеголять. Хотя все это мне уже сообщил Рэнди Беррис, равно как и то, что Терей двадцать пять лет отсидел в Лаймстоне за убийство того Дэвида Смута в баре близ Гадстена.

В поле зрения опять появился Денди Энди; на этот раз, похоже, он не собирался закладывать очередной прогулочный вираж. Терей подхватил ведро со шваброй, намереваясь вернуться к работе.

— Терей, — спросил я напоследок, — за что вы убили Дэвиса Смута?

Я ожидал, что он примется в той или иной форме выражать запоздалое сожаление; мол, лишать человека жизни недопустимо, — но он не сделал ни малейшей попытки выдать свое преступление за ошибку прошлого.

— Я просил его о помощи, — вместо этого сдержанно сказал Терей, — он отказал. Мы повздорили, и он выхватил нож. Тогда я его убил.

— О какой помощи вы его просили?

Терей, поставив швабру, погрозил пальцем.

— А вот это останется между мною, им и Господом Богом. Вы лучше расспросите мистера Эллиота; может, он объяснит, с чего вдруг мне понадобился старый греховодник Сапог.

— А вы, кстати, сказали Атису, что являетесь фактически убийцей его отца?

Терей лишь укоризненно качнул головой.

— Еще чего. Только этой глупости мне не хватало.

С этими словами он водрузил на нос очки, скрыв за ними свои пораженные солнцем глаза, и оставил меня под вновь набирающим силу дождем.


ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Во второй половине дня я из своего номера позвонил Эллиоту. Голос у него был усталый (ничего, сочувствия от меня не дождешься).

— Что, в офисе напряг?

— Справедливость дешево не обходится. У тебя как?

— Да так, ни хуже ни лучше.

О Терее я Эллиоту не сообщил, в основном потому, что и сам пока не узнал ничего полезного; вместе с тем после «Лап-ланда» я успел еще проверить показания двух свидетелей. Одним из них был второй кузен Атиса Джонса — богобоязненный человек, не одобряющий жизненного уклада ни Атиса, ни его пропавших матери с теткой; впрочем, богобоязненность не мешала кузену ошиваться по местным барам, где ему иной раз прилетало, и он потом ходил обиженный. Сосед сказал мне, что пропадает он обычно в «Болотной крысе»; там я его и нашел. Он помнил, как Атис с Мариэн Ларусс ушли; сам он в это время еще сидел в баре, молясь за грешников за двойным виски — и тут вдруг опять появляется Атис, лицо и руки в грязи и кровище.

«Болотная крыса» стояла в конце дороги на Сидар-Крик, там, где фактически начинается Конгари. Казистостью это заведение не отличалось ни внутри, ни снаружи — так, шлакоблочное бельмо на глазу, с крышей из гофрированного железа. Но здесь был неплохой музыкальный автомат, а еще сюда любили заглядывать отпрыски состоятельных родителей, их манила волнующая атмосфера опасности.

Я прошел через окружающие бар деревья и выбрался на опушку, где погибла Мариэн Ларусс. С деревьев все еще свисали обрывки полосатой ленты, которой огораживаются места преступлений, но иных знаков того, что девушка рассталась здесь с жизнью, нигде не наблюдалось. Неподалеку шумела речка. Некоторое время я двигался на запад, после чего повернул опять на север, рассчитывая пересечься с тропой, ведущей обратно к бару. Вместо этого я вышел к ржавой проволочной сетке с указателями «Объект охраняется», которые равномерно чередовались с табличками «Собственность добывающей компании „Ларусс майнинг“». Через сетку виднелись поваленные деревья и просевшая земля с пятнами чего-то похожего на известняк. По этой части прибрежной равнины были в беспорядке разбросаны месторождения известняка; местами кислотные грунтовые воды добирались до него, вступая в реакцию и растворяя. Результатом явился различимый сквозь сетку карстовый пейзаж, как оспинами испещренный воронками и мелкими пещерками.

Попытка найти в ограде дыру завершилась фиаско. Снова сверху посыпались капли, так что я, добравшись до бара, основательно промок. Бармен насчет участка Ларуссов ничего не знал, предполагал лишь, что здесь когда-то намеревались устроить известняковую каменоломню, но из этого ничего не вышло. Потом власти предлагали Ларуссам поступиться этой землей ради расширения национального парка, но те не согласились.

Второй свидетельницей была женщина по имени Эуна Шиллега, которая в тот момент, когда Атис с Мариэн зашли в «Болотную крысу», гоняла там бильярдные шары. Ей запомнились и расистские выкрики в адрес темнокожего парня, и время, когда молодая пара зашла и вышла. Время она отметила потому, что мужчина, с которым она играла, был ей как бы другом, с которым они встречались за спиной у мужа («ну, ты понимаешь, солнце»), так что она зорко следила за циферблатом, чтобы к возвращению супруга с вечерней смены быть уже дома. У Эуны была длинная рыжая грива с земляничным оттенком, а над джинсами в обтяжку ободок сальца, как маленький спасательный круг. По виду она уже прощалась с пятым десятком, но в душе безусловно считала себя вдвое моложе и вдвое красивей.

Эуна работала на полставки официанткой в баре неподалеку от Хоррел-Хилла; туда я и заглянул. В углу, потягивая пиво и тихо изнывая от духоты, сидели двое военных с базы Форт-Джексон. Они пристроились как могли под самым кондиционером, но тот по возрасту почти не уступал Эуне. Парням проще было бы дуть друг на друга поверх кружек с холодным пивом.

Из всех свидетелей, с кем я успел переговорить, Эуна оказалась самой общительной. Может, ей было скучно, а я давал желанную отдушину. Я видел ее впервые и продолжать знакомство вовсе не собирался, но, вероятно, партнер по бильярду тоже был для нее отдушиной, на данный момент последней в длинной их череде. Было в Эуне что-то неуемное, некий блуждающий голод, подпитываемый отчаянием и разочарованием. Он проступал в том, как она держалась при разговоре, как лениво водила по мне взглядом, словно решая, какие части Чарли Паркера можно использовать, а какие лучше выбросить за ненадобностью.

— Вы видели Мариэн Ларусс в баре до той ночи? — расспрашивал я.

— Пару раз видела. Девочка была богатая, но любила иногда позависать, так сказать, на простой манер.

— С кем, интересно?

— Да мало ли с кем. В основном с девочками, тоже богатыми. А иногда и с парнями.

Она чуть дернула плечами — то ли от омерзения, то ли наоборот, от чего-то приятно щекотнувшего.

— Ребятки те о себе нехилого мнения. Покупают пиво и считают, что за чаевые им полагается кое-что послаще.

— И что, остаются ни с чем?

— Да когда как. — В глазах у Эуны на мгновение ожил голодный огонек, но смягчился от какого-то приятного воспоминания.

Она как следует затянулась сигаретой.

— А с Атисом Джонсом вы ее когда-нибудь видели до той ночи?

— Разок, только не здесь: место не то. В «Болотной крысе». Я туда иной раз захаживаю.

— Как они вам показались?

— Сидели тихо, ручкам волю не давали, но все равно видно было, что они вместе. Да и не мне одной, наверно. Людям.

Она многозначительно смолкла.

— Скандала не было?

— В тот раз нет. А вот назавтра — да, когда она сюда вечером явилась, а за ней ее брат. Разыскал.

Эуна опять передернула плечами, на этот раз проявляя свое отношение более ясно.

— Вы его недолюбливаете?

— Я? Да я его знать не знаю.

— И все-таки?

С непринужденным видом оглядевшись, Эуна легла бюстом на барную стойку, приоткрыв под рубашкой груди в мелкой сыпи веснушек.

— На Ларуссов, — вполголоса доверительно сообщила она, — тут считай что полгорода работает, и что, любить их за это? Особенно младшего. В нем что-такое… то ли пидор, то ли не пидор. Пойми меня правильно, солнце, я всех мужиков люблю, даже тех, кому я не по нраву, физически или как там еще, но только не Эрла-младшего. Понимаешь? В нем что-то такое…

Она снова присосалась к сигарете, которая ушла у нее, можно сказать, в три затяжки.

— И вот Эрл-младший разыскал Мариэн в баре… — вернул я ее к теме.

— Точно, разыскал. Схватил ее прямо вот так за локоть и потащил наружу. Она ему влепила, и тогда подскочил еще один, и уже вдвоем они ее выволокли.

— Не помните, когда это произошло? Примерно?

— Примерно за неделю, как ее не стало.

— Думаете, они знали о ее отношениях с Атисом Джонсом?

— Я ж говорю, люди все видят. А если люди видели, то и до семейки этой должно было дойти.

Дверь открылась, и в бар ввалилась весело гомонящая ватага мужчин. Начинался вечерний прилив посетителей.

— Все, солнце, мне пора, — встрепенулась Эуна.

Подписаться под показаниями она бы не согласилась ни за что на свете.

— Еще буквально один вопрос: вы не узнали того, кто был тем вечером с Эрлом-младшим?

— Как не узнать, — приостановилась она. — Он и сам здесь разок-другой сиживал. Гнусь редкостная: Лэндрон Мобли.

Я поблагодарил собеседницу и выложил на стойку двадцатку, за апельсиновый сок и за уделенное мне время. Эуна расцвела в улыбке.

— Не пойми меня превратно, солнце, — сказала она, когда я засобирался уходить, — но тот парень, которому ты пытаешься помочь, вполне заслуживает того, что ему светит.

— Кстати, многие так считают.

Сделав розочкой нижнюю губу, она выпустила паровозную струю дыма. Губа была чуть припухлая, как будто ее недавно кусали. Я смотрел, как рассеивается дым.

— Он ту девочку изнасиловал и убил, — поставила точку Эуна. — Тебе, я понимаю, надо делать свое дело — всякие там вопросы, расспросы, — но я надеюсь, ты ничего не раскопаешь, чтобы выгородить подонка.

— Даже если установлю, что он невиновен?

Отняв от стойки бюст, она ткнула сигаретой в пепельницу.

— Солнце, в этом мире невиновны разве что младенцы, да и то с какой стороны посмотреть.


Все это я рассказал Эллиоту по телефону.

— Может, имеет смысл поговорить с тем твоим клиентом, когда ты его найдешь? Как его там, Мобли? Выяснишь, что он знает.

— Ну да. Если получится его найти.

— А что, думаешь, он дал деру?

— Надеюсь, что дал, — ответил Эллиот после долгой паузы. На вопрос, откуда такие мысли, он пояснил: — Лэндрону, если дойдет до суда, светит серьезный срок.

Хотя в виду он имел не это.

Совсем не это.

Я принял душ, поел у себя в номере. Позвонил Рэйчел, мы немного поболтали. Макартур свое слово держал: проведывал регулярно, а «Клан-киллер» не попадался копам на глаза. Так что если Рэйчел и имела на меня зуб за то, что я наслал его как черный снег на голову, все равно немое присутствие телохранителя сказывалось на ней успокаивающе. К тому же он был чистюля и в туалете не оставлял за собой поднятого сиденья, а для Рэйчел в ее суждении о людях это крупный аргумент. Как раз нынче Макартур собирался встретиться с Мэри Мейсон; обещал отписать. Я сказал Рэйчел, что обожаю ее, а она в ответ: раз пошла такая любовь, я должен привезти ей шоколадок. Она у меня такая простая девчонка. Иногда.

Поговорив с ней, я решил проверить, как поживает Атис. Трубку подняла бабуля и сказала (уж насколько я ее понял), что он «„балованай“. Терпежу ужо с ём никако'о». Было ясно, что спуску она ему не дает, не вникая ни в какое там «положение». Я попросил позвать к телефону Атиса. Послышались шаги, и он взял трубку.

— Как ты? — спросил я.

— Да ниче, — ответил подопечный и, понизив голос, добавил: — Бабка эта меня доконает. Вообще упертая.

— Ты уж с ней повежливей. Больше ничего не хочешь мне сказать?

— Я уже все, что можно, сказал.

— Что можно, да. А что знаешь — тоже все?

Атис не отвечал так долго, что я уж подумал, он просто положил трубку и ушел. Но он заговорил:

— У тебя не бывает ощущения, что за тобой все время кто-то ходит тенью? Всегда он где-то рядом, только ты не можешь его увидеть, а просто знаешь, что он здесь?

Мне подумалось о жене и дочери, об их присутствии в моей жизни даже после того, как они ушли, о смутных формах и тенях, маячащих в темноте.

— Пожалуй, бывает, — сказал я.

— Та женщина, вот она как раз такая. Я вижу ее всю свою жизнь, так что и не знаю, мерещится или нет; но она здесь. Я знаю, что это так, пусть даже никто ее больше не видит. Вот и все, что я знаю. Не спрашивай больше.

Я сменил тему.

— Тебе никогда не доводилось сталкиваться с Эрлом Ларуссом-младшим?

— Нет, никогда.

— А с Лэндроном Мобли?

— Я слышал, он меня ищет, но пока не нашел.

— А зачем он тебя ищет, не знаешь?

— Чтобы глотку порвать, зачем же еще. А иначе для чего собаке Эрла-младшего меня вынюхивать?

— Мобли работал на Ларусса?

— Работать не работал, но когда им надо было обтяпать какое-нибудь грязное дело, они всегда обращались к нему. У Мобли и друзья есть, сволота еще похуже, чем он.

— Кто именно?

Слышно было, как Атис сглотнул.

— Ну, этот, — произнес он. — Еще по телевизору показывают… Куклуксклановец. Бауэн.


В ту ночь, далеко на севере, сцепив под затылком руки, лежал у себя в камере Фолкнер и вслушивался в ночные звуки тюрьмы: храп на все лады, возню и вскрики во сне, поступь охраны, сдавленные рыданья. Поначалу они не давали заснуть, но он быстро приноровился — научился их игнорировать, в крайнем случае принимая за фоновый шум. Теперь проповедник не мучился бессонницей, только этой ночью он не спал. Его мысли были не здесь — с той самой поры, как вышел на волю человек по имени Сайрус Нэйрн.

Фолкнер не шевелился на своей койке. Он ждал.


— Уберите! Уберите их с меня!

Тюремный охранник Дуайт Энсон очнулся у себя в постели среди сбитых, всклокоченных простыней; подушка под ним намокла от пота. Он вскочил с кровати, расцарапывая кожу в попытке стряхнуть тварей, карабкающихся у него по груди. Рядом его жена, Айлин, потянулась и включила бра.

— Боже! Дуайт, да что с тобой? — сокрушенно спросила она. — Опять, что ли, снится?

Энсон, глотнув пересохшим горлом, пытался унять сердцебиение, но при этом безудержно вздрагивал, чеша себе почем зря голову и руки.

Надо же, опять тот же сон, вторую ночь кряду: как будто по нему кишмя ползают, кусают пауки, а он лежит связанный в грязной ванне где-то посреди леса. Изжаленная кожа начинает гнить и отпадать кусочками, оставляя сероватые рытвинки. И все это время на него откуда-то из тени взирает странный человек — изможденный, с рыжими волосами и тонкими длинными пальцами, белыми-пребелыми. Человек этот явно мертв: лунный свет освещает изуродованный череп, кровь на лице. И вместе с тем он с нескрываемым, поистине живым вожделением смотрит, как его питомцы кормятся своей беззащитной жертвой.

Энсон упер руки в бедра и яростно потряс головой.

— Да ложись ты уже спать, Дуайт, — устало взмолилась жена, но он не сдвинулся с места, и она, секунду-другую подождав, с разочарованным видом повернулась к нему спиной и притворилась спящей.

Энсон потянулся к ней, но передумал. Гладить ее не хотелось. А той, которую хотелось, не было.

Мари Блэйр позавчера исчезла, когда шла домой с работы, из закусочной. Пропала, и ни слуху ни духу. Энсон какое-то время втайне ждал, что к нему с расспросами нагрянет полиция. О его отношениях с Мари никто не знал, да и знать не мог, хотя нельзя было сбрасывать со счетов, что она проболтается кому-нибудь из своих подружек-дурочек, которые, если полиция к ним наведается, переведут стрелки на него. Однако пока было тихо. Жена чуяла, что Энсон ходит сам не свой, но ни о чем не спрашивала; оно и к лучшему. Тем не менее из-за девчонки он переживал. Хотел, чтобы она вернулась — понятно, не только ради того, чего ему от нее надо, но и так, вообще.

Оставив неподвижную жену, Энсон спустился на кухню. Лишь открыв дверку холодильника, где стояло молоко, он ощутил вдруг спиной приток прохладного воздуха и почти одновременно услышал, как стукнула по косяку дверная сетка от комаров.

Кухонная дверь была распахнута — может, ветер? Хотя откуда. Айлин укладывалась после него, а она обычно проверяет все замки на дверях. Уж кто-кто, а супруга у него не из забывчивых. Странно, почему они не услышали стука раньше; Энсон всегда спал чутко и просыпался от малейшего шороха. Он аккуратно поставил пакет молока и вслушался: в доме тихо, ни звука. Лишь снаружи доносились шептание ветра в деревьях и отдаленный шелест машин.

Наверху в тумбочке Энсон держал «смит-вессон». Может, сходить взять? Да ладно. Вместо этого он вынул из подставки нож для разделки мяса и, прошлепав к двери, посмотрел направо-налево: не караулит ли кто снаружи. Конечно нет. Тогда Энсон вышел на крыльцо и оглядел пустой двор. Впереди был аккуратный газон, обсаженный деревьями, чтобы дом не был виден с дороги. Светила луна, подчеркивая линии дома, придавая ему очертания замка.

Энсон ступил на траву.

У ступеней крыльца кто-то поднялся; его поступь скрадывалась шумом ветра, а силуэт — черной тенью дома. Энсон не улавливал его присутствия вплоть до того момента, когда он был схвачен за руку, а по горлу одновременно полоснуло что-то нестерпимо острое; с приступом боли он увидел, как в ночной воздух жгутом метнулась его кровь. Нож выпал, рука теперь бессмысленно прикрывала рану на шее. Затем подкосились ноги, и он рухнул на колени, а кровь пошла медленней, словно оттягивая момент кончины.

Он поднял глаза и увидел перед собой Сайруса Нэйрна, который что-то протягивал на ладони. Это было колечко с гранатом, которое Энсон подарил на пятнадцатилетие Мари; он бы узнал и так, даже не будь оно на отрезанном указательном пальчике.

Сайрус Нэйрн, обогнув умирающего в судорогах Энсона, пошел к дому. На ноже поигрывал лунный свет, а Нэйрн мыслями был уже там, в спальне, где лежала Айлин. Он думал о ней и о местечке, которое для нее заготовил.

А в Томастоне, у себя в камере, закрыл наконец глаза старик Фолкнер и забылся глубоким сном без сновидений.


ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Кладбище «Магнолия» находится в конце Каннингтон-стрит, к востоку от Митинг-стрит. Это, можно сказать, не улица, а сплошной погост, здесь одно за другим располагаются городские кладбища: «Старое методистское», «Общества доброго союза», «Коричневого братства», «Гуманизма и дружелюбия», «Единения и дружбы». Одни чуть лучше ухожены, на других приветливей обслуживание, но все они принимают мертвых примерно с одинаковой непринужденностью; бедным здесь так же хорошо, как и богатым, да и черви везде довольны и упитанны.

Мертвые разбросаны по всему Чарльстону, и останки смиренно покоятся под каблуками бесчисленных туристов и глумливых пьянчуг. Тела рабов ныне закатаны автостоянками и застроены ночными магазинами, а стык Митинг-стрит и Уотер-стрит и вовсе приходится на старое кладбище, где некогда хоронили после казни каролинских пиратов. Это место служило отметкой нижнего уровня воды в болоте, но с той поры город разросся и висельников успели позабыть, их тела попраны фундаментами особняков и идущими возле них улицами.

А вот на Каннингтон-стрит мертвых так или иначе помнят, и самое большое из здешних кладбищ — «Магнолия». В прилегающем к нему озере живым серебром резвятся рыбешки, на которых поглядывают из осоки ленивые цапли и серо-белые клювачи; специальные вывески здесь предупреждают о штрафе в двести долларов за кормление аллигаторов. На узкой дороге к офисам кладбищенской управы прохода нет от любопытных до всего гусей, считающих себя здесь хозяевами. Надгробия затенены вечнозеленым восковником, а лавролистные дубы в багряных крапинах лишайника укрывают гомонящих птиц.

Человек по имени Губерт приходит сюда уже два года. Иногда он остается спать между памятниками, с ржаной краюхой для поддержания сил и бутылочкой для душевного уюта. Жизнь кладбища он изучил до тонкостей, включая маршруты и помнящих-скорбящих, и персонала. Он точно не знает, терпят здесь его присутствие или просто не замечают, да, собственно, какое ему дело. Губерт держится сам по себе и старается на люди не показываться: глядишь, спокойное это существование будет так же спокойно и продолжаться. Разок-другой его, правда, напугали аллигаторы, ну да это ничего. Если спросить Губерта, так им вместе как раз и житье: такие же бедовые, как и он сам.

Когда-то у Губерта была работа, и дом, и жена, пока он однажды не потерял работу, а следом за ней — быстро и в такой же последовательности — и дом, и жену. На какое-то время он потерял даже себя, пока не очутился в больнице с загипсованными ногами после того, как его на автостраде № 1 сбил при заносе грузовик, где-то к северу от Киллиана. С той поры Губерт решил быть более осторожным, но к прежней жизни уже не возвращался, несмотря на попытки социальных работников приткнуть его куда-нибудь на постоянное место жительства. Зачем ему оно, постоянное, когда двух извилин хватает сообразить, что как раз постоянного-то ничего и не бывает. Так что теперь он лишь ждет-пождет; а какая разница, где человеку ждать, если он знает, чего именно. А то, чего он ждет, найдет его как миленького, где бы он ни был. Найдет, и притянет к себе, и обернет в свое холодное-прехолодное, темное-претемное одеяло, а имя его добавится к унылому перечню таких же нищих бедолаг, закопанных вон там, на дешевом участке, огороженном цепочкой. Вот это Губерт единственно знает, и знает наверняка.

Когда холодает или заряжают дожди, Губерт пешком доходит до Митинг-стрит, 573, где в городском центре благотворительности есть ночлежный дом, и если там находится свободная койка, он снимает носимый на шее кошелек и отдает три мятые долларовые бумажки за ночной приют. Отсюда с пустой рукой никто не уходит: по крайней мере, накормят нормальным ужином, позволят помыться, а на дорогу еще и мыло дадут; бывает, перепадет что-нибудь из одежды. Там же, в ночлежке, принимают и выдают почту, хотя Губерту уже и не помнится, чтобы он когда-нибудь получал от кого-то письма.

Да и в ночлежке он, честно сказать, давненько уже не бывал. С той поры случались уже и промозглые ночи, и дождь промачивал так, что Губерт потом неделями чихал, но на койку он все равно не возвращался. Не возвращался с той самой ночи, как увидал того человека с оливковой кожей и поврежденными — какими-то выцветшими — глазами, перед которым плясал небывалый свет, принимая разные формы и даже образы.

Того человека Губерт впервые обнаружил в душевой. Да-да, именно обнаружил: обычно в душевых он ни на кого не смотрит: так можно привлечь к себе внимание, а то и накликать беду, а зачем оно. Не такой он рослый и сильный, а все то нехитрое, что у него когда-то было, в прошлом отобрали те, кто покрепче и побуйней. Так что Губерт научился им не попадаться и не встречаться с ними взглядом — вот почему в душевой он всегда смотрит себе под ноги. Именно так на глаза ему и попался тот человек.

Точнее, вначале попались его смуглые лодыжки и шрамы на них. Губерт прежде таких не видывал; впечатление, будто ступни этому человеку отрезали, а затем грубо приделали, оставив в напоминание о происшедшем отметины в виде глубоких шрамов-стежков. Именно тогда Губерт изменил своему правилу и взглянул на стоящего рядом — на его мускулистую поджарость, курчавые даже под душем волосы (мулат, наверное) и странные, словно выбеленные и дымкой подернутые глаза. Человек напевал не то гимн, не то что-то из старых негритянских спиричуэлс. Слова были не вполне разборчивые, но кое-что удавалось понять:

Пойдем со мною, брат,
Ступай со мной, сестра,
Пойдем давай, пойдем
По Белой по Дороге,
Все…

В эту секунду, поймав на себе сторонний взгляд, человек обернулся и как будто пришпилил Губерта глазами.

— Ты готов пойти, брат? — вдруг спросил он.

И Губерт как со стороны услышал, что отвечает, дивясь при этом непривычной полой звучности, какую его голосу придавали облицованные плиткой стены:

— Пойти? Куда это пойти?

— По Белой Дороге. Ты готов пойти по Белой Дороге? Она ждет тебя, брат. Ждет и смотрит.

— Не знаю, о чем ты говоришь, — сказал Губерт.

— Знаешь-знаешь, Губерт. Непременно знаешь.

Губерт перекрыл душ и бочком-бочком вышел, держа комом снятое с вешалки полотенце. Больше он не отзывался, даже когда человек со смехом его окликал:

— Эй, брат, ты уж смотри себе под ноги, ладно? Не споткнешься — не упадешь. Нельзя падать на Белой Дороге, потому что на ней так и смотрят, так и зыркают те, которым надо, чтоб ты упал. А когда упадешь, тут они тебя и ухватят. Заберут и раздерут в клочья!

И пока Губерт спешил из душевой прочь, вслед ему опять неслась та песня:

Пойдем со мною, брат,
Ступай со мной, сестра,
Пойдем давай, пойдем
По Белой по Дороге,
Все вместе и всегда,
Дорога Белая-а-а…

В этот раз койку Губерту отвели возле туалетов. Он не возражал, тем более что мочевой пузырь у него иной раз пошаливал и приходилось за ночь по два, а то и по три раза подниматься, чтобы отлить. Однако той ночью он пробудился не от позывов.

А от женского голоса. Плачущего. Даже стенающего.

Такого быть явно не могло. Ночлежная для семейных находится на Уолнат-стрит, 49, там и спят женщины с детьми. Так что женщине в мужском отделении взяться решительно неоткуда. Хотя кто их знает, этих бездомных, — голь на выдумки хитра.

Все же Губерту невыносимо было и думать о том, что кто-то причиняет страдание женщине, а уж тем более ребенку. Он поднялся с койки и тронулся на шум, который, судя по всему, доносился из душевой. Помнится, именно там эдаким эхом отдавался голос — и его собственный, и того певца. Губерт добрался до входа и замер, пораженный. Это и впрямь был тот самый человек с оливковой кожей. Он стоял сейчас перед молчаливыми душевыми стойками, спиной к проходу, в холщовых шортах и черной майке. А перед ним мрел свет, обдавая ему лицо и руки, хотя в душевой стояла темень и верхний свет был отключен. Неожиданно Губерт поймал себя на том, что крадучись движется босиком направо, напрягая зрение, чтобы рассмотреть источник странного света.

Перед человеком зыбко сиял столп высотой метра полтора. Он покачивался и подрагивал, как пламя свечи, и Губерту показалось, что за этим коконом, а может, и внутри виднеется фигура.

Какая-то девушка, блондинка. Искаженное болью лицо исступленно, с нечеловеческой быстротой бьется из стороны в сторону, и слышно, как она невыносимо, странно прерывисто кричит: «Н-н-н-н!!!» — со страхом, безысходной мукой и яростью. Платье на ней изорвано в клочья; от пояса вниз она и вовсе голая, тело одна сплошная рана — впечатление такое, что ее по дороге тащило под колесами машины.

И тут Губерт ее узнал. Да-да, конечно! Боже, это же Руби Блантон, милая, смазливая веселушка Руби, которую сбил парень, отвлекшийся на свой пейджер как раз в тот момент, когда она переходила улицу к дому, и двадцать метров проволок ее под колесами своей машины. Губерту вспомнилось, как она в последнюю секунду поворачивает голову, распахивает глаза (Губерт все это помнил) — и вот в нее врезается тачка, подминает, как куклу, и она исчезает под колесами.

О, кому, как не Губерту, знать, кто она. Ошибки быть не может.

Между тем тот человек не протянул к ней руки, не утешил. Вместо этого он все напевал ту песню, которую Губерт от него уже слышал нынче:

Пойдем со мною, брат,
Ступай со мной, сестра,
Пойдем давай, пойдем…

Он обернулся, и при виде Губерта его словно опаленные глаза засквозили светом.

— Ты теперь на Белой Дороге, брат, — сказал он вполголоса. — Взгляни же, что ждет тебя там.

Он отстранился, и к Губерту пролегло то свечение, а вместе с тем приблизилась и голова девушки — мятущаяся, с закрытыми глазами и срывающимся с губ немолчным стенанием: «Н-н-н-н…»

Ее глаза распахнулись, и Губерт вперился в них и в отразившееся где-то глубоко чувство собственной вины — а потом почувствовал, что падает, падает прямо на чисто вымытую плитку, навстречу своему собственному отражению.

Падает, падает на Белую Дорогу.

Там его позже и нашли — в душе, с ушибленной до крови при ударе о кафель головой. На вызов пришел врач, ощупал, расспросил, нет ли у Губерта приступов головокружения и как обстоит дело со спиртным и что, может, имеет смысл лечь в стационар, если возьмут. Губерт поблагодарил, после чего собрал манатки и покинул ночлежку. Человек с оливковой кожей (мулат?) успел уже уйти, и Губерт его больше не видел, хотя первые дни то и дело оглядывался и даже временно перестал спать на кладбище, переместившись на улицы и аллеи, поближе к живым.

Но потом на кладбище он вернулся. Это его место, ну а что до того видения в душевой, так оно, во-первых, подзабылось, а во-вторых, мало ли что может примерещиться с устатку, да от выпитого, да еще и с температурой: вон как его лихорадило накануне.

Иногда Губерт ночует вблизи семейного захоронения Столлов, где скульптура женщины, скорбящей у подножия креста. Это место удачно огорожено деревьями, и отсюда просматриваются дорога и озеро. Неподалеку от того места лежит плоская гранитная плита, а под ней некто Беннет Спри; для старого кладбища могила довольно недавняя, можно сказать, свежая добавка. Этот участок находится в собственности семейства Спри с давних пор, просто Беннет пережил всех своих родственников, а когда в июле 1981 года наконец умер, то законным образом попал сюда.

Приближаясь к надгробию Беннета Спри, Губерт видит на нем какой-то силуэт. На секунду возникает мысль повернуть в сторону, неохота спорить из-за территории с другим бродягой — да и можно ли доверять незнакомцу, который ночует у тебя под боком на кладбище? Но что-то в характере тех очертаний невольно его привлекает. С приближением Губерта по деревьям дрожью пробегает ветерок, обдавая лежащего пятнистой, колышущейся лунной рябью, и становится видно, что фигура обнажена, а пятна на ней, несмотря на шевеление веток, не движутся.

На горле у человека рваная рана; странного вида дыра, как будто ему что-то вставляли в рот снизу, пронзив мягкую плоть под подбородком. Торс и ноги черны от крови.

Прежде чем броситься наутек, Губерт различает еще две вещи.

Первая — что это мужчина и он кастрирован.

Вторая — предмет, воткнутый в его в грудь, похож на ржавое распятие, и к нему приколота записка, слегка запачканная кровью.

На ней аккуратно выведено: «Копать здесь».

И будут копать. Будет найден судья и выписан ордер об эксгумации, так как живых родственников у Беннета Спри нет, и некому подать голос против повторного осквернения его могилы. Пройдет день-два, прежде чем истлевший гроб будет бережно поднят на веревках и поставлен на лист толстого полиэтилена, чтобы не распался, а бренные останки Беннета Спри не рассеялись по темной вывороченной земле.

А под местом, где так долго стоял гроб, заметят некую рыхлость и начнут слой за слоем аккуратно снимать грунт, пока там не проявятся кости: вначале ребра, затем череп с раздробленной челюстью и черепной коробкой, проломленной будто долотом — удары, которые, собственно, и привели к смерти.

Это все, что осталось от девушки, не успевшей даже толком стать женщиной.

Все, что осталось от Адди, матери Атиса Джонса.

А ее сын умрет, так и не узнав о месте последнего упокоения женщины, принесшей его в мир.


ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Когда [ангелы] нисходят, они облачаются в одеяние мира. Ибо если б они не облачались в одеяния под стать миру сему, то не могли бы они и сносить этот мир, а мир не сносил бы их.

Книга Зоар


ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Близилась пора рассвета; вот-вот покажется солнце.

Сайрус Нэйрн, согнувшись, сидел голый в темной норе. Скоро придется отсюда валить. К нему могут явиться с обыском по подозрению в кровавой мести охраннику Энсону. Понятно, первым делом шерстить будут тех, кто недавно вышел из Томастона. Уходить Сайрус, конечно же, не хотел. Сколько лет он мечтал, что вернется сюда и вот так усядется, окруженный запахом сыроватой земли, а голую спину и плечи ему будут щекочуще ласкать коренья. Ну да ладно, без вознаграждения он не останется. Ведь ему столько всего обещано. А взамен, понятное дело, требуются жертвы.

Снаружи доносилась пока еще робкая перекличка первых птиц, легкое похлюпывание воды о берег, жужжание последних ночных насекомых. Впрочем, звукам жизни вне своей берлоги Сайрус не внимал. Он сидел неподвижно, сознавая лишь едва ощутимое шевеление земли под ногами; смотрел и чувствовал, как под слоем грязи пытается дышать Айлин Энсон. Это у нее не получилось; в конце концов она затихла.


Меня разбудил телефон. На часах в номере было восемь пятнадцать.

— Чарли Паркер? — спросил незнакомый мужской голос.

— Он самый. Кто это?

— У вас через десять минут встреча за завтраком. Вы же не хотите, чтобы мистер Уайман вас ждал?

В трубке послышались короткие гудки.

Мистер Уайман.

Вилли.

Босс чарльстонского филиала южной мафии желает со мной позавтракать.

Начало дня не сказать что хорошее.

Южная мафия — банда опосредованно связанных меж собой преступников — в том или ином виде существовала начиная еще со времен сухого закона. Базировалась она в крупных городах Юга, преимущественно в Атланте, штат Джорджия, и Билокси, штат Миссисипи. Эти ребята, именующие себя на южный манер «дикси», нанимали друг друга для работенки за пределами того или иного штата: так, поджог в Миссисипи мог быть делом рук «светлячка», явившегося откуда-нибудь из Джорджии, а след пули, пущенной в Южной Каролине, тянулся к киллеру из Мериленда. Особой утонченностью «дикси» не отличались, специализируясь в основном на наркотиках, азартных играх, убийствах, поджогах и рэкете. Воротничковая, или «чистая», преступность ассоциировалась у них, видимо, не более чем с грабежом химчисток (а отмывание денег, по логике, с прачечными); тем не менее в совокупности они представляли собой силу, с которой нельзя не считаться. В сентябре 1987-го южная мафия убила в Билокси судью Винсента Шерри и его жену Маргарет прямо в их доме. За что застрелили служителя Фемиды, так и осталось неясным; правда, ходили слухи, что Винсент Шерри участвовал в криминальных схемах при посредстве юридической фирмы «Галат и Шерри», а его партнер Питер Галат был позднее осужден за вымогательство и убийство, связанное со смертью супругов, хотя основания для убийства были сочтены во многом несостоятельными. Вообще те, кто убивает судей, опасны, потому что руки у них действуют быстрее, чем мозги. Такие люди не взвешивают последствий своих поступков, спохватываясь лишь задним умом.

В 1983 году Пол Маззел, тогдашний босс чарльстонского филиала, вместе с неким Эдди Меррименом был посажен за убийство Рики Ли Сигривса, сорвавшего Маззелу одну из сделок с наркотиками. С той поры на престол в Чарльстоне взошел Вилли Уайман. Росту в нем было метр со шляпой, а веса с полсотни килограммов, если в карманы засунуть кирпичики; тем не менее был он гнусный, хитрый и для поддержания своего имиджа способный, в сущности, на все.

В половине девятого он сидел за угловым столиком банкетного зала «Чарльстон-плейс» и кушал яичницу с беконом. Напротив него был один свободный стул. За соседними столиками дежурили парами четверо мордоворотов, держа под надзором Вилли, дверь и меня.

Вилли, загорелый брюнет с короткой стрижкой, пришел в небесно-голубой рубашке с белыми облачками, синих чиносах и бирюзовых мокасинах. Завидев меня, он взмахнул вилкой — дескать, подсаживайся. Один из его людей хотел мою персону, видимо, обыскать, но Вилли, понимая, что находится в присутственном месте, жестом велел ему отойти.

— Тебя ведь не надо обшаривать?

— Я не вооружен.

— Вот и хорошо. Не думаю, что люди в «Чарльстон-плейс» обрадуются дыркам в столах. Да и сервировка попортится. Будешь заказывать? — Он улыбнулся одними губами. — Завтрак, учти, за твой счет.

Я попросил у официантки кофе, сок и тосты. Вилли, закончив жрать, отер рот салфеткой.

— Так, ладно, — вздохнул он, — к делу. Я слышал, ты так вломил Энди Далицу по орехам, что он теперь может чесать их через рот пальцами.

Он ждал ответа. Бывают случаи, когда мудрее повиноваться. Это был тот самый случай.

— «Лап-ланд» — твое местечко?

— Одно из. Слушай, я в курсе, что Энди Далиц — дебил. Сколько я его знаю, сам бы с удовольствием двинул по мудям. Может, он и сам нарвался, не суть, — но из-за тебя у меня проблема. Я вот что хочу сказать: если ты ходишь по нашим клубам, то держаться там надо прилично: здравствуйте, пожалуйста. А ты что? Вписал менеджеру так, что он вкус своих яиц на языке почувствовал. Разве это вежливо? И еще скажу: сделай ты это на публике, перед клиентами или девушками, разговор у нас был бы совсем другой. Потому что если из-за тебя плохо будет выглядеть Энди, то значит, плохо буду выглядеть я. Опомниться не успеешь, как кто-нибудь ненароком возьмет и подумает: а не засиделся ли нынешний босс, не пора ли его менять на новенького? И тогда у меня два варианта: или я убеждаю таких умников, что они не правы, и потом целый день кружу на машине в поисках, куда бы их свалить, пока не провонял багажник, или в багажнике воняю уже я, а это, между нами, для меня вариант неприемлемый. Разобрались?

Мне принесли заказ. Налив себе кофе, я предложил Вилли добавку, которую он с учтивой благодарностью принял. Вежливость прежде всего — иначе это не Вилли Уайман.

— Разобрались, — кивнул я.

— Я все про тебя знаю, — продолжал он. — В раю от тебя всех воротит. Единственная причина, почему ты до сих пор жив, это потому что Господь не хочет, чтобы ты терся рядом. Я слышал, ты сейчас занимаешься на пару с Эллиотом делом того парня, Джонса. Есть ли что-нибудь, что мне надо знать, потому что это дельце воняет не слабее подгузника моего отпрыска? Энди говорит, ты хотел встретиться с полукровкой, с Тереем.

— А он что, полукровка?

— Меня спрашиваешь? Я ему что, племянник? — Вилли снизошел до ухмылки. — Его племя хрен знает когда пришло из Кентукки, вот и все, что мне известно. Кто знает, кого они там трахают у себя в горах? По слухам, даже коз, потому что у их мужиков в одном месте все время чешется. Черные и те не хотят иметь дело ни с Тереем, ни с его народцем. Ну все, лекция окончена. Теперь ты мне что-нибудь расскажи.

У меня не оставалось иного выбора, кроме как выложить что-нибудь из того, что я знал.

— Терей навещал в тюрьме Атиса Джонса. Я хотел выяснить зачем.

— Выяснил?

— Думаю, что Терей знал его семью. Вдобавок он нашел Христа.

Вилли издал утомленный вздох, хотя терпение у него еще не иссякло.

— Это он рассказывал и Энди. А Христу надо быть поосторожнее с теми, кто Его находит. Я знаю, ты чего-то недоговариваешь, ну да ладно, прессовать не буду, во всяком случае пока. Просто не хотелось бы, чтоб ты снова заявился в тот клуб. А уж коли заявишься, то будь добр, веди себя прилично и не лупи Энди Далица. Видишь, какой я добрый? За это ты, может, подскажешь, нет ли чего-нибудь такого, о чем мне надо беспокоиться. Понимаешь?

— Понимаю.

Он кивнул, по-видимому, удовлетворенный, и хлебнул кофе.

— Это вроде ты засадил того проповедника, Фолкнера? Было дело?

— Было.

Он поглядел на меня как бы лукаво, с юморком:

— Я слышал, Роджер Бауэн пытается его вызволить.

После того как Атис Джонс упомянул насчет связи Мобли и Бауэна, с Эллиотом я еще не созванивался. Не знал пока толком, как мне это встроить в уже полученную информацию. Стоило Вилли упомянуть имя Бауэна, как я попытался отгородиться от окружающего шума и прислушаться исключительно к Уайману.

— Тебе, небось, любопытно, с чего бы это? — смекнул Вилли.

— Не то слово.

Откинувшись на спинку стула, он не спеша потянулся, открыв потные подмышки.

— У нас с Роджером давние отношения, причем не самые хорошие. Он фанатик, и уважения в нем нет. Я вообще думал, не отправить ли его в путь-дорожку — дальнюю такую, в один конец. Да только потом, опасаюсь, явятся его приятели, какие-нибудь отморозки, и тогда придет конец и всем нам. Не знаю, какие у Бауэна планы насчет того проповедника, может быть, решил поднять его на щит — в смысле, рекламный, — или же у старика что-то припрятано, на что Бауэн не прочь наложить лапу. В общем, сам я, повторяю, ничего не знаю. А вот если расспросить его захочешь ты, могу подсказать, где он сегодня будет в середине дня.

Я ждал продолжения.

— В Антиохе нынче сборище. Ходит слух, что Бауэн желает там выступить. Будет пресса, а может, и телевидение. Бауэн последнее время что-то поутих, на публику не работает, но этот Фолкнер его как будто раззадорил, выманил из логова. Так что сходи поздоровайся.

— А зачем ты мне это говоришь?

Вилли встал; заодно вскочила и его свита.

— Да вот подумалось: с какой это стати только у меня по твоей милости должен быть изгажен день? Коль уж у тебя дерьмо на ботинке, так будь добр, раскидай поровну. А у Бауэна нынче денек и без того ни к черту.

— И что это, интересно, у Бауэна за проблемы?

— Новости надо смотреть. Его пса, Мобли, нынче ночью нашли на кладбище. Кастрированного. Надо будет Энди сказать. Пусть порадуется, что яйца у него хоть в синяках, да на месте. Спасибо за завтрак.

Он укатил лазоревой волной, уводя в хвосте четырех громил — ни дать ни взять туповатые недоросли, идущие за кусочком упавшего неба.


На запланированную у нас утреннюю встречу Эллиот не явился. Автоответчики у него дома и в офисе исправно выражали готовность принимать сообщения. Сотовые — и обычный, и «чистый», который мы использовали для дежурной связи, — были отключены. Тем временем газеты пестрели сообщениями о найденном на кладбище «Магнолия» теле Лэндрона Мобли, хотя деталей было раз-два и обчелся.

Утро я провел, перепроверяя показания свидетелей: стучался в двери жилых вагончиков, шарахался от собак в заросших травой дворах. К полудню я уже был обеспокоен. Справился по телефону, как там Атис, — старик сказал, что в целом ничего, только «че'ой-то у мандраже». С Атисом мы наспех переговорили, хотя в трубку он в основном не говорил, а буркал.

— И че, долго мне еще тут? — выпытывал он.

— Недолго уже, — отвечал я, кривя душой.

Если опасения Эллиота обоснованны — а так оно и есть, — то скоро придется забирать отсюда парня, но лишь для переправки в другое надежное место. Атису придется свыкнуться с торчанием перед телевизором в незнакомых комнатах. Хотя скоро это будет уже не моя забота. Путь со свидетелями достаточно быстро вел меня в никуда.

— Ты слышал, Мобли кокнули?

— Слыхал. Одним гадом…

— У тебя есть мысли, кто мог с ним такое сотворить?

— Нет, но если того парня найдешь, дай знать, ладно? Я руку ему пожму.

Он положил трубку. Я посмотрел на часы: начало первого. До Антиоха езды час с небольшим. Я мысленно подбросил монетку и решил все же ехать.


Ку-клукс-клан в обеих Каролинах, в рамках общей тенденции по стране, последние лет двадцать постепенно хирел. Время упадка в случае с этими двумя штатами можно было отсчитывать с ноября 1979 года, когда в Гринсборо, штат Северная Каролина, в перестрелке с клановцами и неонацистами погибли пятеро рабочих-коммунистов. Это вызвало бурный рост антирасистских движений, в то время как членство в клане продолжало идти на убыль, а любые его вылазки неизменно подавлялись сильно превосходящим в численности противником. Что касается недавних митингов в Южной Каролине, то они были в основном делом рук «Американских рыцарей ку-клукс-клана» из Индианы, так как местные «Рыцари Каролины» в бучу втягивались с неохотой.

Но, несмотря на упадок, факт остается фактом: в Южной Каролине с 1991 года было сожжено свыше тридцати церквей для чернокожих, и это лишь по двум округам, Уильямсбургу и Кларендону. Иными словами, пусть даже клан загибался, олицетворяемая им ненависть по-прежнему жила и процветала. И вот теперь Бауэн пытался придать той ненависти новое ускорение и новый фокус. И если верить прессе, это ему удавалось.

Антиох и в лучшие-то времена не отличался особой пригожестью. Сам по себе он напоминал призрак города: есть дома; есть улицы, которым кто-то потрудился дать названия, но нет ни крупных магазинов, ни городских центров, которые, по логике, должны были со временем на этих улицах вырасти. Вместо этого через Антиох, как через пустырь, проходит отрезок 119-й автострады, вдоль которой как шляпки грибов натыканы магазинчики, а между ними бессистемно умещены пара-тройка заправок, видеопрокат, несколько ночных магазинов, бар и прачечная-автомат.

Парад я, похоже, не застал, но в целом мероприятие проходило на квадратном зеленом поле, огороженном проволокой и неподстриженными деревьями. Неподалеку сгрудились автомобили, десятков шесть, а на открытом кузове грузовика была сооружена импровизированная платформа, с которой к толпе обращался оратор. Вокруг кучковалось около сотни человек — в основном мужчины, с небольшим вкраплением женщин, — слушая выступающего. Среди них выделялась горстка в белых одеяниях, хотя большинство стояло в обычных майках и джинсах. Те, кто в балахонах, под дешевым полиэстером явно потели. На некотором расстоянии толпилось пять-шесть десятков протестующих, их от Бауэна отделяла цепочка полисменов. Кто-то скандировал, кто-то свистел и улюлюкал, но ничто не могло сломить стоящего на грузовике трибуна.

У Роджера Бауэна были каштановые кудри и усы, и вообще он был в неплохой форме. На нем ладно сидели красная рубаха (несмотря на жару, без потеков пота) и синие джинсы. По бокам от Бауэна стояли двое помощников и следили, чтобы значимость тех или иных фраз подчеркивалась аплодисментами, которые они сами регулярно начинали и потом с минуту ими дирижировали. Во время аплодисментов (а это каждые минуты три) Бауэн смотрел себе на ноги и покачивал головой, как будто смущался от такого энтузиазма и в то же время не решался его сдерживать. У сцены я заприметил того самого оператора из ричлендской тюряги, а рядом с ним хорошенькую блондинку-репортершу. Он был все так же в камуфляже, только здесь никто его за это не донимал.

Так совпало, что в машине у меня на всю громкость вопил CD. Получилось будто специально в тему: Джоуи Рамон сетовал, что его девушка укатила в Лос-Анджелес и не вернулась, в чем он громогласно винил ку-клукс-клан; как раз под эти слова я и въехал на парковку.

Бауэн прервал речь и гневно воззрился в моем направлении, а вслед за ним и добрая часть толпы. К моей машине подошел бритоголовый парень в черной майке с надписью «Блицкриг» и вежливо, но твердо попросил сделать тише. Я выключил мотор, обрубив тем самым музыку, и вылез из машины. Бауэн еще немножко попилил меня взглядом, после чего продолжил речь.

Быть может, сказывалось присутствие прессы, но ругательные слова Бауэн использовал по минимуму — хотя и пробрасывал иногда насчет евреев, «красно-цветных» и о том, что нехристи оккупировали правительство, въехав в Белый дом на плечах у белых людей, и теперь всем за это кара божья в виде СПИДа. Тем не менее откровенно расистских загибов он сторонился. Впрочем, основные свои тезисы он приберегал для конца выступления.

— Есть один человек, друзья мои, — хороший, добрый человек, настоящий христианин, человек от Бога с большой буквы, — которого пытаются засудить за то, что он осмелился сказать: гомосексуализм, аборты и расовое смешение — прегрешения против воли Господа! И вот сейчас в штате Мэн против него устраивается позорный судебный фарс! Этого человека хотят сломать, поставить на колени! И у нас, друзья мои, есть четкое, неоспоримое свидетельство, что арест этого человека спровоцировало и проплатило еврейство! — Бауэн потряс какими-то бумагами, отдаленно напоминающими канцелярские бланки. — Его имя — надеюсь, всем вам уже известное, — Аарон Фолкнер. Нынче он оклеветан. Злые языки называют его садистом и убийцей. Его имя пытаются запятнать, втоптать в грязь еще до того, как начался суд. Это делается потому, что у них нет против него никаких доказательств, но надо отравить умы слабых; надо, чтобы его признали виновным прежде, чем он сумеет себя защитить. Послание преподобного Фолкнера состоит в том — и мы должны внять этому всем сердцем, — что за ним сила и правда. Гомосексуализм не угоден Господу! Детоубийство не угодно Господу! Кровосмешение, подрывание основ семьи и брака, возвеличивание нехристианских культов над истинной религией Иисуса Христа, Вседержителя нашего и Спасителя, — все это против воли Божией, и этот человек, преподобный Фолкнер, встал на пути у мерзости и греха! И вот теперь единственная надежда — это на лучшую защиту, которая сплотится, встанет за него и сделает суд справедливым! А для этого ему необходимы средства, чтобы выйти из тюрьмы и заплатить самым лучшим адвокатам, каких только можно позволить себе за деньги! Вот здесь-то, друзья, и пригодится ваша помощь: подайте кто что может! Я вот даю сотню! А вы скиньтесь где-то по двадцатке — хотя понимаю, для многих из вас и это деньги, — но у нас уже будет две тысячи долларов! А если кто возьмет и пожертвует чуть больше, то оно только на пользу! Ибо помяните мои слова: дело даже не в человеке, которому грозит несправедливый суд! Дело в образе жизни! Сама жизнь наша — наши верования, убеждения, будущее — ставится на кон в зале неправого судилища! Преподобный отец Аарон Фолкнер представляет нас всех: падет он — падем вместе с ним и мы! С нами Бог! Он даст нам силы! Да здравствует победа! По-бе-да! По-бе-да!

Скандирование подхватила толпа, и в нее тотчас вклинились люди с ведерками, собирая пожертвования. Сыпались пятерки и десятки, но большинство давало по пятьдесят, а то и по сто долларов. По самым скромным подсчетам, сегодняшний навар у Бауэна составлял тысячи три, не меньше. По сообщению утренней газеты, давшей этому слету короткий анонс, люди Бауэна заработали на всю катушку вскоре после ареста Фолкнера, поощряя любые методы — от гаражных распродаж и конкурсов выпечки до розыгрыша нового автофургона, пожертвованного автодилером из сочувствующих, и были распроданы тысячи билетов по двадцать долларов за штуку. Бауэну удалось расшевелить и подвигнуть даже тех, кто обычно на подобное не ведется: огромный контингент верующих, для которых Фолкнер представал божьим человеком, несправедливо страдающим за убеждения, схожие, если не тождественные, с их собственными. Арест Фолкнера и предстоящий суд Бауэн поднял на хоругвь и представил делом совести и чести, веры и добра, битвы тех, кто Бога почитает и боится, с теми, кто от Него отвернулся. Когда вставал вопрос о применении насилия, Бауэн его деликатно обходил, подчеркивая, что Фолкнер здесь чист и не может нести ответственность за действия других, хотя, между прочим, во многих случаях эти действия не доказаны или оправданы судом. Смачная расистская риторика приберегались для старой гвардии, а также для тех случаев, когда рядом не было телекамер и микрофонов. В частности, сегодня он охмурял неофитов и тех, кого еще предстояло обратить в свою веру.

Бауэн спустился с грузовика и пошел в народ раздавать рукопожатия. А в воротах загона как-то незаметно возникла пара разборных столиков, на которых женщины разложили на продажу сувенирную атрибутику: флажки Джонни Реба,[4] нацистские вымпелы с орлами и свастиками и наклейки на бампер: «Рожден белым, взращен Югом». Были здесь также кассеты и компакты кантри-вестерна, которые Луис у себя в коллекции иметь бы, пожалуй, не захотел. Минуты не прошло, как началась бойкая торговля.

Откуда-то сбоку возле меня появился человек в белой сорочке и темном костюме, при этом на голове у него совершенно несуразно сидела бейсболка. Лиловатая кожа незнакомца была какая-то облезлая, а реденькие прядки светлых волос кустились, словно растительность неприветливого пейзажа. Глаза скрывались под зеркальными очками, из левого уха вился проводок наушника. Мне тотчас стало не по себе, может, из-за странности обличья: в нем действительно было что-то нереальное. А еще от него шел запах, какой бывает после тушения нефтяного пожара.

— С вами хотел бы поговорить мистер Бауэн, — сказал он.

— Это был Рамон, — пояснил я, — на сидишке. Если понравилось, могу сделать для вашего хозяина копию.

Он не повел ухом:

— Повторяю, с вами хочет встретиться мистер Бауэн.

Я пожал плечами и следом за ним двинулся через толпу. Бауэн в это время заканчивал братание со своими сторонниками, а закончив, отошел за грузовик, где для него был сооружен укромный навес из белого брезента. Под ним находились пластиковые стулья, переносной кондиционер, а также стол с кулером наверху. Мне жестом было велено идти к Бауэну, который в это время уже сидел на стуле, посасывая из баночки диетическую пепси-колу. Человек в бейсболке остался с нами; отирающаяся вокруг публика поспешила рассосаться, чтобы не мешать нашему уединению. Бауэн предложил мне колу, я отказался.

— Не ожидали увидеть вас здесь сегодня, мистер Паркер, — сказал он. — Думаете приобщиться к нашему делу?

— Дела особо не вижу, — ответил я, — если не считать таковым околпачивание красношеего жлобья.

Бауэн с дурашливым разочарованием взглянул на своего напарника: дескать, ну что с него возьмешь. Глаза у Бауэна были налиты кровью. Несмотря на свое начальственное положение, перед человеком в бейсболке он явно лебезил. Уже судя по позе, он несколько побаивался: сидел к нему бочком, поджав ноги и опустив голову, как съежившийся пес.

— Надо бы вас представить, — сказал он. — Это мистер Киттим, мистер Паркер. Рано или поздно он преподаст вам строгий урок.

Киттим снял солнцезащитные очки, открыв пустые зеленые глаза, подобные неотшлифованным бракованным изумрудам.

— Прошу простить, что не подал руки, — сказал я ему. — Вид у вас такой, будто вы, неровен час, начнете разваливаться по кусочкам.

Киттим не отреагировал, но запах от него усилился. Бауэн и тот чуть сморщил нос. Допив колу, баночку он бросил в мешок для мусора.

— Зачем вы здесь, мистер Паркер? Вы же понимаете: стоит мне со сцены объявить собравшимся, кто вы такой, и ваши шансы возвратиться в Чарльстон невредимым будут весьма невелики.

Быть может, мне стоило удивиться такой осведомленности о моем пребывании в Чарльстоне, но я не подал виду.

— Я вижу, Бауэн, вы следите за моими перемещениями? Польщен. Кстати, это не сцена. Это грузовик. Не льстите себе. А если хотите сказать тем глупым молодцам, кто я такой, валяйте. Телевидение будет только радо. Ну а насчет того, зачем я здесь, — мне просто хотелось взглянуть на вас, в самом ли деле вы такой олух, каким кажетесь.

— Почему это я олух?

— Потому что заигрываете с Фолкнером. А будь вы поумнее, поняли бы, что он безумен — еще безумнее, чем этот ваш друг.

Бауэн стрельнул глазами в сторону своего знакомца.

— Я не считаю мистера Киттима безумцем, — произнес он, хотя и с явно кисловатым видом (вон, даже губы скривились).

Я тоже посмотрел в ту сторону. Между уцелевшими волосами топорщились струпья сухой кожи, а лицо мучительно подрагивало, силясь удержать свое текущее состояние. Киттим словно медленно расползался. Ситуация до абсурда безвыходная: чтобы так выглядеть, так себя ощущать и не быть при этом безумным, надо быть безумным.

— Преподобный Фолкнер — несправедливо осужденный человек! — воскликнул Бауэн. — Я хочу единственно, чтобы свершилось правосудие, а справедливость увенчалась оправданием и освобождением.

— Справедливость слепа, но не тупа, Бауэн.

— Иногда и то и это, — сказал он, вставая. Роста мы были примерно одинакового, хотя он был немного пошире. — Преподобный Фолкнер скоро станет символом нового движения, сплачивающей силой. С каждым днем в наши ряды приходит все больше и больше народа. А с людьми приходят деньги, власть и влияние. Сложного здесь ничего нет, мистер Паркер. Фолкнер — средство. Я — конечная цель. А теперь рекомендую вам уехать отсюда и полюбоваться видами Южной Каролины, пока у вас есть такая возможность. У меня ощущение, что это может быть ваш последний шанс. Мистер Киттим проводит вас до машины.

В сопровождении Киттима я шел через толпу. Телевизионщики успели упаковаться и уехать. К празднованию присоединились дети, шныряя в ногах у взрослых. Со стороны сувенирных столиков летела музыка — кантри на военно-патриотическую тематику, с призвуком ненависти и мести. Кто-то успел разжечь барбекю, и в воздухе плыл запах паленого мяса. Возле одного из мангалов, жадно вгрызаясь в хот-дог, стоял прилизанный брюнет. Я отвел глаза прежде, чем он успел почувствовать мой взгляд и обернуться. Это он следовал за мной из аэропорта в отель, и именно он указал на меня Эрлу Ларуссу-младшему. И Атис Джонс, и Вилли Уайман подтвердили: ныне покойный Лэндрон Мобли помимо того, что был клиентом Эллиота, являлся также бойцовым псом Бауэна. Похоже, помогал он Ларуссам и вылавливать Атиса — как раз накануне гибели Мариэн. Так что между Ларуссами и Бауэном намечалась определенная связь.

У машины я обернулся к Киттиму. Он уже надел очки, скрыв за ними глаза. На земле между нами лежал какой-то предмет. Киттим указал на него пальцем:

— Ты что-то обронил.

Это была черная ермолка с красным и золотым ободком, со следами крови. Когда я парковался, ее здесь не было.

— Не мое, — сказал я.

— Советую прихватить. Уверен, ты знаешь кого-нибудь из старых жидяр, которые рады будут ее заполучить. Возможно, она им ответит на кое-какие вопросы.

С этими словами он отошел и, сложив два пальца правой руки пистолетиком, «стрельнул» в меня.

— Не прощаюсь, — сказал он. — Еще увидимся.

Я подобрал с земли ермолку и отер ее от грязи. Имени на ней не было, но я знал, откуда она могла взяться. Доехав до ближайшего шопинг-центра, я позвонил в Нью-Йорк.

Когда рабочий день закончился, а Эллиот со мной так и не связался, я решил отправиться на его поиски. Первым делом приехал к нему домой, но застал там лишь работников, которые сказали, что сами его второй день не видят и что, судя по всему, нынче он дома не ночевал. Тогда я отправился обратно в Чарльстон, решив пробить по компьютеру номер машины той мадам, с которой на неделе видел Эллиота за ужином. В номере я сел за ноутбук и, проигнорировав уведомления о поступившей почте, сразу залез в Интернет. Номер машины я ввел в три базы: общедоступные NCI и «CDB-инфотек», а также «Сабтрейс» (не вполне легальную и, как следствие, более дорогую, но зато и более полезную). Запрос в «Сабтрейс» я пометил флажком и менее чем через час получил ответ. Оказывается, Эллиот дискутировал с некой Адель Фостер, проживающей по адресу: Биз-Три-драйв, 1200, Чарльстон. Адрес я зарядил в GPS-навигатор и выехал в пункт назначения.

Номер 1200 оказался внушительного вида неоклассическим особняком чуть ли не позапрошлого века, с фасадом из раковин, скрепленных известковым раствором. К парадной вела царственного вида двухъярусная лестница, которую сверху прикрывал козырек со стройными белыми колоннами. Справа от дома стоял знакомый внедорожник. Я медленно взошел по ступеням и, остановившись под сенью козырька, позвонил. Звук эхом плыл по передней, пока не затерялся в уверенном постукивании каблуков по паркету. Дверь отворилась. Я бы не удивился, увидев перед собой угодливого вида чернокожую служанку в чепце и переднике, однако мой взгляд упал на женщину, с которой в мой первый чарльстонский вечер о чем-то спорил Эллиот Нортон. Паркет в пустой белой передней темнел, как вода на снегу.

— Слушаю?

И я вдруг понял, что не знаю, о чем говорить. Я даже толком не понимал, зачем сюда приехал, помимо того, что ищу Эллиота. При этом внутренний голос шепнул мне, что спор, свидетелем которого я невольно стал, безусловно выходил у них за рамки работы и между ними было нечто большее, чем просто отношения адвоката с клиентом. Одновременно с тем, впервые увидев ее вблизи, я утвердился еще в одном своем подозрении: она носила траур. Добавить шляпку с вуалью, и облик вдовы будет завершен.

— Прошу прощения, что отвлекаю, — выговорил я. — Меня звать Чарли Паркер. Частный детектив.

Я полез было в карман за удостоверением, но меня остановило движение ее лица. Нельзя сказать, что выражение смягчилось, но что-то в нем неуловимо мелькнуло; так иногда дерево под ночным ветром пропускает сквозь ветви лунный луч, и тот на мгновение выхватывает из темноты и озаряет голую землю.

— Так это, видимо, вы и есть? — спросила она тихо. — Тот, которого он нанял?

— Если вы имеете в виду Эллиота Нортона, то да. Он меня нанял.

— Это он послал вас сюда?

Враждебности в ее тоне не было. Напротив, я даже вроде расслышал что-то похожее на печаль.

— Нет, просто я вас видел… как вы с ним пару дней назад разговаривали вечером в ресторане.

Лицо ее тронула улыбка.

— То, чем мы занимались, разговором можно назвать с большой натяжкой. Он сказал вам, кто я?

— Честно говоря, я не сообщил ему, что видел вас вместе. Но я запомнил номер вашей машины.

Она чуть насупилась.

— Как предусмотрительно с вашей стороны. Вы всегда так поступаете: следите за женщинами, с которыми не знакомы?

Если она рассчитывала меня этим смутить, то ее ждало разочарование.

— Иногда, — признался я. — Пытаюсь с этим покончить, но слабоволие иногда сильнее нас.

— Так зачем вы здесь?

— Подумал, не видели ли вы Эллиота.

На ее лице мелькнуло беспокойство.

— Нет, как раз с того вечера. Что-нибудь случилось?

— Не знаю. Можно, я зайду, мисс Фостер?

Она удивленно моргнула:

— Откуда вы знаете, как меня зовут? Постойте, дайте-ка угадаю… Точно так же, как вы узнали, где я живу? Боже мой, вообще ничего нельзя утаить: всё на виду.

Я ждал, вполне готовый к тому, что она закроет передо мной дверь. Но она посторонилась и жестом предложила войти. Я шагнул следом за ней в переднюю, и дверь тихо затворилась.

Здесь не было никакой мебели, даже вешалки для шляп. Впереди лестница уходила на второй этаж, к спальням. Справа от меня находилась столовая, где посередине стоял непокрытый стол в окружении десяти стульев; слева гостиная. Я прошел за хозяйкой туда. Она присела на уголок бледно-золотистого дивана, а я опустился в кресло. Где-то тикали часы, но вообще в доме стояла тишина.

— Эллиот… пропал?

— Я этого не говорил. Где мог, я оставил ему сообщения. Просто он пока не ответил.

Чуть наклонив голову, она усвоила информацию. Судя по всему, услышанное ее не вполне устраивало.

— И вы решили, что я могу знать, где он находится?

— Мне подумалось, вы с ним, вероятно, друзья.

— Друзья? Какие именно?

— Такие, которые ужинают вместе. А что я должен был сказать, мисс Фостер?

— Не знаю. И я миссис Фостер.

Я начал было извиняться, но она отмахнулась.

— Да ладно… Вы, наверное, хотите знать о нас с Эллиотом?

Я не ответил. Соваться без надобности в их отношения у меня не было желания, но если ей хочется выговориться, послушать не мешает: вдруг да прольет свет.

— Вот ведь черт. Вы видели, как мы с ним скандалили, так что остальное можно домыслить. Эллиот был дружен с моим супругом. Покойным.

Она методично оглаживала на себе юбку — единственный признак нервозности.

— Я сожалею.

— Все теперь сожалеют, — кивнула она.

— Могу я спросить, что именно случилось?

Она отвлеклась от юбки и посмотрела на меня в упор.

— Он покончил с собой.

Миссис Фостер кашлянула, потом безудержно заперхала, все сильнее и сильнее. Я встал и через гостиную прошел на ярко освещенную модерновую кухню, пристроенную, видимо, к дому специально. Там я взял стакан, налил воды из-под крана и принес ей. Она попила и, более-менее успокоившись, поставила стакан перед собой на журнальный столик.

— Спасибо, — сказала она. — Я не знаю, отчего это произошло. Мне все еще тяжело об этом говорить. Муж мой, Джеймс, покончил с собой месяц назад. Задохнулся в машине: присоединил шланг к выхлопной трубе и сунул его в салон. Говорят, не он первый.

Таким голосом — нарочито нейтральным, сдержанным — обычно рассказывают о каком-нибудь пустячном недомогании вроде простуды или сыпи. Она еще раз пригубила из стакана.

— Эллиот был юристом моего мужа, а также его другом.

Я ждал.

— Мне бы не следовало вам этого говорить, — сказала она, — но уж коли Эллиот ушел…

То, как она произнесла это самое «ушел», меня невольно покоробило, но я не перебивал.

— Эллиот был моим любовником, — сказала она наконец.

— Был?

— Это закончилось незадолго до смерти мужа.

— А когда началось?

— Ну, как такие вещи обычно начинаются? — видимо, нечетко расслышав мой вопрос, вздохнула она. — Скука, неудовлетворенность, муж постоянно прикован к работе и не замечает, что жена сходит с ума. Выбирайте, что вам больше нравится.

— Ваш муж знал?

Прежде чем ответить, она сделала паузу, словно задумавшись об этом впервые.

— Если и знал, то ничего не говорил. Во всяком случае, мне.

— А Эллиоту?

— Так, намеками. Их можно было интерпретировать по-разному.

— И как интерпретировал Эллиот?

— Что Джеймс знает. Как раз Эллиот и решил положить нашим отношениям конец. Мне было все равно, так что я и не возражала.

— Тогда почему вы спорили с ним за ужином?

Она опять сосредоточенно наглаживала юбку, выщипывая пушинки хлопка, которые и глазом-то не различить.

— Что-то происходит. Эллиот знает, но делает вид, что это не так. Они все делают вид, притворщики.

Казалось бы, ни с того ни с сего, но безмолвие подействовало откровенно угнетающе. В этом доме должны были резвиться дети. Он был чересчур велик для двоих, а уж для одного и вовсе невыносимо огромен. Такой дом покупают богатые люди в надежде создать большую семью, но семьи здесь не чувствовалось. Вместо нее была лишь эта женщина в черном вдовьем одеянии, методично щиплющая свою юбку, как будто этим она могла исправить непоправимое.

— «Они все» — это, простите, кто?

— Эллиот. Лэндрон Мобли. Грейди Трюэтт. Фил Поведа. Мой муж. Эрл Ларусс — в смысле, младший.

— Ларусс? — Я не сдержал удивления.

И опять на лице Адель Фостер отсветом мелькнула улыбка.

— Они все вместе росли, вшестером. И тут что-то стало происходить. Начало положила смерть моего мужа. Потом был Грейди Трюетт.

— С ним тоже что-то случилось?

— Кто-то вломился к нему в дом, примерно через неделю после того, как не стало Джеймса. Его нашли у себя привязанным к стулу, с перерезанным горлом.

— И вы думаете, эти две смерти между собой связаны?

— Я думаю вот о чем. Два с половиной месяца назад погибла Мариэн Ларусс. Через полтора не стало Джеймса. Спустя неделю убили Грейди Трюетта. Теперь вот нашли мертвым Лэндрона Мобли, а Эллиота нигде не доискаться…

— Кто-нибудь из них был близок с Мариэн Ларусс?

— Нет, во всяком случае, не в интимном плане. Но как я сказала, они росли вместе с ее братом и неизбежно общались с ней в компаниях. Мобли, может, и нет, но остальные наверняка.

— А что, миссис Фостер, может происходить — именно на ваш взгляд?

Она вскинула голову и, трепетнув ноздрями, сделала глубокий вдох и медленный выдох. В порывистости движений проглянуло нечто, приглушенное до поры черной одеждой; пожалуй, можно было догадаться, что влекло к ней Эллиота.

— Мой муж покончил с собой, потому что боялся, мистер Паркер. Что-то содеянное им возвращалось и мучительно преследовало, не давало ему покоя. Он сказал об этом Эллиоту, но тот не поверил. И мне Джеймс не рассказывал. Вместо этого он делал вид, что все нормально, — вплоть до того дня, когда отправился в гараж с куском желтого шланга. Эллиот тоже пытается делать вид, что все в порядке, но ему-то видней.

— Чего, по-вашему, мог бояться ваш муж?

— Не чего. Он, судя по всему, боялся кого-то.

— У вас нет предположений, что это за человек?

Адель Фостер встала и жестом позвала за собой. Мы поднялись по лестнице и прошли мимо помещения, которое раньше, вероятно, служило для приема гостей, а теперь представляло собой большой и поистине роскошный будуар. Остановились мы перед дверью с торчащим ключом, который хозяйка повернула и, открыв дверь, посторонилась. При этом к помещению она стояла спиной, а мне давала возможность его оглядеть.

Судя по всему, здесь раньше была небольшая спальня или гостевая, которую Джеймс Фостер переоборудовал в кабинет: офисный стол с компьютером, функциональное кресло, кульман, вдоль стены полки с книгами и папками. Окно выходило на передний двор; над уровнем подоконника за стеклом виднелась верхушка кизила, роняющего свои последние белые соцветия. На самой верхней ветке сидела голубая сойка. Наши движения ее, похоже, спугнули, она стремглав вспорхнула и исчезла, мелькнув напоследок синим закругленным хвостом.

Хотя сойка — это так, для секундного блезира, поскольку взглянуть здесь и без того было на что. В частности, на стены. Разобрать их цвет было невозможно, поскольку их сплошь, снежным вихрем, покрывали завитки бумажных листков и листов — как если бы комната кружилась волчком, а их распределяла и удерживала на местах центробежная сила. Листы различались размером — одни крохотные, другие покрупнее, третьи стандартные А-4, а некоторые больше, чем стоящая здесь чертежная доска. Наряду с белыми были и желтые, и темные, и линованные, и всякие. Рисунки на них варьировались — от нечетких, сделанных наспех карандашных набросков до тонко проработанных, обстоятельных, чуть ли не портретных изображений. Джеймс Фостер был, оказывается, неплохим художником, только тема у него фигурировала преимущественно одна.

Почти каждый рисунок показывал женщину. Лицо было скрыто, а фигуру от головы до пят окутывало что-то вроде белой мантии. Она стелилась подобно воде, стекающей с ледяной скульптуры. Очертания были вполне четкие, не обманчивые: Фостер изображал, как материя, будто бы влажная, ее облекает. Мантия льнула, обтягивая мышцы ног и ягодиц, спелые груди и острые, четко прорисованные складки там, где женщина удерживала одеяние изнутри сжатыми в кулак пальцами, отчего сквозь ткань проглядывали костяшки.

При этом что-то не то было с ее кожей; что-то уродливое, безобразное. Как будто вены шли не внутри, а поверх кожи, хитросплетением тропинок по подтопленному рисовому полю. От этого женщина под своим загадочным покровом была словно покрыта неровными чешуйчатыми пластинами, все равно что кожа аллигатора.

Вместо того чтобы рассматривать вблизи, я машинально отступил от стены на шаг и наткнулся на Адель Фостер, которая тронула меня за предплечье.

— Вот ее, — произнесла она. — Ее он боялся.


Мы сидели за кофе, кое-какие рисунки разложив перед собой на кофейном столике.

— Вы это показывали полиции?

Она покачала головой.

— Эллиот был против.

— Почему, не сказал?

— Нет. Сказал лишь, что полиции эти рисунки лучше не показывать.

Я перебрал листы, распределив их по типу и фокусу пейзажа; набиралось пять. На каждом сцена примерно одна и та же: ямина в земле, окруженная деревьями-скелетами. На одном из листов из ямы поднимался столб огня, но и здесь призрачно угадывалась женщина в мантии, на этот раз объятая пламенем.

— Это место реальное, не вымышленное?

Она взяла у меня рисунок, всмотрелась и вернула, пожав плечами.

— Не знаю. Вам надо спросить Эллиота: может, он в курсе.

— Пока он не найдется, я этого сделать не смогу.

— Наверное, с ним что-то стряслось. Может, то же самое, что с Лэндроном Мобли.

От меня не укрылось, что сейчас это имя она произнесла с оттенком брезгливости.

— Вы его недолюбливали?

Адель презрительно фыркнула.

— Форменная скотина. Ума не приложу, как он сумел к ним втереться. Хотя нет, — поправилась она, — догадаться-то как раз можно. По молодости лет он мог им что-нибудь добывать: наркотики там, выпивку; может, каких-нибудь девиц. Он знал места. Равняться с Эллиотом и остальными он, понятно, не мог — ни денег, ни внешности, ни высшего образования, — зато у него была пронырливость и готовность водить их туда, куда они сами ходить не решались, по крайней мере поначалу.

И Эллиот Нортон спустя все эти годы по-прежнему считал для себя уместным представлять Мобли в суде — просто так, по старой дружбе, несмотря на то что дело это было гнилое и не улучшало его репутацию. А теперь он — все тот же, прежний Эллиот Нортон, выросший в компании с Ларуссом-младшим, — представляет в суде молодого человека, обвиняемого в убийстве сестры Эрла. Ни то ни другое не добавляло мне положительных эмоций.

— Вы сказали, они в молодости совершили нечто такое, что теперь бумерангом их всех преследует, не дает житья. У вас нет предположений, что бы это могло быть?

— Нет. Джеймс об этом никогда не говорил. А перед его смертью мы почти не контактировали. Он изменился. Это был уже другой человек, не тот, за которого я выходила замуж. Он опять якшался с Мобли. Вместе они выезжали на охоту в Конгари. Джеймс хаживал по стрип-клубам, снимал там, наверное, проституток.

Я аккуратной стопкой сложил на столике рисунки.

— Вы не знаете, где он мог бывать?

— Два-три раза я за ним ездила, следила. Он всегда ходил в одно и то же место, туда как раз наведывался и Мобли, когда бывал в городе. Называется «Лап-ланд».


А в то время как я в окружении призрачных женщин разговаривал с Адель Фостер, по Норфолк-стрит в Нижнем Ист-Сайде брел небрежной наружности человек в красной рубашке, синих джинсах и поношенных кроссовках. Фланируя, он остановился в тени Орензанц-центра, самой старой из уцелевших синагог Нью-Йорка. Вечер был теплый, и человек приехал сюда на такси, не желая мориться в духоте и давке метро. Мимо проплывала пестрая цепочка детей, возглавляемая и замыкаемая двумя женщинами в майках с логотипом иудейской общины. Мужчине, проходя, улыбнулась кучерявенькая девчушка, а он в ответ тоже улыбнулся и посмотрел ей вслед, пока она не скрылась за углом.

Он взошел по ступеням, отворил массивную дверь и шагнул под неоготические своды главного зала. Заслышав сзади шаги, обернулся и увидел старичка со шваброй.

— Чем-то помочь? — спросил уборщик.

— Я ищу Бена Эпстайна, — подал голос посетитель.

— Его здесь нет.

— Но он сюда заходит?

— Иногда, — сказал старичок нехотя.

— Нынче вечером вы его ожидаете?

— Кто знает. Он то есть, то его нет.

Посетитель подыскал себе стул в тени, повернул его спинкой ко входу и аккуратно, не сразу сел, чуть при этом поморщившись, после чего, опершись подбородком на сведенные предплечья, безмятежно посмотрел на уборщика.

— Я подожду. Терпения мне не занимать.

Старичок пожал плечами и снова принялся возить тряпкой по полу.

Прошло минут пять.

— Эй! — окликнул посетитель. — Я сказал, что терпеливый, но не каменный. А ну, бля, иди зови Эпстайна!

Старичок чуть вздрогнул, но своего занятия не прервал.

— Ничем не могу помочь.

— Сейчас ты у меня сможешь, — пропел посетитель тоном, от которого старичок тревожно замер. Посетитель не двигался с места, но от добродушия и ласковости, которые вызвали улыбку проходившей мимо девочки, не осталось и следа. — Скажешь, что насчет Фолкнера. Он придет.

Ангел прикрыл глаза, а когда через секунду-другую открыл, на месте старичка увидел лишь сохнущий след от швабры. Ну народ.

Он снова смежил веки в ожидании.

Эпстайн появился лишь около семи, в сопровождении двоих мужчин, чьи рубахи внапуск толком не скрывали оружия. Увидев сидящего визитера, Эпстайн с заметным облегчением кивнул сопровождающим — отбой тревоги — и, подтянув стул, сел напротив.

— Вы знаете, кто я? — задал вопрос Ангел.

— Знаю, — ответил рабби. — Звать вас Ангел. Странное, если вдуматься, имя: я не вижу в вас ничего ангельского.

— Так оно снаружи и не различается. А к чему пушки?

— Мы под угрозой. Считаем, что враги отняли у нас молодого человека. И похоже, ответственного за его смерть мы уже нашли. Вас послал Паркер?

— Нет, я сам сюда пришел. А с чего вы решили, что меня послал Паркер?

Эпстайн посмотрел с удивлением.

— Мы с ним разговаривали незадолго до того, как узнали о вашем присутствии здесь. Думали, это не совпадение.

— Видать, двум великим умам свойственно мыслить по одному шаблону.

— Он как-то цитировал мне Тору, — сказал раввин со вздохом. — Я был впечатлен. Думаю, вы, даже при вашем великом уме, Тору цитировать не сможете. Или каббалу.

— Нет, не смогу, — согласился Ангел.

— Прежде чем прийти сюда к вам, я читал Сефер ха-Бахир, Книгу Света. Я давно размышляю над ее значением, а сейчас, со смертью моего сына, и того чаще. Я надеялся отыскать в его страданиях смысл, но мне недостает мудрости понять, что сказано в тех писаниях.

— Вы полагаете, страдание должно иметь значение?

— А как же. Все имеет значение. Все сущее есть труд Божественного.

— В таком случае у меня для Божественного, когда я его увижу, найдутся кое-какие резкие слова.

Эпстайн развел руками.

— Так говорите. Он все видит, всему внимает.

— Сомневаюсь. Вы думаете, когда умирал ваш сын, он это слышал и видел? Или того хуже: может, он действительно там стоял и просто решил не вмешиваться?

От такой безжалостной, ранящей дерзости старик невольно поморщился, но молодой человек, похоже, не замечал, что бередит отцовскую рану.

— Вы говорите от моего сына или от себя самого? — умерив растущие горе и гнев, кротко спросил Эпстайн.

— Вы не ответили на мой вопрос.

— Он Вершитель: все сущее исходит от Него. Я не притворяюсь, что знаю пути Божественного. Вот почему я читаю каббалу. Я еще не понимаю всего, что в ней сказано, но начинаю понемногу прозревать.

— А как она объясняет истязания и убийство вашего сына?

Только сейчас Ангел заметил причиненную им боль.

— Простите, — покраснел он. — Меня иногда разбирает злость.

— Ничего, — кивнул рабби, — я тоже не всегда добродушен. Думаю, она говорит о гармонии между верхним и нижним мирами, между зримым и незримым, добром и злом. Мир горний, мир нижний, а между ними ангелы. Настоящие, не условные, — добавил он с улыбкой. — И от прочитанного я иной раз задумываюсь о вашем друге Паркере. В Зоаре сказано, что ангелы должны облачаться в одежды этого мира, когда ступают по нему. И думаю, а не относится ли это на самом деле и к ангелам добра, и к ангелам и зла; что, если оба властителя жизней ходят по этому миру неузнанными, с измененным обликом? О темных ангелах говорится, что они окажутся поглощены еще одним проявлением: ангелами разрушения, вооруженными бичами божьими и мстительным гневом Божественного. И что сойдутся меж собой в поединке два властителя слуг Его, ибо зло Всевеликий создал себе во услужение так же, как и добро. Я должен в это верить, иначе смерть моего сына и впрямь лишена смысла. Должен верить, что страдание его — это часть какого-то огромного замысла, который я не в силах охватить умом; жертва во имя большего, всеобъемлющего в своем величии добра.

Он подался на стуле вперед:

— Быть может, ваш друг как раз и есть такой ангел, — заключил он, — десница Божественного; разрушитель и одновременно восстановитель гармонии между мирами. И быть может, его истинная суть сокрыта от нас так же, как и от него самого.

— Не думаю, что Паркер у нас ангел, — рассудил посетитель. — Да и сам он вряд ли так считает. А если, неровен час, начнет этим бахвалиться, так подруга быстро ему мозги вправит.

— Вы думаете, это все старческая блажь? Может быть. Ну да ладно, блажь так блажь, — Эпстайн благодушно покачал рукой, словно отмахиваясь от сказанного. — Так зачем вы здесь, мистер Ангел?

— Хочу кое о чем вас спросить.

— Я скажу все, что знаю. Вы покарали того, кто отнял у меня сына.

Ведь именно Ангел убил Падда, который перед тем умертвил Йосси, сына старика Эпстайна. Падд, он же Леонард, сын Аарона Фолкнера.

— Вот и хорошо, — сказал Ангел. — А теперь я собираюсь убить того, кто его послал.

— Но ведь он в тюрьме, — моргнув, сказал Эпстайн.

— Его хотят выпустить.

— Если его выпустят, к нему стекутся поборники. Возьмут под защиту, не дадут вам до него дотянуться. Он им нужен.

Слова старика удивили Ангела.

— Не понял: что в нем такого ценного?

— То, что он собою представляет, — ответил Эпстайн. — Вы знаете, что такое зло? Это отсутствие сопереживания; отсюда оно и происходит. Фолкнер — пустота; существо, напрочь лишенное сопереживания. А это настолько близко к абсолютному злу, насколько может сносить наш мир. Однако Фолкнер, по сути, еще хуже: он наделен способностью вытягивать, выпивать сопереживание из других. Он подобен духовному вампиру, чьи клыки, впиваясь, разносят заразу. А такое зло притягивает себе подобное; и людей притягивает, и ангелов, вот почему они будут его оберегать.

А друг ваш, Паркер, мучим сопереживанием, своей способностью чувствовать. Он — все то, чем не является Фолкнер. Да, он склонен к разрушению и исполнен злости, но гнев его праведен, это не просто слепая ярость, которая греховна и работает против Божественного. Я смотрю на вашего друга и вижу в его действиях великий промысел. Если добро, как и зло, — творения Всевеликого, то зло, которое претерпел на себе Паркер — потеря жены, ребенка, — это жертва во имя добра более высокого порядка, так же как и смерть моего Йосси. Взгляните на тех, кого Паркер в итоге выкорчевал из этого существования. Мир, который он принес другим, и живым и мертвым, и баланс, который он восстановил, — все это рождено из скорбей, тех, что он перенес и продолжает переносить.

Ангел скептически покачал головой.

— Получается, это для него что-то вроде испытания, как и для всех нас?

— Нет, не испытание. Это возможность доказать себе, что мы достойны спасения, что способны обеспечить его своими руками.

— Вообще, признаться, меня больше заботит этот свет, чем тот.

— Этот свет или тот, разницы нет. Миры не раздельны, они взаимосвязаны. Рай и ад берут начало именно здесь.

— Во всяком случае, один из них точно.

— Вы полны гнева, как я понимаю?

— Еще немного, и совсем переполнюсь. После одной из таких проповедей уж точно.

Эпстайн развел руками: дескать, кто ж виноват.

— Так вы здесь из-за того, что вам нужна наша помощь? Помощь в чем?

— Роджер Бауэн, — кратко ответил Ангел.

Улыбка Эпстайна заметно расширилась.

— Уж что-что, — сказал он, — а это с удовольствием.


ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Я оставил Адель Фостер и поехал в Чарльстон. Незадолго до смерти ее муж начал посещать «Лап-ланд», где работал Терей. Терей намекнул, что Эллиот об исчезновении матери и тетки Атиса Джонса знал больше, чем готов был мне выложить, а от Адель Фостер я узнал, что Эллиоту с компанией его однокашников нынче активно угрожает некая внешняя сила. В ту группу, наряду с Эрлом Ларуссом-младшим, входили трое, кого уже нет в живых: Лэндрон Мобли, Грейди Трюетт и Джеймс Фостер. Безрезультатно позвонив еще раз по номерам Эллиота, я затормозил возле его офиса у перекрестка Брод-стрит и Митинг-стрит, прозванного местными Углом Четырех Законов: как раз на него выходили церковь Св. Михаила, федеральный суд, суд штата, а также мэрия. Контора Эллиота размещалась в одном здании с еще двумя юридическими фирмами; с первого этажа туда вел общий ход. Я направился прямиком на третий этаж, однако за матовым дверным стеклом там не было никаких признаков жизни. Тогда я снял пиджак, приложил его к двери, долбанул через него по стеклу рукояткой пистолета, просунул руку в образовавшуюся дыру и открыл замок изнутри.

За небольшой приемной с секретарским столом и полками с папками находился кабинет Эллиота. Дверь в него была не заперта. Внутри из шкафа для хранения документов торчали выдвинутые ящики. Папки в беспорядке валялись на столе и стульях. Кто бы здесь ни рылся, предмет своего поиска он знал досконально. Я не нашел ни картотеки, ни адресной книги, а вход в компьютер был заблокирован паролем. Несколько минут я шарился по уложенным в алфавитном порядке пайкам, но ничего из ранее неизвестного не сумел найти ни по Лэндрону Мобли, ни по Атису Джонсу. Я выключил свет, переступил через битое стекло у порога и тихо прикрыл за собой дверь.

Адель дала мне хэмптонский адрес Фила Поведы, одного из некогда дружной, а ныне быстро убывающей ватаги одноклассников. Я подъехал как раз в тот момент, когда какой-то высокий мужчина с длинными, темными с проседью волосами и жидкой бородкой закрывал изнутри вход в гараж. Когда я подходил, он приостановился. Вид у мужчины был нервный и неприступный.

— Мистер Поведа?

Он не ответил.

Я полез за удостоверением.

— Мистер Поведа, я Чарли Паркер, частный детектив. Не могли бы вы уделить мне пару минут?

Он по-прежнему молчал, но, по крайней мере, гараж оставался открыт. Я принял это за положительный знак. Как выяснилось, я ошибался. Фил Поведа, похожий на чуть двинутого хиппующего компьютерщика, наставил на меня короткоствольный револьвер 38-го калибра. В его руке он трясся как желе, но, так или иначе, это было огнестрельное оружие.

— А ну вон отсюда, — скомандовал он.

По сравнению с дрожащей рукой голос у него был незыблем как скала. Поведа разваливался на куски. Это было видно по его глазам, по складкам у рта, по открывшимся на лице и шее нарывам. Держа путь к его дому, я размышлял, несет ли он в какой-то мере ответственность за то, что происходит. Сейчас, видя его плачевное состояние и чувствуя исходящий от него волнами страх, я понял, что это скорей потенциальная жертва, чем возможный убийца.

— Мистер Поведа, я могу вам помочь. Я знаю, что-то происходит. Гибнут люди, те, с кем вы были когда-то близки: Грейди Трюетт, Джеймс Фостер, Лэндрон Мобли. Думаю, с этим как-то связана смерть Мариэн Ларусс. Вот и Эллиот Нортон исчез.

Поведа хлопнул глазами.

— Эллиот? — переспросил он.

Наземь упал и вдребезги разбился еще один осколок надежды.

— Вам нужно выговориться. Думаю, в прошлом вы с друзьями что-то совершили, и теперь дают себя знать последствия того поступка. Револьвер в дрожащей руке не спасет вас от того, чему быть.

Я шагнул вперед, и в ту же секунду мне чуть ли не на ногу грохнулся гаражный заслон. Я громко по нему постучал.

— Мистер Поведа! — крикнул я. — Поговорите со мной!

Ответа не последовало, но я чувствовал, что он там, по ту сторону металла, стоит и напряженно слушает в темноте. Из бумажника я вынул визитку и наполовину просунул ее в зазор между дверью и асфальтом, после чего оставил его наедине со своими прегрешениями.

Когда я оглянулся, карточки там не было.


Терея в «Лап-ланде» не оказалось, а Денди Энди в обнадеживающей компании из бармена и двоих вышибал в костюмах не выказывал желания мне помогать. Ничего не вышло и из визита к Терею домой: прочно засевший на боковом крылечке дедок сказал, что тот с утра как ушел на работу, так и с концами. Похоже, с поиском людей, необходимых для разговора, мне хронически не везло.

Через Кинг-стрит я прошел к «Южной кухне Дженет» — реликтовому наследию прошлого, где народ до сих пор берет поднос и становится в очередь, чтобы через кассу получить с прилавка жареную курочку, рис и отбивные. Из белых я был здесь, пожалуй, единственный, хотя внимания на меня никто особо не обращал. Я взял курицу с рисом, хотя аппетит был по-прежнему на нуле. Зато разгулялась жажда, ее я гасил стаканами лимонада, без особого, впрочем, проку. Меня по-прежнему палил сухой жар, хоть спичку подноси. Ничего, скоро должен приехать Луис. Может, тогда что-нибудь прояснится. Я решительно отодвинул тарелку и отправился в отель.


И вот опять с наступлением темноты стол передо мной оказался усеян изображениями женщины. Папка со снимками места происшествия и протоколами лежала под левым локтем, а все остальное пространство занимали рисунки Фостера. На одной из картинок женщина смотрела через плечо; на месте лица дымчато клубились серо-черные тона, а под облегающей тело тонкой материей проглядывало переплетение вен (или роговых наростов). Было в рисунке, наряду с прочим, что-то едва ли не сексуальное: комбинация отвращения и желания, выраженная в художественной форме. Ягодицы и ноги тщательно показаны штрихами, как будто из укромного места, где они сходятся, проглядывает солнце; торчат отвердевшие соски. В ней было что-то от мифической ламии — существа в образе прекрасной женщины выше пояса, но змеи в нижней части. Ламия коварно манит путников звучанием своего голоса и пожирает, стоит лишь им приблизиться. С той разницей, что на картине чешуйчатые змеиные пластины покрывали все тело, символизируя, видимо, мифический мужской страх перед агрессивной женской сексуальностью, нашедший благодатную почву в воображении Фостера.

Был здесь и второй предмет его творческих изысканий — яма среди каменистой пустоши, которую понуро, словно плакальщики могилу, обступают чахлые деревья. На первом рисунке яма была просто темной дырой, напоминающей якобы женское лицо в клобуке; рытвины у края ямы казались складками ткани вокруг головы. А на второй картине из отверстия вырывался столп пламени, будто где-то разверзся вдруг канал в самую сердцевину земли, а то и в преисподнюю. Женщину в этом столпе поглощал огонь, ее тело извивалось в рыжих пламенных перстах, ноги были широко раздвинуты, голова откинута в муке или экстазе. Эдакий дешевый психоанализ, или же Фостер действительно был человеком с очень нездоровой психикой. В общем, с вас сто долларов за прием; отдадите на выходе секретарю.

Последнее, что мне позволила унести из кабинета вдова, это фотография шестерых молодых людей, сделанная возле бара на фоне неоновой надписи «Миллер», различимой в кадре над крайним левым из компании. Эллиот Нортон улыбался с бутылкой «Будвайзера» в правой руке, левой обнимая сбоку Эрла Ларусса-младшего. Возле них стоял Фил Поведа — выше остальных, в рубашке с расстегнутым воротом; он прислонился к автомобилю, скрестив ноги в лодыжках и руки на груди, а из-под мышки у него выглядывало горлышко пивной бутылки. Дальше стоял самый из них маленький — одутловатый кудрявый недоросль с ранней бородкой и ногами, коротковатыми для такого туловища. Его подловили в позе фехтовальщика: левая нога и рука выставлены вперед, а правая рука поднята и отведена назад, и из бутылки текилы, которую она держит, выливается увековеченная объективом струйка: Грейди Трюетт, ныне покойный. Рядом с ними, шутливо набычившись, смотрит в камеру почти мальчишеское лицо: Джеймс Фостер.

Шестой — и крайний — молодой человек улыбался более сдержанно. Вообще улыбка у него была натянутая, а одежда подешевле — джинсы, клетчатая рубаха, — и стоял он неуклюже, держась чуть в сторонке на гравии парковки; похоже, фотографироваться не привык. Лэндрон Мобли, самый бедный из шестерых; единственный, кто не пошел потом в колледж, не выбился в люди; единственный, кто так и остался в Южной Каролине, не дерзнув продвинуться по жизни. Зато у Лэндрона были свои плюсы: он мог добывать травку, поставлять шлюх по цене пива; кулаки Лэндрона могли отметелить любого, кто возымел бы что-нибудь против компании богатых дружков, входящих на чужую территорию, хватающих девок, которые уже заняты, гуляющих в барах, где они непрошеные гости. Лэндрон был точкой входа в мир, который эти пятеро желали пользовать себе на потеху и на подтирку, не собираясь задерживаться в нем надолго. Лэндрон был в нем привратником. Лэндрон знал, что к чему.

Теперь Лэндрон был мертв.

По словам Адель Фостер, предъявленное Мобли обвинение в недозволенных связях ее нисколько не удивило. Она знала, что это за человек; знала, чем он любил заниматься с девицами еще в юности, когда систематически прогуливал школу и проваливался на экзаменах. И хотя Джеймс Фостер утверждал, что полностью порвал с ним, за пару недель до смерти мужа она видела, как он разговаривал с Лэндроном; тот еще, наклонившись к машине, похлопал Джеймса по руке и получил от него небольшую скатку купюр из бумажника. В тот вечер она на мужа напустилась, но тот лишь сказал, что у Лэндрона в последнее время из-за потери работы невезуха, и денег он дал, чтобы Мобли просто отвязался. Но она не поверила, да и патронаж Мобли над «Лап-ландом» только подтверждал ее подозрения. К этой поре отношения у супругов разладились, и о своих опасениях насчет Лэндрона Мобли она сказала не Джеймсу, а Эллиоту Нортону, когда они вдвоем лежали в укромной комнатке у него над офисом, где он иной раз ночевал, когда работал над особо сложным делом, и где теперь все чаще задерживался для удовлетворения иных, более насущных потребностей.

— Он обращался к тебе за деньгами? — спросила она у Эллиота.

— Лэндрон всегда клянчит, — сказал Эллиот, глядя в сторону.

— Это не ответ.

— Я знаю Лэндрона с давних пор и… Ну да, иногда я его выручал.

— Зачем?

— Что значит «зачем»?

— Да не понимаю я. Он был не вашего круга. Я еще могу понять, для чего он был нужен, когда у вас по молодости кровь играла, но…

— Она у меня все еще играет, — игриво приобнял ее Эллиот, за что был отодвинут.

— Но теперь, — настаивала она, — почему такой тип, как Лэндрон Мобли, продолжает у вас котироваться? Его давно пора оставить в прошлом.

Эллиот откинул простыни и под лунным светом встал к ней спиной. На секунду плечи у него будто опали; так бывает, когда приходит усталость и ты на секунду ей поддаешься.

И тогда он произнес нечто странное:

— Есть вещи, которые не растворяются в прошлом. Они следуют за тобой всю оставшуюся жизнь.

Только это и сказал. Спустя минуту из ванной послышался шум душа — намек, что пора расходиться.

Это был последний раз, когда они с Эллиотом занимались любовью.

Однако верность Эллиота своему школьному товарищу простиралась дальше, чем просто финансовая помощь при нужде. Он как юрист взялся представлять интересы своего приятеля в очень неприглядном и явно проигрышном деле об изнасиловании, которое теперь, со смертью Мобли, было закрыто. Вдобавок к этому Эллиот разрушил свою давнюю дружбу с Ларуссом-младшим и стал защищать в суде молодого темнокожего, с которым у Эллиота не было никаких, даже поверхностных, связей. Я пододвинул к себе сделанные раньше заметки и еще раз прошелся по ним, надеясь выявить что-нибудь упущенное. И лишь когда разложил рядом газетные вырезки, обнаружил одно любопытное соответствие: Дэвис Смут был убит в Алабаме буквально за несколько дней до исчезновения в Южной Каролине сестер Джонс.

Я возвратился к сделанным со слов Рэнди Берриса записям о событиях, окружавших смерть Смута и поимку с последующим арестом Терея. Как говорил мне сам Терей, он отправился в Алабаму искать помощи у Смута, который в феврале 1980 года бежал из Южной Каролины через несколько дней после предполагаемого изнасилования Адди Джонс и скрывался там по крайней мере до июля 1981-го, пока не был в стычке убит Тереем. Тот отрицал перед обвинителями, что его ссора со Смутом как-то обусловлена слухами, будто бы Смут изнасиловал Адди. Ну а Адди Джонс в августе восьмидесятого родила сына Атиса.

Выходила какая-то ошибка.

Меня оторвал звонок сотового. Номер на дисплее я опознал мгновенно («безопасный дом») и ответил со второго гудка.

В трубке вместо голоса слышалось какое-то постукивание, словно кто-то, не решаясь говорить, тюкал телефоном об пол.

— Да, слушаю!

Тук-тук. Тук.

Схватив пиджак, я уже бежал к гаражу. Промежутки между ударами становились все длиннее; теперь я был уверен, что человек на том конце в беде и силы у него на исходе, и ничего объяснить по телефону он не может.

— Я иду. Бегу, — сказал я в трубку. — Просто держись. Держись, и все.

У «безопасного дома» я застал троих темнокожих парней, которые неуверенно переминались с ноги на ногу. Завидев, как я выбегаю из машины, один резко обернулся; при нем был нож. Я еще в машине вынул пистолет, и парень нехотя махнул: твоя взяла, раз ты при пушке.

— Что случилось?

Он не ответил; за него это сделал другой, постарше.

— Слышно было, как стекло разбилось. Но мы тут не при делах.

— Пусть так. Стойте здесь, ничего больше не делайте.

— Да пошел ты, — услышал я в ответ, но к дому они все же не двинулись.

Передняя дверь оказалась заперта, поэтому я обогнул дом. Задняя дверь была распахнута, но не повреждена. Кухня пустовала, а знакомый кувшин лимонада лежал на полу разбитый. К разлитой по дешевенькому линолеуму сладкой жидкости жужжа припадали мухи.

Старика я нашел в гостиной. В груди у него зияла дыра; он лежал в луже собственной крови темнокожим ангелом, простершим алые крылья. В левой руке старик сжимал телефон, а правой скреб половицы с такой силой, что сорвал себе ногти, которые от этого тоже кровоточили. Он тянулся к своей жене. В проходе виднелась ее нога с оброненным шлепанцем — сморщенная ступня согнута, дальше на ноге кровь.

Я опустился возле старика на колени и приподнял ему голову, ища, чем бы остановить кровь от огнестрельного ранения. Когда я стряхивал с себя пиджак, он судорожно схватил меня за рубашку.

— Я 'рить не мо', — громко прошептал он. Зубы у него были розовыми от крови. — 'Рить не мо'.

Что он сказал?

— Я знаю, — сказал я наконец надтреснутым голосом. — Знаю, что ты не мог говорить. Кто это сделал, Альберт?

— Платейя, — просипел он, — платейя…

Отцепившись от моей рубашки, он опять потянулся к своей неживой жене.

— Джинни, — страдальчески, слабеющим голосом позвал он, — Джинни…

И угас.

Я осторожно опустил его голову на пол, после чего прошел к женщине. Она лежала вниз лицом; платье было пробито в двух местах — слева от поясницы и выше, в области сердца. Пульса не было.

Заслышав шум, я обернулся; снаружи, заглядывая в проход кухни, стоял один из тех ребят.

— Не заходи! — окрикнул я. — Вызови девять-один-один.

Он зыркнул в мою сторону, заметив на полу окровавленное тело старика, и исчез.

Сверху не доносилось никаких звуков. Сын пожилой четы Сэмюел, что доставил сюда Атиса в начале недели, лежал мертвый в ванне, зажав в ладони полиэтиленовую шторку; струя из душа падала ему на голову и пробитую в двух местах грудь. Атиса не оказалось ни в одной из четырех верхних комнат. При этом стекло в его спальне было выбито, а в крыше над кухней не хватало нескольких черепичных плиток. Возможно, он мог оттуда спрыгнуть, а значит, и уцелеть.

Я возвратился вниз и до прибытия полиции прождал во дворе. Пистолет снова был в кобуре, а свою лицензию и разрешение я держал наготове. Копы, само собой, забрали у меня и оружие, и сотовый, велев сидеть в их машине до приезда следственной бригады. К этому времени у дома скопилась толпа, и люди в форме делали все, чтобы ее оттеснить. Людские лица и соседние дома озарялись бликами с крыш полицейских «фордов». Машин скопилось предостаточно: по правилам чарльстонской полиции, в автомобиле должен находиться только один сотрудник; исключение составляют парные патрули; машина с таким прибыла по вызову пять минут назад. Подтянулся и фургон следственной бригады, эдакий переделанный библиобус, — к тому времени как двое следователей из криминального отдела решили поговорить со мной.

Я посоветовал им найти Атиса, и они уже озаботились его поиском — правда, не как вероятной жертвы, а как потенциального подозреваемого еще в двух убийствах. Разумеется, они заблуждались. Я был в этом уверен.


На заправке в южной части Портленда топтался у «ниссана» кривой горбун, уплативший в кассу двадцатку. Других машин там не было, кроме стоящего со шлангом в боку «шевроле» восемьдесят шестого года с погнутым правым крылом. Своему новому хозяину «шеви» обходился в тысячу сто: пятьсот вперед, остальное до конца года. Собственная машина появилась у Медведя впервые за пять с лишним лет, и он ею несказанно гордился. Теперь ему уже не приходилось добираться до кооператива на перекладных, и артельщиков по утрам приветствовали жестяным звоном динамики Медведева авто, который, распахнув дверцы, стоял у конторы.

В сторону горбуна Медведь толком и не взглянул. Людей со странностями он с лихвой навидался по тюрягам и твердо усвоил, что лучше всего в их присутствии заниматься своим делом. Залив бак на занятые у сестры деньги, он проверил давление в шинах и уехал.

Сайрус заплатил в окошечко скучающему кассиру, чувствуя, что тот все еще пялится, зачарованный его кривыми очертаниями. Давно уже привычный к брезгливой неприязни окружающих, манеру таращиться Сайрус тем не менее считал дурной. Нахалу повезло, что он скрыт за толстым стеклом, а у него, Сайруса, есть дела поважнее. Тем не менее, если позволит время, надо будет сюда наведаться и разъяснить кассиру, что пялиться на людей — признак невоспитанности. Заправившись, Сайрус сел в машину и вынул из-под сиденья тетрадку. В нее он записывал все, что видел и делал, потому что крайне важно не забывать и не упускать из виду ничего полезного.

А потому в тетрадку был занесен и паренек, наряду с прочими наблюдениями прошлого вечера: о том, что делала рыжеволосая женщина у себя в доме, где временами показывался еще и здоровенный темнокожий бугай. Последнее обстоятельство Сайруса крайне удручало.

Ему не нравилось мараться кровью мужчин.


ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

Полицейское управление Чарльстона занимало кирпичный особняк на бульваре Локвуд, напротив стадиона Джо Райли и с видом на Бриттлбэнк-парк и реку Эшли. Допросная, впрочем, особо не выделялась, если не считать лица двоих разъяренных детективов, что сидели сейчас здесь напротив меня.

Чтобы понимать, что собой представляет чарльстонское отделение полиции, надо вначале понять его начальника Рубена Гринберга. Эту должность он получил в 1982-м и быстро стал популярным. За восемнадцать лет своего пребывания на посту он ввел ряд инноваций, которые не только сдержали, но в некоторых случаях и снизили рейтинг преступности в городе. В ход шло все, начиная от программы «Зерна из плевел» для наиболее бедных районов до введения в обиход кроссовок у патрульных, чтобы эффективнее гоняться за преступниками. В этот период существенно сократился уровень убийств, позволяя Чарльстону выгодно смотреться на фоне других городов Юга — разумеется, аналогичного размера.

К сожалению, смерть Альберта, Джинни и Сэмюэла Синглтонов означала, что надежда на повторение прошлогодней статистики оказалась под угрозой, а любой, даже отдаленно причастный к порче криминальной статистики, в здании № 180 на бульваре Локвуд не мог рассчитывать на теплый прием.

После часа ожидания в запертой патрульной машине возле этого дома меня провели в комнату, окрашенную в два цвета, враждебных хорошим эмоциям, и обставленную соответственно. Кружка растворимого кофе передо мной успела остыть; не потеплел и тон дознавателей.

— Эллиот Нортон, — устало повторил один из них. — Значит, вы утверждаете, что работаете на Эллиота Нортона.

Он носил фамилию Адамс. Под мышками голубой форменной рубашки темнели пятна пота. Кожа у него была иссиня-черной, а глаза с кровяными прожилками. Я уже дважды ему сказал, что работаю на Эллиота Нортона; прошлись мы с полдесятка раз и по последним словам Альберта, но, похоже, он не видел большой беды в том, чтобы все повторить еще разок.

— Он нанял меня для доследования по делу Джонса, — излагал я, — Атиса Джонса мы забрали из окружной ричлендской тюрьмы. На время перевезли в дом к Синглтонам. Считали, что там безопаснее.

— Ошибка номер два, — подал голос напарник Адамса.

Его фамилия была Аддамс, и был он бел настолько, насколько первый коп черен. У кого-то в полиции Чарльстона откровенно извращенное чувство юмора. С начала опроса он сидел, почти не раскрывая рта.

— А что, по-вашему, было ошибкой номер один? — спросил я.

— Что вы вообще занялись делом Джонса, — ответил он. — Или что сошли с трапа в «Чарльстон интернешнл». Так что видите, получается уже сразу три ошибки.

Он улыбнулся, я — в ответ. Эдакий обмен любезностями.

— А вас не смущает, что вы Аддамс, а вот он Адамс?

Аддамс чуть нахмурился.

— Нет. Я Аддамс с двумя «д», а он Адамс с одной. Так что все просто.

Похоже, он воспринимал это серьезно. Усердие в области образования местная полиция поощряла шкалой премиальных, от семи процентов выпускнику колледжа до двадцати двух доктору философии. Эту информацию я узнал, читая и перечитывая заметки на доске у Аддамса за спиной. У самого Аддамса копилка для премиальных, скорее всего, пустовала, если ему только не подкидывали туда четвертачок в месяц за окончание средней школы.

— Так, ну ладно, — начал по новой его напарник, — значит, вы его берете, прячете в безопасном месте, едете обратно в гостиницу и?..

— Чищу зубы, ложусь спать, встаю, справляюсь насчет Атиса, звоню нескольким людям.

— Кому именно?

— Эллиоту, кое-кому у себя в Мэне.

— О чем вы говорили с Нортоном?

— Да так, ни о чем. Прошлись по верхам. Он спросил, есть ли у меня какой-то прогресс, а я сказал, что еще только приступаю.

— А потом что вы делали?

Мы опять достигли точки, где разветвлялись две тропинки, правды и неправды. Я решил пойти посередке, рассчитывая на тропу правды вернуться позднее, когда будет надо.

— Я пошел в стриптиз-бар.

Правая бровь Адамса поползла вверх в поистине библейском порицании.

— Зачем?

— Скучно было.

— Нортон вам платит, чтобы вы ходили по стриптиз-барам?

— Это у меня был обеденный перерыв. Так что в смету расходов не включается.

— А потом?

— А потом вернулся в отель. Ужинал. Спал. С утра пробовал позвонить Эллиоту, не дозвонился, проверял кое-какие свидетельские показания, затем вернулся в номер. И тут через час тот звонок.

Адамс устало поднялся из-за стола и переглянулся с напарником.

— Н-да, — вздохнул он. — Не очень-то старательно вы отрабатывали деньги Нортона.

Я вдруг обратил внимание, что в своей фразе он использовал прошедшее время.

— Что значит «отрабатывали»?

Они снова переглянулись, но ничего на это не ответили.

— У вас есть какие-либо бумаги по делу Джонса, которые могли бы нам пригодиться?

— Я вам задал вопрос.

— А я задаю вопрос вам, — с нажимом сказал теперь уже Аддамс. — У вас есть какой-либо материал, который может быть полезен для следствия?

— Нет, — соврал я. — Все хранилось у Эллиота. Точнее, хранится, — поправился я. — А теперь расскажите, что произошло.

Заговорил Адамс.

— Дорожный патруль обнаружил его автомобиль за съездом со сто семьдесят шестой трассы, у Сэнди-Роуд-Крик. В воде. Похоже, он резко вильнул, пытаясь объехать на дороге какое-то препятствие, и угодил в реку. Тела не нашли, а в автомобиле была кровь. Много крови. Второй группы, положительная, что совпадает по типу с его. Это нам известно, потому что он участвует в донорском движении и образцы из машины можно было сличить с его образцами в донорском центре.

Я уткнулся лицом в ладони, делая глубокий вдох. Сначала Фостер, затем Трюетт и Мобли, теперь вот Эллиот. Остаются всего двое: Ларусс-младший и Фил Поведа.

— Ну что, я могу идти?

В мыслях у меня было поскорее вернуться в свой номер и спрятать понадежней имеющийся там материал. Хорошо, если Адамс с Аддамсом еще не успели запросить ордер на обыск, пока я морился взаперти у них в машине.

Прежде чем кто-то из дознавателей успел ответить, дверь в допросную открылась. Вошедший мужчина с серо-голубыми глазами и аккуратным седым ежиком был на пять-семь сантиметров выше меня и старше как минимум на двадцать лет. Выглядел он так, будто только что вылавливал из самоволки каких-нибудь новобранцев с Пэррис-Айленда.[5] Безупречность формы и именная бляха «С. Стилвелл» лишь усиливала сходство с военным.

Подполковник Стилвелл возглавлял в чарльстонской полиции оперслужбу, подотчетную лишь самому начальнику полиции.

— Это и есть тот частный сыщик? — начальственно осведомился он.

— Так точно, сэр, — отрапортовал Аддамс.

На меня он метнул взгляд, означающий, что мои невзгоды только начинаются, а сам он теперь будет наслаждаться зрелищем.

— Почему он здесь? Почему не кормит вшей в камере вместе с самыми худшими, самыми отъявленными негодяями, какие только водятся в нашем прекрасном городе?

— Мы его опрашивали, сэр.

— И он отвечал на ваши вопросы в надлежащей манере?

— Никак нет, сэр.

— В самом деле?

Стилвелл повернулся к Адамсу:

— Детектив! Вы приличный человек или как?

— Пытаюсь им быть, сэр.

— Не сомневаюсь, детектив. И вы стремитесь всеми силами творить добро ближнему своему?

— Так точно, сэр, стремлюсь.

— Иного ответа я от вас и не ждал, детектив. Читаете ли вы Библию?

— Реже, чем следовало бы, сэр.

— Верно, черт возьми. Никто не читает Библию так, как следовало бы. Человек должен жить словом Господа, а не штудировать его. Верно я говорю?

— Так точно, сэр.

— А разве Библия не учит нас думать о своем ближнем хорошо, давая ему всякий шанс, которого он заслуживает?

— Не могу знать точно, сэр.

— Вот и я не могу, хотя уверен, что где-то там есть подобное предписание. А если такого предписания в Библии нет, тогда это упущение, и человек, допустивший оплошность, при первой возможности непременно исправит свою ошибку, разве нет?

— Непременно, сэр.

— Аминь. Получается, мы, детектив, сошлись на том, что вы давали мистеру Паркеру все шансы ответить на поставленные перед ним вопросы; что вы, как богобоязненный человек, скрупулезно учитывали возможное предписание Библии считать все сказанное мистером Паркером за истину, и тем не менее вам все еще приходится сомневаться в его искренности?

— Пожалуй, да, сэр.

— Что ж, это самый удручающий поворот событий.

Наконец он впервые обратился непосредственно ко мне:

— Статистика, мистер Паркер. Давайте поговорим о статистике. Вам известно, сколько людей было убито в прекрасном городе Чарльстоне в лето Господне одна тысяча девятьсот девяносто девятое?

Я отрицательно покачал головой.

— Я вам скажу: трое. Самый низкий показатель убийств более чем за сорок лет. А что это, по-вашему, говорит о работе сил правопорядка в прекрасном городе Чарльстоне?

Я не ответил, на что он, приставив ладонь к уху, подался в мою сторону:

— Не слышу, сын мой!

Я открыл рот, что послужило ему сигналом для продолжения монолога:

— Я вам объясню, что это говорит о работе сил правопорядка. Что наши замечательные мужчины и женщины в полицейских мундирах терпеть не могут преступность. Что они активнейшим образом противостоят данной форме противоправной деятельности. И что на тех, кто эти убийства совершает, их гнев обрушивается как вагон дерьма с поезда, груженного слонами. Но тут вдруг в наш город являетесь вы, и это совпадает с шокирующим, просто вопиющим всплеском убийств. Это плохо скажется на нашей статистике. Это вызовет резкий подъем на графике, и тогда наш начальник мистер Гринберг, превосходнейший во всех смыслах человек, будет вынужден идти к мэру и объяснять этот удручающий поворот событий. Мэр обязательно спросит, как такое могло случиться, и тогда шеф Гринберг спросит об этом меня, а я ему скажу, что это все из-за вас, мистер Паркер. И шеф пожелает знать, где вы находитесь, а я отведу его в самую глубокую, самую темную дыру, существующую в городе Чарльстоне для тех, кого он самым серьезным образом порицает. А под той дырой будет еще одна, и в ней, в этой дыре, будете вы, мистер Паркер, потому что я вас туда засуну. Вы окажетесь так глубоко под землей, что уже не будете подпадать под законодательство города Чарльстона. Какое там, вы даже не будете подпадать под юрисдикцию Соединенных Штатов Америки. Вы будете в юрисдикции Китайской Народной Республики, и вам посоветуют нанять себе китайского народного адвоката, чтобы сэкономить на проезде защитника ваших интересов в суде. Вы думаете, я сгущаю краски, мистер Паркер? Нет, мистер Паркер, я не сгущаю краски. Потому что таких, как вы, мистер Паркер, я привык топить в дерьме, и самое вонючее дерьмо я приберег как раз для вашего случая. Итак, есть ли что-нибудь еще, чем бы вы желали с нами поделиться?

Я покачал головой.

— Нет, делиться мне с вами больше нечем.

Он встал.

— Тогда решено. Детектив, у нас есть для мистера Паркера свободное местечко вроде карцера?

— Обязательно найдем, сэр.

— И чтобы он сидел с самыми что ни на есть отбросами нашего прекрасного города: с пьяницами, сутенерами и прочими аморальными типами?

— Это можно устроить, сэр.

— Так устройте!

Я сделал тщетную попытку вступиться за свои права:

— А как насчет звонка адвокату?

— Адвокат вам не нужен, мистер Паркер. Вам нужен турагент, забрать вас к чертовой матери из этого города. И еще священник — молить бога, чтобы вы не рассердили меня больше, чем уже успели. И наконец, машина времени — чтобы оттащить вашу мамашу от папаши, прежде чем он успел закачать в нее свое гнилое семя! Если будете и дальше мешать следствию, вы пожалеете о том дне, когда она выкинула вас из утробы в этот мир! Детективы, уберите его с глаз моих!

Примерно до шести утра меня продержали в обезьяннике, а когда решили, что я пропарился достаточно и теперь по закону надо или представить какое-то обвинение, или освободить, Аддамс спустился и дал мне волю. В вестибюле, когда он вел меня к выходу, стоял его полуоднофамилец.

— Если выясню что-то про Нортона, сообщу вам, — пообещал он.

Я поблагодарил; он кивнул.

— А еще я узнал, что такое платейя, — добавил он. — Пришлось побеспокоить самого мистера Альфонсо Брауна, проводника по старым местам, где обитал народ гулла. Он сказал, что это такой призрак — оборотень, способный менять обличье. Может, старик так назвал вашего клиента, когда он кинулся убивать.

— Может, только у Атиса не было оружия.

Адамс озадаченно примолк, а его коллега велел мне топать живее.

Мне вернули вещи, за вычетом пистолета. Насчет него дали расписку, что временно удерживают. Сквозь дверное стекло я видел, как на работу по уборке мусора и стрижке газонов собираются арестанты в синих робах. Интересно, насколько сложно поймать здесь такси.

— Вы планируете покинуть Чарльстон в ближайшем будущем? — осведомился Аддамс.

— Нет. После того, что случилось, — никак.

— Гм. Соберетесь уезжать, обязательно дайте нам знать, понятно?

Я двинулся было к двери, но в грудь мне властно уперлась ладонь Аддамса.

— Запомните вот что, мистер Паркер: у меня дурное впечатление от вас. Я, пока вы тут сидели, кое-куда позвонил и порасспрашивал насчет вашей персоны, и мне не понравилось ровным счетом ничего из услышанного. Я не хочу, чтобы вы развернули это свое дурацкое правдоискательство еще и в городе, где начальником Гринберг, ясно? А потому на всякий случай ваш «смит-вессон» полежит у нас до тех пор, пока ваш самолет не вырулит на взлетную полосу. Тогда мы, может, и вернем пушку, если получим заранее звонок о вашем отбытии.

Рука опустилась, и Аддамс открыл мне дверь.

— Будем видеться, — сказал он.

Я не тронулся с места, но с дурацкой озабоченностью щелкнул пальцами.

— Еще раз: вы который из двоих?

— Аддамс.

— С одной «д»?

— С двумя.

— Угу, — склонил я набекрень голову, — попытаюсь запомнить.

Когда я добрался до отеля, едва хватило сил раздеться, прежде чем я рухнул на кровать и проспал как убитый примерно до половины одиннадцатого — без всяких сновидений, как будто и не было никаких смертей.

Однако Чарльстон взял еще не всю кровавую жатву. Пока тараканы разбегались, прячась от нарождающегося света по щелям в тротуарах, а последние совы лишь пристраивались на дневку, к небольшой кофейне-пекарне над Ист-Бэй шел ее владелец, некто Сесил Эксли. Его ждала работа — свежий хлеб и круассаны, — и хотя на часах не было и шести, он уже опаздывал.

На углу Франклин-стрит и Мэгэзин-стрит он слегка замедлил шаг. Над ним смутно нависала приземистая громада старой чарльстонской тюрьмы, сущий монумент людского отчаяния и горя. Невысокая белая стена опоясывала поросший длинной травой двор, в центре которого стояла сама тюрьма. Красные плитки, устилавшие некогда прогулочные дорожки, местами отсутствовали, украденные, очевидно, теми, кому насущные нужды важнее исторической памяти. По обе стороны от запертых главных ворот вздымались четырехэтажные башни-близнецы с зубчатыми коронами, тоже поросшие кустами. Бельмами смотрели глазницы окон, решетки на которых заржавели и порыжели в тон кирпичу. Штукатурка искрошилась и местами отпала, открыв кирпичную кладку. Старое брошенное здание медленно разрушалось.

В далеком 1822 году здесь на заднем дворе держали в пыточной (отдельной, для черных) Денмарка Весси и его товарищей по неудавшемуся восстанию рабов; отсюда их вели на виселицу, и по дороге многие твердили о своей невиновности, а один, Бахус Хэммет, даже смеялся, когда ему надевали петлю. Многие, ох многие прошли через эти ворота и до тех пор, и после. Нигде в Чарльстоне, думал Сесил Эксли, прошлое и настоящее не смыкаются так плотно, как здесь; нигде нельзя вот так встать спозаранку и почувствовать волны былого насилия, что прокатываются исподволь, словно слабеющие толчки землетрясения, сквозь нынешние дни. У Сесила сложилась привычка останавливаться иногда у ворот старой тюрьмы и коротко, бессловесно молиться за тех, кто томился здесь в те времена, когда люди с цветом кожи, как у Сесила, не могли прибыть в Чарльстон даже в составе корабельной команды без того, чтобы их не сажали в тюрьму на то время, пока судно стоит в гавани.

Справа от Сесила — а точнее будет сказать, внутри, у ворот, — находился старый автозак, известный как «Черная Люси». Сама «Люси» вот уж сколько лет не раскрывала своих объятий перед вновь прибывшими, но Сесил, непроизвольно вглядевшись, различил за решеткой силуэт (да-да, прямо там, в кузове). На секунду сердце замерло, после чего заухало с удвоенной силой — и чтобы, чего доброго, не упасть, он вынужден был опереться на ворота. За последние пять лет у него уже дважды случался микроинфаркт, и не хотелось сейчас покинуть этот мир из-за третьего.

Ворота же вместо того, чтобы поддержать Сесила, с протяжным скрипом открылись внутрь.

— Эй, — кашлянув, робко позвал тот, не уз