Бронислава Бродская - Биарриц-сюита [СИ]

Биарриц-сюита [СИ] 990K, 223 с.   (скачать) - Бронислава Бродская

Бронислава Бродская
БИАРРИЦ-СЮИТА

Ad libitum


Михаил

Этот рейс открыли совсем недавно. Теперь можно было прямо летать Москва-Биарриц безо всяких пересадок в Париже. Люди толпились в терминале, кто-то сидел на неудобном черном кресле, листая газеты, вперемежку разбросанные где попало, кто-то с отрешенным видом рылся в своем планшете, некоторые лениво переговаривались со спутниками, через каждые пару минут поднимая голову к стойке, где праздно стояли служащие компании в пригнанной синей форме. Посадку почему-то не объявляли, хотя было пора. Около открывавшихся в рукав дверей стояла кучка возбужденной молодежи. Было всего 8 утра, люди очень рано встали, долго по пробкам добирались до Шереметьева, из-за этого многие казались сонными, раздраженными, и уже усталыми. К ребятам у дверей, которым не сиделось, это не относилось. Они галдели, громко разговаривали, кто-то то и дело смеялся.

Михаил сидел недалеко от выхода на телетрап и пытался их не слушать. Все эти неуместные с утра пораньше смешки его глухо раздражали, но он, давным-давно привыкнув к поездкам, понимал, что хохотать они не перестанут и в самолете, но что ему следует от всех отвлечься и постараться сосредоточиться на своих заказчиках, двух русских бизнесменах из Кирова. Для них поездка во Францию была желанной. В Биаррице они оба никогда не были, и возможно даже не слышали о таком городе в предгорьях Пиренеев, на самой испанской границе, городе басков. Закрыть глаза у Михаила не получалось, так как то один то другой клиент задавали ему беспрестанные вопросы, называя его Михаилом Александровичем. Михаил был с ними терпелив, привычно улыбаясь, он старался их развлечь, как можно красочнее представляя культурную программу. Эти плотные провинциальные мужики-бизнесмены в плохо сидящих тесноватых костюмах, в светлых рубашках с запонками, его интересовали, и даже очень. Они должны были подписать контракт с французской фирмой, в которой он давно работал, на поставки оборудования на их завод. От подписания этого довольно крупного и выгодного для французов контракта зависела его собственная комиссия. Дядьки кровь из носу должны были «повестись» на презентацию, на красочные слайды и коммерческую выгоду всего своего заказа. Никто, разумеется, не говорил ни на одном иностранном языке, и Михаилу Александровичу придется участвовать в переговорах в качестве технического переводчика, и от его убедительности будет зависеть исход сделки. Как правило у него все получалось, но не всегда. Он допускал, что придется возвращаться из безразличной ему Франции без подписанного контракта, ничего не заработав. Ему уже давно было все равно, куда лететь, в каком европейском городе будут переговоры. Гостиницы и рестораны, где, к сожалению, приходилось пить, изображая из себя «русский характер» и свойского мужика, не запоминались. Михаил спал плохо, даже и дома, а уж в командировках совсем ни к черту. Сказывалось напряжение, ненужный алкоголь и необходимость переводить шуточки соотечественников. На переговорах он напрягался, но это была привычная, конкретная работа, он, инженер, всегда прекрасно разбирался в предлагаемых его фирмой товарах и услугах по поставкам и монтажу продукции.

А вот все, что было за рамками переговоров давалось ему труднее: надо было ходить в какие-то галереи, музеи, концерты. Отказаться было бы неприлично. Французы, пытаясь завлечь русских клиентов, показывали им местные достопримечательности, тем более, что с национальной гордостью у французов всегда все было хорошо. Русские изо всех сил делали вид, что им все интересно, что они ценят культурную программу, но самое для них интересное были рестораны. Они настороженно смотрели вокруг, изучали меню, пристально смотря на цены, и Михаил знал, что они обязательно сравнивают эти цены с ценами в своих ресторанах, мысленно переводя евро в рубли.

Заказывали обязательно водку, русские поначалу держались, но потом, перейдя определенную черту, забывались и пили много, с каким-то нарочитым фасоном, громко разговаривали, рассказывали анекдоты, переводить которые была мука, тем более, что в анекдотах, часто несколько скабрезных, были отражены русские реалии, которые европейцы все равно не понимали. Михаил ненавидел эту часть своей работы, но она была неизбежна и он, стиснув зубы, терпел, пытаясь выглядеть «своим» для русских, и давая понять «хозяевам», что он не забыл, на кого он работает, и что им всем от русских надо. Иногда приходилось идти на «шоппинг». Если мужчины пытались что-то купить своим женам, это было еще пол-беды, но иногда кто-нибудь из русских брал с собой жену, и тогда начинался кошмар. Изредка дама ходила в торговый центр одна, но, если, она была не очень-то в себе уверена, Михаила Александровича просили с ней «разок» сходить. Деваться ему было некуда, и он шел. Иногда, дама покупала себе ворох одежды и счастливая возвращалась в отель, но потом ей многое переставало нравиться или не подходило по размеру, и тогда Михаилу уж точно приходилось идти в «бутик» сдавать ненужные шмотки. Некоторые женщины не могли бы без него справиться. К несчастью на этот раз с одним из заводских была жена, типичная провинциальная «дама», на высоких каблуках, которые бы не одна европейка никогда бы не надела в дорогу, в обтягивающей кофточке с большим вырезом, через который была видна развилка между грудями, на которой виднелся золотой крестик с бриллиантами. Мадам Михаилу представили, какая-то не то Настя, не то Даша. Он спросонья не запомнил, хотя понимал, что в результате ему это придется выучить.

Отношение русских к его персоне, он это знал, было двойственным: с одной стороны, он был «обслуга». Богатые русские бизнесмены не могли не понимать, что комиссия Михаила зависит от того, согласятся они подписать контракт или нет. Деньги-то были у них, они могли их потратить, и дать ему заработать, или искать другую фирму, посговорчивее и подешевле, оставив Михаила ни с чем. Но с другой стороны, Михаил работал не на них, а на французов, они не были его «боссами», не могли ему приказывать или быть с ним запанибрата. Он говорил совершенно свободно на английском, знал что-то такое… книжное, в общем-то никому ненужное, никчемное, но… он был москвич, а они — нет. Они привыкли все покупать, а он ничего не покупал, причем, они это чувствовали — не из-за денег, а из-за нежелания «иметь», которого они не понимали. Он, этот москвич, пожилой еврей, был другой: он от них зависел, но и они от него почему-то тоже.

Боковым зрением Михаил увидел, что девушка за стойкой взяла микрофон и объявила посадку. Первыми к дверям прошли какие две семьи с маленькими детьми и парочка толстых мужчин, пассажиры первого класса, от которых пахло дорогим парфюмом, впрочем, слишком сильно. Потом все как-то разом зашевелились, задвигались, подхватили свою ручную кладь, и около дверей образовалась очередь. Михаил поставил на колеса свой видавший виды кабин-кейс и вместе со своими попутчиками двинулся по коридору.

Между порогом телетрапа и самолётом всегда был крохотный зазор, и Михаил, инстинктивно чуть пригнувшись, перешагнул через порожек и вошел в полутемный салон, показавшийся неожиданно маленьким. Как обычно он испытал неприятное чувство: только что была привычная твердь земли, надежного аэропортовского «накопителя», и вот он — в самолете, узком, темноватом, неуютном и хрупком. Обе стюардессы вежливо каждому улыбались, дверь в кабину была открыта, и Михаил видел крепкие мужские спины, обтянутые синими кителями. Он еще помнил времена, когда в самолет надо было подниматься по трапу. Было светло и даже красиво, но сейчас был просто условный переход из одного пространства в другое. Неприятный переход, делающий тебя уязвимым, неспособным контролировать ситуацию и отдающем в чужие руки ответственность за свою жизнь. Такие мысли Михаила посещали всегда, когда он входил в самолет, хотя он и пытался от них отделаться.

С местами ему повезло, хотя «везение» он устроил себе сам за стойкой регистрации. Клиенты сидели втроем, а он через проход на крайнем кресле. Все приятно удивились, что «повезло», а Михаилу сразу было прекрасно известно, где он будет сидеть. Он открыл люк для багажа, положил туда свой кабин-кейс и уселся. В проходе все равно стоять было невозможно. Люди продолжали проходить дальше по салону, шумная молодежная компания прошла в хвост. Щелкали дверки багажных отделений, пассажиры суетились, кто-то уже был чем-то недоволен, кто-то пытался поменяться. Михаил знал, что через пару минут ему придется вставать, когда его будущие соседи будут проходить на свои места. Скоро он их увидел: мужчина средних лет с девочкой вежливо попросили его встать. Михаил поднялся, пропуская папу с дочкой. Девочка лет 11-ти села на среднее сидение. «Сейчас будет проситься к окну» — подумал Михаил. Мужчина устраивал под сиденьем какую-то сумку, потом спросил дочку: «Может ты хочешь к окошку?». «Нет, я здесь буду», — ответила девочка. Михаил перестал обращать на соседей внимание. «Коллеги» через проход его будут дергать редко и можно будет пока расслабиться, хотя бы на ближайшие три с половиной часа. Книгу, которую он читал, Михаил заранее положил в кармашек на предыдущем сидении.

Суета в салоне постепенно спадала. Несколько раз туда-обратно прошли девушки-стюардессы, хлопая дверцами багажных отделений и поглядывая на часы. Где-то слышалась французская речь, которую Михаил понимал, хотя разговаривать не решился бы. Ребята в хвосте устроились и продолжали оживленно переговариваться. Михаил краем глаза успел заметить, что у некоторых в руках были футляры с музыкальными инструментами, и еще они тащили специальные мешки с одеждой. «Это какой-то оркестр…» — лениво подумал Михаил. С всевозможными оркестрами он тоже уже неоднократно летал. «Какие-то они все слишком молодые, наверное студенты…». Михаила ребята интересовали только в плане шума, который они производили, и он понимал, что сделать с этим будет ничего нельзя. Он откинул голову и приготовился к началу рулежки на взлетную полосу. По опыту он знал, что коли они немного уже выбились из графика, то время начала движения было скорее непредсказуемо. Может это будет 15 минут, а может и два часа. Такое он видел тоже и относился к задержкам с философским стоицизмом.

Наконец самолет начал движение, грузно отъехал от терминала и тягач медленно повез его к полосе. Из громкоговорителей донеслось обычное «Граждане пассажиры! Наш самолет совершает рейс… Экипаж приветствует вас на борту… Время в пути…» Михаил не прислушивался. В начале салона появилась стюардесса и начала, заученно-лучезарно улыбаясь, примерять на себя спасательный жилет и прикладывать к лицу желтую кислородную маску, одновременно указывая руками на какие-то дополнительные выходы. Михаил с некоторым раздражением подумал о тщете этих, казавшихся такими дурацкими, ухищрений, но продолжал смотреть в проход, девочка была премиленькая, делать все равно было нечего, а начать читать он решил после взлета.


Женя

Было без двадцати девять утра. Женя упрямо лежала в постели и слушала, как на кухне гремит чайником мать. Гремела она громче, чем полагалось, ей явно хотелось, чтобы Женя встала и позавтракала с ней. Обычно этого не происходило: Женя домой возвращалась поздно, в агенство ей не надо было вставать спозаранку. Когда отец уходил на работу в свой московский офис, она спала, но не сегодня. Сегодня утром отец уезжал в очередную командировку, встал, родители собирались, переговаривались, Женя проснулась, уже не могла заснуть и немного злилась. Никто ее специально не будил, провожать до двери папу ей было необязательно. Она знала, что он летит во Францию, и вчера вечером, возвратившись поздно из театра, она увидела, что отец не спит, ждет ее. Почему-то хотелось, чтобы он уже лег, но он ее зачем-то ждал. Впрочем она так и думала: родители всегда оказывали ей внимание, которое в последнее время, стало казаться преувеличенным, даже назойливым. Женя устала, но сделала усилия, чтобы быть любезной, пожелала отцу счастливой поездки, позавидовала, что он летит в Биарриц и прошла в ванную и оттуда сразу спать. Скорее всего, он хотел ее спросить про спектакль, но говорить о спектакле, который, кстати, ей совершенно не понравился, было лень. Отец, она слышала, тоже ушел в спальню. Мать уже спала. «Ой, родители! Уже спать ложатся в разное время… понятно с ними все!» — подумала Женя, хотя думать о родителях ей было неинтересно.

На кухню она вышла заспанная, и, зевая, уселась за стол. Мать схватила заварочный чайник и собралась налить ей чаю. «Мам, ты же знаешь, я не люблю утром чай. Свари мне кофе!» — раздраженно сказала Женя, отказываясь понимать, почему каждое утро мама навязывает ей свой «полезный для здоровья» чай. Мамино ритуальное «Женюшь, зря ты пьешь кофе. Чай замечательный окислитель кислорода и очень полезен», — Женя пропустила мимо ушей. «Чай-кофе» — тоже было утренним ритуалом. Мать принялась варить в турке кофе и стала рассказывать, как папа «уехал». Ну, уехал и уехал. С Жениной точки зрения это не стоило разговора. Она думала о том, что она напишет о вчерашнем спектакле в интернетном Снобе, где ее изредка публиковали. Мамин голос отвлекал: какие-то подробности о новых клиентах из Кирова. Вот какая ей разница, откуда они? Женя жевала круассан, и изредка вставляла свое «угу» в рассказ о папиной командировке.

Наконец, закончив с «обязательной частью», мать спросила про спектакль. Наконец-то! Вот сейчас, она будет говорить, а мать ее слушать. Вот так будет нормально и правильно: она — театралка, ценитель, знаток, критик. Мать-то, конечно, ничего особо не понимает, но… это сейчас неважно. Жене был нужен слушатель. Она была в модном и новом Гоголь-центре. Смотрела спектакль по Сталкеру. Содержание фильма Кончаловского послужило отправной точкой, но там были другие герои, другая Зона. Сначала Жене все нравилось: спектакль в фойе, герои спорят, двигаются, зрители за ними ходят, но потом… начались монологи… т. е. мысли режиссера, ее политические и общественные воззрения. Вот это было уже неинтересно, даже пошло. Особенно противен был монолог девушки, которая собиралась в Зону, потому что у нее были проблемы с головой. Женя саркастически подумала, что она знает «лекарство» — гильотина! Отрежут голову и нет проблемы. Она рассказала маме о спектакле и свою придумку про гильотину. Мама как всегда со всем согласилась, тем более, что она сама спектакля не смотрела. Да, Женя уже видела свою статью: про гильотину — это уж обязательно, а вообще-то, поскольку Гоголь-Центр открыт под эгидой Кирилла Серебренникова, то она, напишет, что все было вообще-то, «круто». Да, «круто» — это как раз то самое слово, которое нужно. Пусть оно папе и не нравится. Он вообще ничего не понимает в современном театре. Папа у нее хороший, но он — человек прошлого. Начав говорить об интересном для себя предмете, Женя окончательно проснулась.

Сборы на работу были недолгими, хотя тут тоже была своя тонкость: одеться надо было просто, демократично, с легкой небрежностью, но вещи должны были быть дорогими. Женя сняла халат, надела джинсы, синий шерстяной свитер, повязала косынку и чуть задумалась, какие надеть туфли. На улице шел дождь, и она выбрала черные ботинки на шнуровке, на низком каблуке. Потом сняла с вешалки короткую спортивную куртку. Косметики совсем немного: она работающая профессионалка, а не дамочка с Рублевки. Вскоре она уже сидела в своей маленькой красной машине. Усевшись за руль, она заметила, что джинсы неприятно стягивают ее в поясе: боже, как это надоело! Надо вновь садиться на диету. Женя вздохнула. Час-пик миновал, а к обычным пробкам она давно привыкла.


Егор

Егор сидел в том же самолете, через несколько рядов впереди Михаила. Он тоже выбрал себе крайнее к проходу кресло. В самолете ему нравилось, вернее «нравилось» было не то слово, ему в самолете было привычно. Лет пятнадцать назад он еще сам летал по всему миру бортпроводником, и поэтому каждый штрих суеты команды был ему понятен, сразу стало ясно, кто каким «номером» по полетному заданию летит. Вот девочки-бортпроводницы смотрят на часы: затянули с посадкой, а уже пора звонить по внутренней связи командиру и докладывать о готовности задраивать дверь. Как только она наглухо закроется, открывать ее не будут, тем хуже для запыхавшихся опаздавших. «Труба», как Егор по привычке называл салон, была переполнена, к тому же Егор видел, что летит оркестр, и понадобилась дополнительная возня с инструментами: весь багажный отсек в салоне был под завязку забит объемными футлярами с виолончелями и с духовыми. И то, Егор понимал, что музыкантам была сделана любезность: как миленькие покупали бы отдельное место для своих дуделок и бренчалок. Почему он так неуважительно подумал об оркестре Егор и сам не знал. Для контрабаса, скорее всего, им пришлось купить место. Арфу не везли, будут играть на местной. Скрипачи всегда мертвой хваткой вцеплялись в свой инструмент и их было не оттащить от их «балалайки» — опять неприязненно подумал Егор, так и будут сидеть со скрипкой на коленях… ни почитать толком, ни поесть.

Дверь задраили, в самолете все успокоилось, но рулежка на полосу не начиналась, тягач для буксировки пока не пришел. Никто этого, конечно, не знал, но в багажном отсеке перетасовывали багаж и специальный груз, чтобы обеспечить центровку машины. Это было даже и неплохо: Егор знал, что если их отбуксируют от «хобота», им уж, даже и при большой задержке рейса, не удасться больше выйти на перрон. У «рукава» немедленно встанет другой борт. Место будет занято, и им придется стоять на «перешейке» хоть два часа. Прошло минут двадцать, самолет не двигался. Кто-то уже начинал песню про «безобразие», но, странным образом Егор был «не пассажир», а «команда» и дурацкий кипеш его раздражал. Он-то прекрасно понимал, почему они стоят: полос в Шереметьево всего две, и они забиты, над аэропортом совершают круги редкие ночные рейсы, которые ждут посадки. Если у кого-то мало керосина, их посадят в первую очередь. Утро, начало основных полетов, на полосу выстроилась очередь. Они не попали в свое время, и теперь ждут «окна», хоть какого-нибудь интервала. Командир ждет команд башни. Будет команда на буксир, на рулежку, на разгон… Люди ничего этого не знали. Егор вспомнил, что когда он летал, он никогда не хотел ничего пассажирам объяснять. Купили свой билет и сидите себе тихо. Зачем разговаривать с непосвященными, велика честь, обойдутся!.. странно, но он опять стал так думать, по-прежнему считая себя «посвященным».

Наконец самолет тронулся, вырулил на полосу, под полом задрожало, включились двигатели и машина начала разгон. Егор прижался спиной и затылком к креслу. Все замолчали, даже горластые музыканты. Как они оторвались от земли было почти незаметно, но взглянув в окно Егор заметил, что они, набирая высоту, завалились на крыло, совершая небольшой круг над Москвой, чтобы лечь на курс, достигая своего потолка, и выходя на крейсерскую скорость по трассе. Все это делалось вручную, но как только машина войдет в свой коридор, командир включит автопилот, и экипаж будет пить утренний кофе. Их покормят раньше, чем пассажиров. Егор представил себе, как девчонка, обслуживающая салон первого класса, делает кофе и разливает его в маленькие чашечки. Что ж, правильно, «свои» на первом месте. Бортпроводники начали суетиться, рейс короткий, девочкам не удасться даже присесть. Вот выключили надпись «пристегнуть ремни», значит легли на курс, можно встать. Вставать Егору было незачем, он заранее взял из ручной клади свой ноутбук, в туалет идти было пока ни к чему, но его охватил странный зуд. Что-то гнало его в хвост самолета, где трудились девочки, точно такие же, какие с ним когда-то летали: молоденькие, симпатичные, не отягощенные лишним интеллектом, услужливые и даже немного говорящие по-французски. Он с интересом смотрел, как девочка, «первый номер» по штатному расписанию, показывала манипуляции со спасательным жилетом и кислородной маской, бригадирша, женщина постарше, ее он тоже видел, говорила текст сначала по-русски, а потом с акцентом по-французски. Егор ухмыльнулся. Французский бригадирши был неважный, раньше он всегда на французских рейсах брал на себя эту функцию. Он и сейчас помнил текст инструкции, но сейчас его беспокоиться не просили. Жаль, он бы с удовольствием… Все бы услышали его приятный мужской голос с легкой картавинкой и милым ненавязчивым грассированием. А, ничего, в ряду сзади сидела французская семья, он обязательно с ними познакомится и поговорит. А еще можно отвечать по-французски, когда девочки будут разносить еду. Это было бы заманчиво, дурочки подумают, что он — француз, но у Егора были другие планы, от «закоса» под француза пришлось отказаться.

Он пошел в хвост по проходу, увидел весь салон: пассажиры уже вытащили свои планшеты и книги. Прошло минут 30 полета, почти никто не спал, ждали завтрак. Егор остановился в рабочем тамбуре и любезно поздоровался с работающими стюардессами, не забыв сказать, что он тоже летал на этой линии. Это было неправдой, так как этот рейс только что открыли, но… неважно. Девчонки работали, снаряжая тележку с напитками: доставали упаковки с соками, срезали уголки, разрезали целлофан с рулонов со стаканчиками. В кувшин с шумом сыпались кубики льда. Егор услужливо взял из рук миниатюрной блондинки пачку салфеток и положил их в нужный выдвижной ящичек на тележке, потом он споро стал насыпать из тяжелой коробки в широкое отделение внизу тележки маленькие упаковки орешков. На секунду ему показалось, что он на работе, летит «поваром»: на земле принимал продукты, расписывался в ведомости, следил за погрузкой сырных подносов в сухом льду и запечатанных горячих завтраков. Тело Егора ритмично нагибалось, руки открывали нужные ящики тележки, все движения его были расчетливы и скупы. Теперь девочки не могли сомневаться в том, что он — коллега. Кто-то же мог разыграть карту «коллеги», только, чтобы с ними заговорить, познакомиться. Но этот пассажир Егор, обаятельный, свойский, был правда «свой». Девчонки улыбались и думали, что Егор — старый, бортпроводником летал давно, когда они еще были совсем маленькими. Троим в тамбуре было работать тесновато, и Егор, сказав, что он еще к ним зайдет, решил вернуться на место. Не побеспокоив соседей, он сел в свое кресло. Эйфория слияния с бортпроводницами, ощущения привычной работы, резко прошла. Егор закрыл глаза и, как это бывает с людьми, которые, по работе, не всегда могут спать ночью, практически немедленно задремал.


Лора

В маленьком калифорнийском городке, почти на границе с Мексикой, в это самое время было чуть больше десяти вечера предыдущего дня. Лора сидела за небольшим круглым столом, в маленькой гостиной, она же — кухня, и пила чай. Чай ей пить не следовало, лишняя жидкость приведет к лишнему вставанию ночью, но пить хотелось, тем более, что ложиться она пока не собиралась. Лора поднялась в спальню, улеглась на кровать и раскрыла на груди компьютер. Она часто так стала делать. Лежа смотрела фильмы, передачи, разговаривала по Скайпу. Иногда ходила в спортзал на йогу, на иглоукалывание, и пару раз в неделю на уроки русского языка, которые она давала своим американским ученикам. Все — больше делать было нечего.

Год назад ее жизнь круто изменилась. Она даже и сама не особенно понимала, как все это с ней произошло. Прошлой весной дочь позвонила ей и предложила странную вещь: какой-то мужчина, москвич, хочет жениться на американке и таким образом получить грин-карту. Он готов, понятное дело, за услугу заплатить. Сумма не была названа, но Лора сразу согласилась, как всегда приняв решение спонтанно, ничего не обдумывая. Зачем? Обдумывать она ничего не умела. Было бы логично предположить, что она прельстилась деньгами, но, нет. Лора это сделала не из-за денег, точно, хотя деньги ей были совсем нелишними. Обычно дочь звонила ей на бегу, был слышен ее задыхающийся голос, заполошная речь, но в тот раз, Лора помнила, что она ей звонила из дому, и хотя разговор, как обычно шел о делах дочери, в конце Лоре был задан тот самый вопрос про незнакомого мужчину, она обещала подумать, обещала для виду, сама перезвонила буквально через полчаса: согласна!

И все закрутилось. Приехал этот Егор, внешне он ей сразу понравился. Высокий подтянутый мужчина в очках, с тонким интеллигентным лицом, прилично одетый, с хорошей речью, мягким юмором, которым сама Лора не обладала, но умела оценить. Она ехала встречать Егора в аэропорт, нервно сжимая руль. Как она боялась этого неизбежного этапа притирки, ведь им надо было жить под одной крышей. Как она боялась, какой он будет, что он будет говорить, что она будет говорить, как они будут спать… Вот это последнее тревожило больше всего. Понятно, что он не захочет с ней спать, ведь, у них просто сделка, но с другой стороны… кто знает. А вдруг…! Лоре так хотелось мужчину. Себе-то врать было ни к чему. Он… захотел. Все было так скоропалительно: почти сразу поехали в другой город к Егора друзьям и была настоящая свадьба. Ели, пили, сделали фотографии. Лора понимала, что все это было для иммиграционной службы, но все равно было приятно. Она оказалась в центре внимания, растерянно улыбалась, и пила много вина. Они снова лежали в одной постели и ей казалось, что она счастлива, что жизнь ее наконец-то меняется к лучшему. Потом Егор купил машину, и они возвращались на ней домой, ночевали в мотелях, гуляли, ели в ресторанах. Все, как во сне — эйфория медового месяца для двух немолодых людей.

Испортилось все тоже как-то сразу, буквально через пару недель: Егор начал вести себя в постели не так, как Лора хотела. Хотел включать свет, ему не нравились ее старые трикотажные ночные рубашки. А какое это имело значение? Лора снова поежилась, вспоминая его едкие и категоричные замечания. А как она могла «при свете»? Нельзя же было ему показать слишком широкие бедра, тяжелые ноги слишком большого размера и кожу испещренную целлюлитом! Зачем свет, какие-то ухищрения, когда есть просто зов тела… а больше и не надо ничего. Но, все было не так: Егор ее просто не хотел, она знала, что не хотел, не мог ее хотеть после своих московских молоденьких ухоженных подружек… она была нежеланна, из их внезапного нежданного брака ничего не выходило, да и не могло выйти. После долгого, бессмысленного сидения в интернете, он ложился в постель в два-три часа ночи, отворачивался от нее и засыпал под другим одеялом. Она хотела бы почувствовать его горячую кожу, руки, но… он спал с ней в одной кровати, стараясь не прикасаться. Это было обидно, больно, невыносимо. Она что-то делала не так, и в глубине души, сама знала — что. Все эти модные эротические игры, осознанная тактика поведения в «прелюдии», наработанная опытом, раскованность, были ей чужды. Она в свои 48 лет была все еще не искушена, считая подобную искушенность испорченностью, или даже распутством. Она хотела секса и боялась его. Скромная, зажатая, буйная и ненасытная одновременно, Лора не умела соответствовать понятиям Егора о том, как «надо», и стала думать, что ему «не надо» никак, хотя… сбитая с толку, она то считала, что это «из-за нее», то, наоборот «из-за него».

Да, Лора знала свой «гандикап», с которым она ничего не могла поделать, но с которым мужчине следовало мириться, если он ее любит. Истинная любовь была для Лоры безыскусна, про стыдный «гандикап», замешанный на долгих годах одинокой мастурбации, она предпочитала не думать, всегда себе его милостиво прощая. Лора в который раз в жизни корила себя за наивность, доверчивость, пустые надежды, которые никогда не сбывались. Как только она поверила, что все может быть по-настоящему, Егор стал грубым до хамства, назло ей ругался матом, сидел часами за своим компьютером, и она только видела его упрямую спину. Он стал придираться к ее детям. Нет, в глаза он им ничего не говорил, но ей потом высказывал, что они все никчемности, их друзья никчемности… сын ее тряпка и побирушка, дочери живут с неудачниками и ничтожествами, а сын с лохушкой, и что она, Лора, тоже никчемность. Он кричал, не стесняясь в выражениях, а потом, доведя ее до рыданий, некрасивой бессильной истерики, когда она начинала выкрикивать ему злые слова, задыхаясь от своей беспомощности и глупой несдержанности, он, наоравшись, оскорблял ее, обвиняя во всех смертных грехах, даже в предательстве, а потом отворачивался к ней спиной и они не разговаривали неделями, живя, даже, не как соседи, а как два паука в одной банке, не в силах никуда друг от друга деться.

Переехали в приличную двухэтажную квартиру, туда следовало купить вещи, но за новой мебелью Лора не ходила. В магазине она терялась, ничего не могла с собой поделать, только видела, что ее дрожащие руки, теребящие волосы, подергивание колена, тупое молчание, и молчаливый испуг, отразившийся на лице, раздражают Егора все больше и больше. Он относился к ней с неприязнью, она была ему противна. Скрыть этого он не мог и Лора начала его бояться, потерялась, не зная, как себя с ним вести, что ей надо сделать, потому что то, что он от нее хотел, она делать не могла. Не могла после долгих лет одиночества в крохотной запущенной квартирке, грязь и запустение которой, она давно не замечала, полностью погрузившись в индийские учения, вегетарианство и омолаживание организма, вдруг стать обольстительной любовницей, и, одновременно, «женой», которая гладит, стирает и печет пирожки. Он хотел, чтобы она носила кружевное микроскопическое белье, завлекая его, как московская шлюха, и в то же время «запереть» ее на кухне, как рачительную хозяюшку. А она, Лора — личность, у нее свои интеллектуальные запросы, фильмы, книги, лекции по культуре, по истории древнего мира, друг Володя. Как ей со всем этим расстаться? Лора была не готова выйти из «теплого маленького уютного морального домика», куда она от тоски забилась. Ей там было хорошо, а вместе с Егором в ее жизни стало слишком ветрено, слишком неспокойно, и, к сожалению, одиноко. Он хотел от нее слишком многого, и не уважал ни ее, ни ее семью. Как он мог? Он их никого не знал, кто дал ему право о них судить, судить ее детей? Он грубый, непримиримый, жесткий, жестокий! Ей с ним трудно, невыносимо…

Лора начинала понимать, что опять у нее ничего не вышло с очередным мужчиной. Что-то с ней было не так: мама с папой, сравнивая ее со старшим братом, отдавали предпочтение брату. Брат был умнее, ярче, значительнее. Младшая сестра умела заинтересовать собой мать, а Лора не умела. Это она интересовалась всеми: мамиными учительскими рассуждениями о литературе, финансовыми планами сестры, ее ссорами с мужем. Лора ездила сидеть с племянниками, выслушивала советы, напутствия и насмешки брата, длинные отчеты о жизни, которые ей предоставляли по телефону дети, жалобы подруг, безденежье и лень сына. Он просил у нее денег, и она давала, чувствуя перед всеми своими детьми странную вину, которую она, кроме как деньгами, ничем не могла загладить. А вот ею никто не интересовался, а только привыкли почему-то делать ей скидки. Замечать все это Лора не хотела, просто отказывалась. У нее все было хорошо, замечательно: милая семья, хорошие дети и даже работа.

Егор увидел все это не так и буквально распинал ее за мягкость, неприспособленность, наивность, граничащую с глупостью, за дурацкое упрямство, за комплексы, за попустительство насмешкам и небрежению семьи. Он был прав, но признать это было невыносимо. Зачем он бьет по самому больному? Зачем сам навешивает на нее свои комплексы, разочарования и растерянность перед будущим? Зачем часами рассказывает ей о мрачной мерзкой Москве, показывает фотографии пробок и зачитывает длинные неинтересные отрывки из ЖЖ про посторонних людей? Разве она может взвалить его горечь на свои плечи? Он требовал от нее поддержки и понимания, но сам не мог, не хотел ей все это дать. Разве муж может быть таким безжалостным? Да, и какой он муж? Он — не муж. И никогда им не станет. У нее раньше был муж, он ничего не зарабатывал, ни в чем не помогал… и теперь она, как девчонка-подросток, мечтала о принце, она создала в своем сознании образ «настоящего мужчины», которого она не нашла в бывшем спившемся муже. Ну, почему такой «настоящий мужчина» не случился в ее жизни? И Лора жила «в домике», ей даже казалось, что она уже и не ждет принца. Оказывается — ждала. Вот — дождалась! И зачем ей все это надо? Лора мечтала о недавней своей жизни без Егора, как о манне. Вот бы они действительно были соседями, кипятящими чайник на одной кухне и равнодушно-дружелюбно здоровывающиеся по утрам. Пусть бы у них была «сделка» с грин-картой… Лоре следовало так честно все Егору сказать, поставить точки над «i», но она этого почему-то не делала, то ли не решалась, то ли все еще на что-то надеялась. Так плохо как в прошлом году ей не было уже давно.

Лора лежала и вспоминала прошедший год, всю эту муку, свои страдания, разочарование, страх, одиночество. И все же в черном временном пространстве прошедшего года проскальзывали редкие светлые пятнышки. Может, в конечном итоге, Егор и стал ей мужем, просто не совсем таким, каким она думала должен быть «муж ее мечты». Лора улыбнулась и нашла на своем телевизионном русском портале очередную серию о роддоме. Егор был в отъезде и Лора смотрела этот пошловатый, бесконечный фильм, прекрасно зная, что он бы ни за что его смотреть не стал. И пусть, это был «женский» фильм. Она, специалистка по древним языкам, с высокими культурными запросами, лежала и смотрела дурацкие серии с сиропным хеппи-эндом. Никто же этого не видел. Лора была одна, ей было хорошо. Она уже не жила в вымышленном искусственном «домике», скрываясь от жизни, но с ней не было и Егора, его жесткого взгляда, почти теперь привычного, под которым она все еще ежилась.


Артем

Артем, увешанный сумками и пакетами, волоча за собой небольшой чемодан на колесах, протискивался к своему ряду в середине салона. За ним шла Ася. Люди поднимали свою ручную кладь, стараясь поудобнее расположить вещи в багажных отсеках. Очередь стояла, и приходилось ждать, пока идущие впереди, наконец, усядутся. А вот и их ряд. На крайнем сидении уже сидел какой-то пожилой дядька. Артем решил, что им с Асей повезло, спасибо, хоть не молодая мать с грудным ребенком, который всю дорогу будет орать. Дядька сразу встал и пропустил их. Ася почему-то предпочла сидеть посередине. Странно. Артем принялся устраивать вещи под сидениями. Ася хотела иметь под рукой в салоне и свой маленький компьютер, и какое-то не то вязание, не то игру из ниток, из которых она хотела плести браслеты. Артема мать зачем-то дала им в дорогу груши. Артем не хотел брать, груши есть неудобно, они текут, но спорить с матерью было себе дороже. Ася сразу принялась его теребить, что-то спрашивать про музыкантов, которые летели на их рейсе. Откуда он знал, что это за оркестр, почему ее это интересовало? Ася настаивала:

— Пап, а в том футляре что это за инструмент?

— Ась, а ты сама догадаться не можешь? Скрипки. А побольше альты.

Артема привычно резануло, что внучка профессионального пианиста, его отца, известного музыканта, задает такие вопросы.

— Я не про это спрашиваю.

Асин голос зазвучал чуть раздраженно. Получалось, что отец заподозрил ее в невежестве.

— А про что?

— А про вон те странные футляры.

— Там, Ась, какие-то духовые.

Сейчас видеть футляры было уже нельзя, ребята-музыканты уселись. Но Ася, оказывается, разглядывала инструменты еще там, у стойки.

— Там у одного был такой маленький вытянутый футляр. Что там? Как ты думаешь?

— Ну может флейта, фагот, гобой… Подлиннее, скорее всего — кларнет. Ась, я же не вижу.

— А если бы видел? Ты, что, все инструменты знаешь? Там большие футляры были, странной формы… А там что?

— Может валторны, а может туба… Понимаешь, Ась, в оркестре есть деревянные и медные духовые инструменты. Артем собирался продолжить, радуясь возможности Асю «образовать». Но не тут-то было.

— Ладно, пап, я сейчас не хочу никаких лекций. Захочу, сама про это прочту.

— Ну, ты же меня сама спросила. Я просто хотел…

— Ну, все, хватит про это. Мне уже неинтересно.


Асины интонации были чуть хамоватые, но Артем привычно не стал заострять внимания на тоне дочери. Пусть. Это у нее пройдет. Такой возраст. Артем чувствовал, что Асе не то, чтобы были интересны эти детали про симфонический оркестр, просто она, как обычно, хотела его проэкзаменовать, и была бы рада, если бы он стушевался и не знал ответа. Но, как только она поняла, что это не та тема, где папа спасует, она потеряла интерес. А может, ей действовали на нервы его длинноватые и слишком серьезные объяснения, казавшиеся ей, скорее всего, занудными. «Наверное, она права. Сейчас бы завел про все инструменты, про то, что дирижер рассаживает музыкантов „по-американски“, или „по-немецки“ и прочее „ляля-бубу“…», — одернул себя Артем. Кому в 11 лет нравится «учиться» в самолете?

Ася уже листала рекламный буклет авиакомпании. Самолет начал разгон и Артем вскоре почувствовал, что они уже летят. В окно виднелись ленты шоссе с крошечными движущимися автомобилями. Он откинулся на спинку и только сейчас почувствовал, что смертельно устал. Это была не физическая усталость от напряжения или недосыпа. Артем устал морально. В последние пару лет, которые так быстро пролетели, все в его жизни стало нестабильно, шатко, зыбко. Он и раньше ощущал необходимость перемен, но только уйдя с работы и прочно усевшись дома перед экраном своего компьютера, Артем почувствовал в полной мере, что он должен что-то сделать, хотя ему было неясно, что именно.

Все дела фирмы, руководство которой он разделял с бывшим приятелем, сразу резко перестали интересовать, и первые пару месяцев после того, как он закончил ездить в небольшой офис на Сретенке, Артем наслаждался долгожданной свободой. Лет 7 назад, на пике бума мобильных телефонов, он сам и придумал денежную «фишку»: за очень небольшую абонементную плату, людям на телефон присылались данные с сайтов знакомств, всякие там «молодая девушка ищет…» или «мужчина 45 лет хочет познакомиться с женщиной не старше 35 лет…» Заработки были высокими, но в последнее время резко упали. Люди щеголяли планшетами, где сами находили такую информацию. В телефонах она стала уже не так нужна. Но дело было даже не в этом. Приятель-компаньон стал каким-то красно-коричневым ублюдком. С ним случилась резкая, неприятная стычка, и они оба по молчаливому соглашению, перестали обсуждать политику вообще, но Артем-то знал, с кем ему приходится каждый день здороваться. Да и другие немногочисленные сотрудники были немногим лучше. Все их бесконечные разговоры про рестораны, кто, где, что ел, сколько заплатил, какое было обслуживание. Еще были разговоры о ночных клубах, «телках» и курортах в экзотических странах с демонстрацией фотографий. Следовало поддерживать эти разговоры, быть «в тренде», казаться своим, но с каждым днем это становилось все невыносимее. Появилось четкое сознание, что жизнь быстротечна, что он теряет время, что ему следует делать совсем другое, что рутина превращается в омерзительный маразм. Он вынужден продавать за деньги свои навыки, чтобы кто-то нашел провинциальную девчонку для разового перепихона за ужин в ресторане.

Друзья никогда не спрашивали его про работу, они показывали ему свои новые картины, или вышедшие с их иллюстрациями книги, иногда кто-то хвастался удачными статьями. Вот как он хотел жить, но не мог. А, ведь, он тоже востребован, ему заказывают небольшие сценарии, странички в альманахах. А какое он основал классное издательство, в котором сам, практически на свои деньги, издал книгу Письма с фронта. Как было интересно собирать письма немецких солдат домой. Другой взгляд на войну, но по сути может и не совсем другой: просто усталые, отчаявшиеся люди, каждый день которых мог оказаться последним, что с одной стороны, что с другой. Артем был заворожен своим проектом, его приглашали на радио, брали интервью. Ничего, что книга вышла очень маленьким тиражом, и что и этот крохотный тираж не раскупили даже на треть. Было интересно жить, дело-то не в деньгах, его семью «кормили» мобильные телефоны, и дураки, покупавшие их «услугу». Но, сколько можно было заниматься опротивевшим маразмом.

И вот, Артем получил последнюю зарплату и все… теперь можно было сколько угодно заниматься творчеством. Никто не мешал. Несколько раз друзья попробовали устроить его на телевидение, внештатным литературным обозревателем в какой-нибудь журнал, ну, хоть сотрудником электронного портала, но… ничего не получалось.

Впрочем работа была, просто не было денег. Не так давно одна молодая режиссерша, пробующая свои силы в маленьком зале на 40 человек, заказала ему пьеску про «миротворцев», причем миротворцы должны были быть непременно женщинами в разных ситуациях. Артем встретился с режиссершей в кафе и она описала ему, «как она это видит». Он стал думать, пытаясь себя подстегнуть… Думалось неважно. Ему не удавалось проникнуться ее замыслом. Что-то набросал, показал ей и она одобрила пять или шесть «сценок». Ему оставалось написать диалоги. Про деньги он с ней почему-то не поговорил. У режиссерши, лохматой, странноватой девчонки, кроме честолюбивых замыслов, у самой ничего не было. Прошло месяца три и все само как-то заглохло. Режиссерша не звонила ему, а он — ей. Артем не жалел. Про сильных и добрых женщин не получалось все равно, а заработал бы он долларов, может триста, что было смехотворно, даже сказать кому-нибудь стыдно.

Заказали для серии Детская энциклопедия книжку о кошках. Он уже с ними работал и опубликовал такую маленькую книжечку об автомобилях, которая вышла с картинками, причем не только по-русски, но и по-украински. Артем обрадовался, он гордо считал себя детским писателем, и про кошек — это было его. Он даже поместил в текст стишок, который написала Ася, не забыв написать ее имя в ссылке, и невероятно гордясь, что его одиннадцатилетняя дочь может за 10 минут сочинить текстик в рифму на заданную тему. Книжка о кошках была замечательная, только очень тоненькая. Он показал Асе ее фамилию, напечатанную мелким шрифтом в сноске. Странным образом, Ася осталась к факту публикации вполне равнодушна.

У Артема копились его книжки, он их дарил своим друзьям и Асиным учителям. Деньги таяли. Да и творчество, которое казалось таким притягательным в период мучений на фирме, не приносило удовлетворения. Ему исполнилось 46 лет, существовали такие, как Дмитрий Быков… и такие, как он! Кто заметил его «про автомобили» и «про кошек»? Никто. Понятное дело, Артем понимал, что существует заказная работа «для денег», а существует «твое». Ты вдохновлен идеей, пишешь и потом публикуешь, и… «вещь» имеет успех. О ней пишут, ее читают и обсуждают в блогах. Но, он не знал, о чем писать! Праздно сидел часами у компьютера и ничего не делал. Писать не хотелось. Не хотелось воплощать за копейки чужие идеи, а своих не было. Это был опять маразм, только другой. С ним что-то происходило.

В проходе салона была какая суета, люди начали ходить взад-вперед. Ася ни с того ни с сего попросилась к окну. Вот он так и знал. Кресла стояли настолько близко к следующему ряду, что даже и думать было нечего, чтобы пересесть, не побеспокоив соседа, усталого немолодого мужчину с интеллигентным лицом. Артему захотелось сказать Асе, что не стоит сейчас пересаживаться и беспокоить человека, но, разумеется, он ничего не сказал. Он просто не мог Асе отказать, какой бы капризной она не становилась. Не мог и все! Почему так получалось, Артему и самому не было ясно. Дядька безропотно встал, но Артем успел уловить его чуть укоризненный взгляд. Понятное дело, он слышал, как Артем на посадке предлагал Асе сесть у окна, и как она отказалась. В четыре года, это воспринималось бы нормально, но Асе-то было одиннадцать. Артем прочел все это во взгляде пожилого незнакомца. Сосед тяжело встал и терпеливо стоял в проходе, пока Ася усаживалась к окну. Артем извинился.


Ася

Ася не умела анализировать свои душевные состояния. Она сидела в самолете рядом с папой и знала, что скоро подадут горячий вкусный завтрак, а потом в аэропорте их встретит дедушкин и папин друг Марк, который отвезет их домой на своей машине. У Аси всегда было два дома: один в Москве, другой в Биаррице. В Москве было лучше: большая квартира, с чердаком, который, как она давно знала, называется «лофтом». Так красиво ни у кого из ее подруг не было: большие комнаты, ее спальня и просто замечательный вид на Москву-реку. На окраине Биаррица у них была всего лишь маленькая двухкомнатная квартирка, ничего особенного, зато квартира-то у них была во Франции, и там было море. Вот как было до последнего времени: она жила в Москве с родителями, пару недель они проводили в деревне, в обветшалом доме с печкой, а потом на все лето уезжали во Францию, а сейчас… папа все испортил. Папа часто «портил» то, что становилось для Аси привычно. Она привыкала к деревне, там были подруги, велосипед, речка, а папа ее увозил, и надо было ехать во Францию, где у нее была только одна подруга Агата, дочь папиного приятеля Алена. Агата быстро говорила по-французски, и Ася от нее уставала. Папа подолгу сидел с Аленом за столом, они пили красное вино и девочки были предоставлены сами себе. Ася привыкала и к Алену и к Агате. Но потом надо было уезжать. Первый класс она отходила в обычную школу около их дома, но папа забрал ее оттуда и ей пришлось идти в новый класс замечательного, по папиным словам, лицея, где она получит «прекрасное образование». Папа так старался устроить ее в этот лицей, ходил туда, дарил свои книжки, говорил с директором о своем любимом Окуджаве, которого он «лично знал», и потом об этом всем рассказывал.

Конечно он не думал, что Асе вовсе не улыбалось идти в новый класс, привыкать к чужой учительнице, выносить любопытные взгляды незнакомых девочек. Ася стеснялась своего сколиоза, ей казалось, что жесткий корсет, который папа заставлял ее носить под одеждой, всем виден, что она неловкая, слишком длинная, что ее одежда отличается в худшую сторону от той, что носили остальные девочки. Все они были какими-то другими, а как стать одной из них, Ася не знала. Потом стало легче, появились подруги, она стала учиться, особо не отставая от других учеников, но и не блистая в учебе. В любом случае родители ее никогда не ругали. Все у Аси было хорошо, но… опять папа. Он забрал ее из лицея, они переехали во Францию и она начала учиться во французской школе. А перед отъездом она несколько месяцев ходила к учительнице французского, которую папа откуда-то знал. Это же надо! Заставил учить французский, а раньше говорил, что надо учить английский. Потом, правда, утверждал, что нужно знать оба языка. Ему бы так! А ее спросили, хочет ли она во Францию? Никто ее не спросил. А Ася и сама не знала, что она хочет. Просто она хотела, чтобы не надо было ничего менять. Она была сбита с толку и злилась. Злиться просто так, на жизнь, она не умела и злилась на папу.

У нее вообще были странные отношения с папой, она его обожала. Любила, наверное, больше, чем маму, и тем более — бабушку. Она с ним проводила почти все свое время, он ее развлекал, «спасал», жалел, сочувствовал, потакал… но, было «но», и в нем была «странность». В то же самое время, папа Асю раздражал. Вот бывает так? В нем было что-то, что ей не нравилось, а что именно, она не понимала.

Папу она любила, а главное понимала, по собственному разумению: ни мама, ни бабушка папу никогда не хвалили. Они его, как раз, все время ругали. Ну, не ругали, а «критиковали», не позволяя себе открытые грубые нападки. Ася папу не защищала, она внимательно слушала, что другие ее родственники о нем говорят, подсознательно впитывая бабушкину разочарованность сыном и мамину желчь от неудачного брака. То, что мама и бабушка говорили, Асе не нравилось, но что возразить она не знала. Может действительно, то, что папа сделал было глупо? Все взрослые вокруг нее думали по-разному. Ну, почему мамы и папы ее подруг думали одинаково, и ее родители по-разному? Ася мучилась от непонимания взрослых, но сделать ничего не могла. Последние два месяца стало совсем плохо, родители вообще разъехались.

Когда Ася была маленькая, она ничего не замечала. Но, потом стала понимать, что родители у нее — разные люди, они жили под одной крышей, но не вместе. Ася догадывалась, что папа знает, что она все видит. Да, ей было понятно, что родители давно чужие люди, но это знание, каким бы горьким оно не было, не мешало Асе жить. Ей даже удобно было делать вид, что у них в семье все нормально. Мама и папа по-отдельности относились к ней прекрасно, а что там между ними происходит ее впрямую не касалось. Конечно, она замечала, что папа и мама никогда не отдыхают вместе, она даже во Франции жила то с мамой, то с папой и бабушкой, по-очереди. Она быстро научилась с каждым из них вести себя по-разному. Привыкла терпеливо и отрешенно слушать бабушкины бесконечные лекции. Прерывать ее было чревато последствиями. Бабушка обижалась, жаловалась папе, и опять начинались скучные нотации, которые Ася ненавидела.

С мамой было по-другому. Мама молчала, не читала нотаций, но и поговорить с ней было ни о чем нельзя, она как-то к этому не располагала. С мамой можно было сходить в магазин и выбрать одежду. Мама назидательно говорила Асе, что модно, а что — нет. С мамой было скучновато, но нетрудно. Мама оставляла ее в покое, что было иногда приятно. Ася могла, например, читать книгу, и мама никогда не спрашивала ее «какую». А вот папа «приставал». Предлагал больше читать, при этом ему всегда казалось, что он лучше знает, что ей следует выбрать в качестве следующей книги. Он в детстве не читал Гарри Поттера и говорил, что это «ерунда». А можно ли было не знать Гарри Поттера? Не смотреть этот фильм? Папа настаивал то на игре, то на поездке, то на походе в гости. Ася загоралась идеей, но потом могла быстро остыть и никогда не стеснялась папе об этом сказать.

Он старался «слишком» сильно, и Ася его стараний не ценила. С папой было можно практически все, он ее прощал что бы она ни сделала. Да, нет, ничего такого она и не делала. Просто были двойки, тройки, капризы, лень… Они настолько часто бывали вместе, что папа Асе надоедал, и тогда она ему дерзила, у нее не хватало терпения его слушать, следовать его советам, отвечать на его вопросы. Папа обижался, Ася это видела, но… ей даже нравилось смотреть на его расстроенное лицо. Он начинал ей что-то говорить, не заканчивал фразу и заикался чуть больше обычного. Она чувствовала, что имеет над ним власть, что иногда вдруг, ни с того, ни с сего, папа ее судорожно обнимал, наклонялся и ее уху, тихонько говорил «ты, мой котенок», и целовал в щеку. Зачем? Он хотел ее обнимать и целовать, а она его — нет. Было немного стыдно, приятно и неприятно одновременно.

Самолет начало немного покачивать и Асе захотелось ближе увидеть облака и она попросила пересесть. Папа предлагал ей место у окна, но тогда ей не хотелось, а сейчас захотелось, что с того? Ася видела, что папа колеблется, наверное ему неудобно беспокоить дяденьку с краю. Но сосед Асе был безразличен, подумаешь, встанет на минуту. Она требовательно посмотрела на папу. Пересаживаясь к окну, Ася мило улыбнулась их попутчику, с посторонними она умела быть светской. Теперь она могла спокойно рассматривать облака в иллюминаторе и ждать завтрак.


Борис

Борис с удовольствием уселся на свое место в хвостовой части салона, надеясь хоть чуть расслабиться. Как и обычно отъезд с оркестром на гастроли был колоссальным напряжением: ему пришлось утрясать с руководством консерватории несущественные мелочи, общаться с чиновниками московского правительства, пришлось даже ехать на коллегию министерства культуры. Французская сторона долго не утверждала программу, то им непременно хотелось русских композиторов, и, чтоб они были композиторами 20 века, то им казалось, что первое и второе отделение неравноценны. Даже было не очень понятно, что они имеют в виду под равноценностью. Перед самым отъездом заболел Саша Самсонов, концертмейстер, первая скрипка. Если бы это был обычный грипп, то ладно, Саша выздоровел бы во Франции, не беда. Но мерзавец попал в больницу с инфекционной желтухой, и только что выписался, слабый, рассредоточенный, какой-то равнодушный. Борис еще не опомнился от страха, не заболеет ли кто-то еще. Но, никто не заболел. Да это и понятно: Сашка был в Тайланде, где гадость и подхватил. Бориса раздражал уже сам выбор места отдыха. Ему было непонятно, как можно хотеть ехать отдыхать в эти модные экзотические страны, где надо глазеть на туземцев и валяться на пляже. Они в свое время ездили в Коктебель… и не болели никакими желтухами. Ну, что он мог сделать? Ребятам из оркестра было по 20 лет, и они все были хорошими музыкантами, но в остальном ничем не отличались от своих ровесников: ничего не читали, обожали все эти дурацкие твиттеры, а кое-кто даже ходил в ночные клубы.

На посадке, как всегда, пришлось умолять дежурных пропустить в салон большие инструменты, так называемый «негабаритный груз», как они это именовали. Вызывали представителя компании, Борис показывал справки, письма из министерства культуры об «оказании содействия». Какая-то идиотка у стойки монотонно повторяла, что «это» надо сдавать в багаж. «Это» не могло ехать в багаже. У ребят были дорогие инструменты, их нельзя было охлаждать, не говоря уж о «кидать». Ну, как объяснишь такое равнодушным профанам! Он был задерган, измучен сборами, суетой, придирками некомпетентных администраторов.

Борис сидел с закрытыми глазами, но слышал смех и оживленные разговоры ребят. На них оглядывались. Скоро кто-нибудь обязательно спросит из какого они оркестра, где будут выступать, на сколько едут. Так он и сидел с закрытыми глазами, делая вид, что задремал, чтобы не донимали, в том числе и свои. И однако, Борис знал, что это бесполезно, что как только можно будет встать, его ребята начнут подходить и приставать с какими-нибудь просьбами: «Борис Аркадьевич, а можно мы сегодня вечером сходим в бар? А можно мне оставят билеты на завтрашний концерт для моих друзей? А можно я зайду к вам и поиграю свое соло… я очень волнуюсь.» Вот таких нервных Борис всегда боялся, от них можно ожидать чего угодно. Могут блеснуть, а могут испортить. Понятное дело, что «лажу» публика, скорее всего, не услышит, но он-то услышит, ребята услышат, увидят его злое и расстроенное лицо. Борис не умел скрывать свои эмоции, даже не то, чтобы не умел, а, скорее, не хотел. А главное, музыкальные критики уж точно услышат: неуверенность и «грязь» его оркестра! Ему даже и думать об этом не хотелось. Его оркестр был одним из лучших молодежных студенческих оркестров мира… Ладно, все будет хорошо. Борис усилием воли переключил свои мысли на другое.

Самолет уже летел, и Борис принялся вспоминать сегодняшнее утро, хотя и вспоминать было нечего. Вчера он лег поздно и не мог уснуть, переполненный впечатлениями последней репетиции, которой он был недоволен. Спал он урывками и проснулся по будильнику совершенно неотдохнувший. Наташа тоже встала, вяло ходила из спальни в кухню, задавала ему никчемные вопросы и все предлагала «заварить», как она выражалась, овсянку. Не хотел он никакой овсянки. Наташа давно «съехала» по поводу здоровой пищи и вегетарианства. Она ничего почти не готовила, и верхом ее кулинарии было торжественное малиновое желе, которое он не любил. Невыспавшийся и перманентно нервозный Борис с трудом выносил ее полезные советы насчет «овсянка обволакивает стенки желудка и очень помогает пищеварению… необходима в самолете…, ты должен следить за своим гастритом, соблюдать диету… во Франции все очень жирное…». Обычно, он был не против пресловутой овсянки, даже привык, сдабривал ее сухофруктами и ел, запивая кофе, которого Наташа давно не пила. Но сегодня утром, он назло не завтракал, совсем. Подташнивало, но Борис знал, что скоро будут подавать горячий завтрак, больше похожий на «ланч», и он его с удовольствием съест, с маслом, «холестериновым» омлетом и прочей вредной для здоровья «жратвой». Борис улыбнулся, нарочно произнося в своих мыслях слово, которое Наташа не любила. Следовало говорить «еда».

Борис знал, что проводя его, Наташа скорее всего опять легла в постель. Она полежит часов до девяти, а потом начнет делать долгую специальную гимнастику, массировать кожу лица. Затем после душа, она не торопясь съест свою непременную овсянку, а в 11:30 ей пора будет пить кефир без сахара. Наташа слегка помешалась на здоровье и своем внешнем виде. Бориса чуть раздражала, как и любого занятого своим делом профессионала, чужая суета по пустякам. Но, Наташу он любил, и понимал, что жизнь жены стала пустоватой, но в том не было ее вины, а была беда, которая была и его бедой, но думать об этом не хотелось. Ну да, была «проблема», но ее не стоило ни в коем случае, считать «бедой». «Проблема» была связана с дочерью Мариной, но в это уже точно не стоило влезать, особенно сейчас, когда у него у самого столько всего происходит. Марина — Мариной, но ему было не до дочери. Ни к чему себя травить.

Борис видел, как по проходу начали ходить люди, стюардессы проехали с напитками. Борис почему-то подумал, что вот его покойная мама никогда бы не приставала к нему с кашей. Она каким-то образом чувствовала его настрой. Каша и для нее была пустяком. Мама не была занудой, философии «здорового образа жизни» еще не существовало, как раз, наоборот, хлеб нужно было есть обязательно, да еще с маслом.

Борис был единственным маминым сыном и единственным внуком бабушки. И вот эта его «единственность» наложила отпечаток на всю жизнь. Перед его глазами встала их старая коммуналка, темный коридор, общая кухня. Вот он в их большой захламленной комнате, делает за столом уроки. Отца, Арона, которого на работе в редакции, все называли Аркадием, уже нет. Он долго лежал в больнице, а потом умер. Борис остался в 14 лет с двумя женщинами, которые, как он каким-то образом знал, не смогут ему помочь практически ничем. Борис представил себе бабушку: пожилая и грузная, она несет из кухни миску с блинчиками и весело приговаривает: «Борюня, кушать…». Боря любит бабушку, но немного ее стесняется: толстая, с одной грудью, с пустым местом на месте другой, с выпяченным животом, в засаленном фартуке, бабушка упражняет на Боре свой еврейский юмор, называет его на идиш то «шлемазелом», то «швыцером», то «йеклом». Бабушка знает, что делать она это может только, когда они в комнате одни, но все равно их сосед, мальчишка Шурка на год старше Бориса, тоже, глумясь, гнусаво ему кричит, копируя бабушку, и вообще всех евреев: «Борю… ня! Иди кушать!». Ну, да Борис знает, каким он кажется Шурке и другим ребятам, которые гоняют в футбол на маленькой площадке за домом: типичным жидовским маменькиным сынком со скрипочкой. Его еще и «бусей» называют, невольно вспоминая знаменитого Бусю Гольдштейна, виртуоза-скрипача, о котором они ничего не знают, но имя которого на слуху, как синоним еврейчика, никчемного и чуждого трудовому русскому народу, «хаима». Борис помнил, что совсем маленькому ему все это было обидно, но лет с 13-ти, у отца как раз сделался инсульт и его положили в больницу, на двоечника Шурку стало наплевать, тем более, что Шурка ни в жизни бы не дал обижать младшего соседа, хоть он был сто раз «еврейчик». «Еврейчик», но свой. Эх, хотел бы Боря быть Борисом Гольдштейном, но он даже тогда знал, что не получится, ну… и не получилось конечно. Куда ему!

Мама приходила с работы усталая, к ней ходили ученики, Боря редко с ними общался, ему надо было заниматься. Он заходил за занавески, отгораживающие «бабушкину» комнату и там играл пиццикато, полный звук мешал и маме и соседям. Ему, правда, тоже мешал мамин быстрый французский за шторами, но им были нужны деньги. Мама работала одна, и приходилось терпеть запинающиеся голоса учеников, спрягающих неправильные глаголы. Ученики, все без исключения, казались ему тупыми, хотя мама считала, что это не так. Борис заканчивал 8-ой класс и никак не мог решить: математическая школа или музыкальное училище при консерватории? Бабушку не спрашивали, а мама только говорила: «Борюня, как хочешь!». Борис знал, что она так будет говорить, ничего другого и не ждал. И для мамы и для бабушки он был талантливый «Борюня», откуда они знали, что будет для него лучше в начале оттепельных 60-ых? Борис выбрал музыку и о своем выборе не жалел, хотя нет-нет, но ему в голову приходило, какой бы была его альтернативная действительность, если бы он выбрал математику. Про математиков он ничего не знал…

Бабушка умерла, он учился на скрипичном отделении консерватории, потом перешел на альт, и проучившись еще два года, закончил и дирижерское отделение. Они с ребятами играли в малом зале консерватории, и мама приглашала туда всех своих подруг и учеников: играл ее Борюня, он стоял на сцене в дурно сшитом, неновом фраке, купленном по объявлению в вестибюле училища, кланялся, такой тогда молодой, полный надежд и честолюбивых планов. Публика состояла из студентов и маминых приглашенных, всегда было много свободных мест, в руках у друзей были букеты. Мама так гордилась, сияла, улыбалась, но Борис каким-то образом чувствовал, что он уже взрослый, а мама… нет, не ребенок, но она просто ничего не может для него сделать, может только смотреть влюбленными, блестящими, жгуче-черными глазами, и задавать осторожные тактичные вопросы, терпеливо ожидая ответа, но никогда на нем не настаивая. Мама, вообще ни на чем не настаивала. У него была своя жизнь, а у мамы своя: жизнь замотанной московской, еврейской интеллигентки-гуманитария, выпускницы давно ликвидированного ИФЛИ, навеки запуганной КГБ и принципиально никуда не вмешивающейся.

Карьера Бориса складывалась удачно. Знаменитый оперный режиссер Покровский, уже довольно тогда пожилой, но полный сил, как раз организовал в Москве Камерный музыкальный театр, и Бориса туда пригласили дирижером. В театре он и познакомился с Наташей, молодой многообещающей певицей, тогдашней любимицей самого мэтра. Они поехала вдвоем в отпускную мекку тогдашней гуманитарной интеллигенции, в любимый Коктебель, и Наташа вернулась оттуда беременной. Когда Борис сказал об этом маме, она улыбнулась, но особой радости не выказала, не привыкла бурно выражать свои чувства, а может просто беспокоилась, не помешает ли ребенок карьере. Она вообще много чего опасалась. Борис помнил, что мама сказала, что «она его предупреждала». Вот, мол, поехал с девушкой… и результат! Как всегда, мама, по-сути, промолчала: ни восторженных восклицаний, ни разговоров про аборт. Она отстранялась. А почему, Борис так и не понял. Наверное, просто, она не относилась к мамам, которые «знают лучше», а может хотела воспитать в нем мужчину, которому следует самому все решать. Борис и решал, но если бы мама знала, насколько трудно ему давались любые решения, как ему были нужны советы.

Потом у мамы случился первый инсульт. Они уже все жили отдельно, хотя и близко. Мама внешне изменилась мало, просто волосы из иссиня-черных, стали совершенно седыми. Она отошла, слегка подволакивая ногу, и взгляд ее стал более рассеян. Маминой навязчивой идеей стало — не беспокоить! Она была совершенно адекватна, но Борис ловил себя на нежелании рассказывать ей о своих планах, проблемах и настроениях, как-то привык ее не учитывать. Он заносил ей продукты, спрашивал, что ей надо купить в следующий раз и спешил уйти: ему стало неинтересно с ней оставаться, не было потребности в общении. Через пару лет — второй удар, и мама уже едва могла обходиться без присмотра. Тут началось настоящее мучение. Проблемой стало все: убрать, приготовить, покормить, помыть. Наняли сиделку, она приходила каждый день на несколько часов, а Борис ходил к матери утром, после спектаклей было уже слишком поздно, да еще в выходные с утра, если не было «утренников», и обязательно в те дни, когда не было спектаклей. С едой как-то обходились, но мыть мать ему было неудобно. Она не хотела, не в таком еще была состоянии, а Наташа ему в этом помощи не предлагала, была брезглива, и как-то «не по-этому делу». Она в таким случаях терялась и была скорее бесполезна.

Часто на выходные Борису приходилось брать мать к себе. Она слонялась по их небольшой квартире, задавала одни и те же вопросы, он ей сначала отвечал, стараясь сдержать раздражение, но говоря с ней преувеличенно громко, хотя и понимал, что мать все забывает, но она — не глухая. Потом он начинал повышать голос, сам себя за это презирая, Наташа его одергивала, а Маринка закатывала глаза. Бабушка раздражала ее тоже. Больше всего Бориса донимало мамино неприличное обжорство. Она все время хотела есть, стала патологической сладкоежкой. Когда кто-нибудь приходил, и мать сидела за столом, она все время просила подложить ей «еще», и Борису приходилось ей отказывать, попутно объясняя гостям, что «маме нельзя, что ей будет плохо». Почему-то у нее не наступало чувство насыщения. Как говорил врач, это тоже было симптомом болезни. За ней приходилось следить. Без присмотра она могла съесть пол-кило мармелада, или весь вафельный торт. К тому же мама стала неопрятна, у нее все время что-нибудь падало изо рта, часто выпадали вставные челюсти. Было противно, но одновременно и жалко ее. Когда-то Борис читал рассказ Мопассана: семья сажает за стол своего ничего не соображающего дедушку, он жадно ест, засовывая себе в рот целые куски. Сын нарочно забирает у него еду, и дедушка принимается плакать. Так «забавным» дедушкой развлекают гостей, не сознавая своей жестокости. Интересно мама помнила еще этот рассказ? Вряд ли. Бедная, она могла вдруг остановиться в коридоре и, смотря в одну точку, бессмысленно повторять: «Борюня, Борюня, Борюня…». Мама его звала, но когда он наконец подходил и спрашивал, что ей надо, мать не знала, что ей была в нем за надобность. Скорее всего, никакой надобности у нее и не было. Просто, угасающим сознанием, мама хотела, чтобы он был рядом. Несколько раз громко прокричав ей: «Что, мама, что? Что ты хочешь?», Борис уже не обращал на нее внимания, а его внимание — это, наверное и было тем единственным, в чем мать еще нуждалась. Борис все понимал, но не мог себя заставить близко подходить к матери, вдыхать запах ее немытого тела, видеть жирные пятна на одежде, спущенные чулки, отросшие ногти, седые, растущие на лице волоски, прилипшие к губам крошки, или желтые пятна от яйца. Ее бы следовало после еды умывать, но они этого не делали. Было противно. Часто мать неправильно застегивала пуговицы, из-за этого одна пола ее халата была выше другой. Борису приходилось снова все перестегивать и она покорно стояла, запрокинув голову, как маленькая девочка, которую папа одевает на гулянье.

В те времена они еще гастролировали вместе с Наташей, и на время их отсутствия мать по блату приходилось пристраивать в больницу. Две недели ее еще держали, а потом каждый лишний день стоил денег и унижений. В той же больнице она и умерла. Когда им оттуда позвонили в пять утра, Борис, к своему стыду, испытал облегчение. Мать уже была не мать. Она стала докучливой проблемой, и проблемой, кстати, только его одного. У них же не было родственников, он всегда был единственным маминым «Борюней». Вместе с облегчением он испытал грусть: мать была тонким, умным, тактичным человеком, ничего для себя никогда не требующим. И вот теперь ее не стало, а с нею не стало и его прежнего: их с бабушкой «Борюни». А гордится им кто-нибудь сейчас, как гордилась мать? Вряд ли: Наташа, он это знал, ревновала его к славе, а дочь Марина стремилась поймать какую-то свою «птицу счастья», бунтуя против его советов, но и не противопоставляя им своего собственного кредо. А может он «в мать»? И тоже предпочитал отстраняться. Да и виделись они с Мариной нечасто. Дочь давно не жила в Москве.


Марина

Марина еще лежала в постели в своей маленькой однокомнатной питерской квартире. Квартира была «ее», и Марина все еще чувствовала радость, от того, что она — одна, что на кухне не будет соседей, снимающих с супа пену, от которой разносится такой отвратительный, самый ее ненавистный запах. Никто не сделает ей замечаний насчет поздних гостей, а тем более гостей, которые у нее в комнате оставались ночевать. Она уже второй год жила «у себя», но до сих наслаждалась одиночеством и помнила соседку Светлану Николаевну, парикмахершу, которая ей говорила, кривя губы: «Мариночка, скажите вашему гостю, чтобы он не занимал так надолго ванную. Вы же знаете, что я могу позвонить хозяйке, и вас выселят.». Ее сын-алкоголик рассказывал Марине скабрезные, несмешные анекдоты и наблюдал за ее реакцией. Угроза соседки была пустая, но как же это все было неприятно, как она ненавидела обтянутый атласным халатом обвисший бюст, толстую задницу и стоптанные тапочки этой мерзкой Светланы Николаевны, ее манерный голос, деланную вежливость, за которой маскировалась жгучая злоба, такая непонятная и беспричинная. Хотя, впрочем, причина была — «она, девица, жила одна… и к ней ходили мужики… что ж замуж никто не берет… что-то тут не то…». Да, и фамилия у нее была не «Иванова».

В Москве у Марины была своя квартира, они с большими трудами вместе с родителями сложившись деньгами, купили ее и отремонтировали. Но, Марина ни за что на свете не соглашалась жить в Москве. Москва стала противна, даже враждебна. А Питер теперь — ее город. Процесс отвыкания от Москвы начался постепенно, практически еще в детстве. Марина училась во французской спецшколе, способность к языкам унаследовала от бабушки, и по общему соглашению ей взяли учителя английского. Бабушка была горячо «за», но Марина стала заниматься по новой американской системе, а не по бабушкиной консервативной, неэффективной и отжившей. Потом подруга стала собираться в Америку поучиться в школе, а папа решил тоже ее отправить в Америку по этой же программе, хотя можно было ехать и в Канаду. Создалась группа желающих за немаленькие деньги поехать поупражняться в языке и приобрести опыт «заграницы», в начале 90-ых это казалось «круто». Большинство уезжало в Штаты, но раз большинство выбрало Америку, то Марина выбрала Канаду. Папа с мамой согласились: в Канаде с семьей жил папин лучший друг, Марина их всех знала с детства, да и папа считал, что ей будет с друзьями «уютнее», чем одной. Это была причина родителей, но не Маринина. Марине не так уж был нужен уют, просто Америка была вульгарной страной нуворишей, там жили быдловатые и примитивные американцы, а вот Канада… это было другое дело! Почему другое, Марина объяснить толком не могла, да и не надо было ничего объяснять: Канада — так Канада. Кое-кто пожал плечами, но всеобщее непонимание было Марине даже приятно. Ни к чему, чтобы все тебя понимали, здорово было быть другой, а Марина знала, что она — другая.

Год в канадском небогатом захолустье пролетел почти незаметно. Марина подружилась с ребятами, привыкла говорить по-английски. Один ее канадский знакомый мальчишка приехал потом поступать в Москву, в консерваторию, и по Марининой просьбе папа его прослушал. 18-ий парень играл на уровне 3-го класса детской музыкальной школы и папа был шокирован, даже не знал, что говорить. Марина улыбалась, вспоминая панику в папиных глазах, когда он услышал Танец маленьких лебедей, парень специально выбрал Чайковского. Однако, шокировать папу тоже было скорее приятно. Она заплетала много косичек и вплетала в них шерстяные нитки. Никаких украшений, грубые туфли на низком каблуке, длинные юбки, бесформенные блузы и непременно холщевая сумка на плече. Марина хипповала, мама злилась, подолгу талдычила о женственности, мальчиках, осанке, необходимости «определиться». Марина не слушала, мама начинала ее раздражать. Прерывать нотации она не хотела, возражать ей было лень, да и бесполезно, соглашаться было невозможно. Раздражение просто копилось. Марина иногда спасалась у бабушки в квартире, они пили чай, болтали. Бабушка говорила мало, предпочитала слушать, если Марина обсуждала родителей, бабушка мягко улыбалась и одобрительно кивала головой. Они были немного подруги.

А тут стали уезжать знакомые. Уехали еще одни папины друзья в Америку, другие — в Германию. Папа обсуждал отъезды и отъезжантов жалел: ТАМ, как он говорил, «хана», вот он бы… ни за что. Московский камерный музыкальный театр заполнял все папино существо.

Марина встала, сварила себе кофе и вытащила из холодильника творог и белый батон, которые она уже тоже по-питерски, начала называть «булкой». Сразу вспомнилась мамина «овсянка», и как мама насильно заставляла ее есть. А сейчас ее давно уже никто ни к чему не принуждает. В одном Марина маму понимала — мясо есть действительно отвратительно, все эти мерзлые тельца цыплят. Марину передернуло: есть «трупы» животных было неприемлемо, не то, чтобы аморально, а просто мерзко.

Марина клала пластик творога на хлеб и сверху наливала чуть варенья. Опять вспомнилось метро Сокол. Камерный театр, расположившийся в здании бывшего кинотеатра, стал театром ее детства, с которым были связаны и хорошие и плохие воспоминания. Раньше Марине казалось, что больше хороших, но теперь она считала, что нет, больше — плохих.

Была суббота, но для театра это не имело значения, Марина решила туда пойти. До отхода на работу было еще много времени, Марина уселась за компьютер и вошла в Скайп. Прежде всего она сделала себя «невидимой», не дай бог кто-нибудь будет ее беспокоить, не даст ей разговаривать с тем, с кем хочется. А тех, с кем не хотелось, становилось в Марининой жизни все больше и больше.


Михаил

Самолет взлетел, и можно было бы начинать читать. Книга Филипа Рота по-английски ждала Михаила, но читать почему-то не хотелось. Проехали с напитками и Михаил взял просто воду; со сладкими соками горячиться не стоило из-за диабета. Кстати, последний анализ крови на сахар был неважный, это не так огорчало, как раздражало. Здоровье подводило, но Михаил не любил заниматься собой: то почки, то сердце, то диабет, то давление. Он сам себе надоел. Надо было ходить к врачам, тратить на себя деньги. Московским врачам он совершенно не доверял: несколько лет назад ему сказали, что у него рак почки, и ее надо немедленно удалять. Ничего себе! Пришлось ехать в Германию, где никакого рака не нашли, и удалять оказалось ничего не надо. А если бы удалил… Михаилу пришлось перенести операцию на открытом сердце, которую ему сделали в Испании, он тогда работал на испанскую фирму. Они за все и заплатили. Сердце пока держалось, хотя прошло много времени, но Михаил был вынужден наблюдаться в Институте Бурденко, и, к сожалению, полностью выкинуть проблемы с сердцем из головы было невозможно. Диабет — ладно: просто таблетки и диета, хотя неприятно все время быть настороженным по-поводу того, что есть. Вот хотелось бы ему выпить апельсинового сока, но не стал: себе дороже.

Михаил был грузным, одышливым мужчиной в очках. Он знал, что людям он кажется пожилым. Что ж, ему было 62 года. В таком возрасте мужчины выглядят и чувствуют себя совершенно по-разному. Но Михаил никогда не был спортивным парнем, не играл ни в теннис, ни в футбол. Здоровьем он похвастаться не мог, то ли из-за неспортивности и сидячего образа жизни, то ли из-за плохой генетики. Это второе, скорее всего, и являлось основным фактором его раннего нездоровья. «Это мать виновата, — неприязненно подумал Михаил, одна из ее „прелестей“». Если бы он мог, он никогда бы о матери не вспоминал вообще, но ход своих мыслей контролировать было трудно, мать, ее бесформенная фигура в застиранном халате, слежавшиеся рыжеватые с сединой волосы — мать последних месяцев ее жизни — появилась в памяти. Ее давно не было в живых, его дочь Женя даже никогда не видела бабушку, но вспоминалась она с годами почему-то все чаще. Почему? Он вовсе не хотел разбираться в их общем с матерью прошлом, тут нечего было переосмысливать, но мать лезла и лезла в его мысли…

Он был ее единственным, горячо любимым сыном, ее надеждой, гордостью, предметом ее неустанной заботы и пристального внимания. Это так! Но дикость была в том, что мать испортила ему жизнь: все, что у него не получалось, все его горести, разочарования, крушения, неблаговидные поступки, которые он умышленно или неумышленно совершал, были из-за нее. Он устал от жизни, ничего хорошего от нее больше не ждал, он преждевременно состарился, ослаб, потерял жизненную силу, сам интерес к реальности… И это все было из-за женщины, которая его родила, родной матери! Если бы он верил в подобные вещи, он бы ее проклял, проклял бы ее память, но… теперь ничего поправить было нельзя. Михаил, плюнув на «сахар» взял себе с тележки стаканчик с соком, и залпом выпил его, надеясь отделаться от мыслей о матери. Нет, ничего не выйдет… да, он и знал, что это бесполезно: мать «летела» с ним в самолете, из небытия привычно отравляя ему путешествие.

Как ей это удавалось? Сначала он ничего не замечал: милый семейный отпуск на даче с бабушкой, а потом на юге с папой, хорошая английская спецшкола, и карманные деньги, на которые он покупал заграничные Мальборо и угощал ими девушек. Приятные гуманитарные друзья из школы, самые, как оказалось близкие, других он уже не нажил. Они любят модные кафе, часто собираются на вечеринки. Вино, голова чуть кружится, умные, хорошо одетые девчонки, они все раскованно болтают, перемежая свою речь англицизмами. Они ходят на кинофестивали, читают американские романы по-английски, или в Иностранке, обсуждают фильмы, книги, выставки, женщин. Он среди своих, его любят, понимают, ценят его юмор, суждения, музыкальность. Вот его покойный друг за роялем, они вдвоем поют романсы и модные бардовские песенки.

Все было так хорошо, вот только институт… это мать заставила его туда идти, в этот технарский ВУЗ, отец, правда тоже считал, что надо туда… но про отца сейчас было неважно, важно было про нее. Ей-то не надо было мучаться с дурацкими начерталками, супраматами, и вычислительными математиками… Она что-то там редактировала, ни шатко, ни валко. А ему, вот, пришлось. Боже, как же он это все ненавидел! Но, мать смотрела на него, школьника, затягиваясь своей сигаретой воткнутой в длинный мундштук: «Да, ладно тебе, сейчас надо быть инженером! А кем бы хочешь быть с твоим пятым пунктом? А?». Получалось, что и выхода не было. Мать как-то так смотрела, что Михаил чувствовал себя неразумным ребенком, который не может без мамы ничего решить. Он что-то говорил про МИМО, но мать со своими презрительными «Я тебя умоляю…», категорически отсекала его желания. «В МГИМО хочешь, ну, что же ты не стал секретарем комитета комсомола?» — мать иронично улыбалась, как бы подчеркивая его наивность. Если бы ему надо было бы поступать в МГИМО, она бы давно уже подвигла его на комсомольскую карьеру, но, она же не подвигла, значит, ему следовало знать, что не стоит делать глупости. Но он так хотел в МИМО, или на журфак… Но не настоял же… Не настоял, потому что она его воспитала в сознании, что ОНА всегда знает лучше.

Вот его первая жена, пухленькая симпатичная девчонка с прекрасной розовой кожей. Ну, зачем он делился с матерью тем, как он живет. Он приходил, в хорошем настроении, рассказывал. Мать как раз только что выписалась из больницы, куда она попала с сердечным приступом. Может у него было слишком хорошее настроение? Он был беззаботен? Весел? Легкомыслен? Он оставался какое-то время с родителями в своей старой квартире и возвращался к жене… А мать чувствовала себя несчастной, ей было недодано. И постепенно, любой ироничный штрих его рассказа о жене и ее «семейке» превращался в злой сарказм: «они» — идиоты, пошляки, вульгарные местечковые неучи, «ее папа — директор химчистки. Нет, вы представляете, только этого нам не хватало!» «Они» его получили обманом, но не смогли оценить, он ошибся, ой… да, ладно… ошибку можно и нужно исправить. Слава богу, у него есть она, его мама. И он ушел от своей пухленькой хорошенькой девчонки. И… мать была права: он ее не любил. Если бы любил, не ушел бы. Признавать, что мать была права, было невыносимо. Виноват был он сам: не надо было жениться, не надо было уходить, не надо было жить дальше с нелюбимой…? Что не надо было делать? Михаил не знал.

Раз «мальчик» не мог выбрать достойную женщину, мать взялась за дело сама. Она его познакомила с совершенно другой девушкой, серьезной, умной, из хорошей семьи, «без химчистки». Сидеть дома и скорбеть о неудачной семейной жизни было неприятно, но Михаил понимал, что тогда, ему не так хотелось семьи, как хотелось просто уйти из дому, освободиться от матери, чтобы никто не лез в душу. И надо же! Он опять женится. Родилась девочка, его первая дочь. Трудные времена: умирает отец, болеет мать, грудной ребенок… и все как-то расстроилось. Он после работы возвращался к жене, в их чужую квартиру, где жили ее молчаливые, настороженные родители, научные работники на этот раз, и смотрел на своих «девочек». Дочка, маленькое беспомощное существо, и жена, которая была ни хорошая, ни плохая, ни обожаемая, ни ненавидимая… никакая! С ней надо было прожить жизнь, и это пугало, наводило уныние, вгоняло в неизбывную тоску, от которой Михаил не мог избавиться. А тут он обнаружил, что с их общей с женой сберкнижки были сняты все деньги. «Никакая» взяла их тайком от него. Для чего? Он спросил, и она сказала, что уходит, не хочет с ним жить. Михаилом овладело смешанное чувство: у них была маленькая дочь, у него рушился второй брак, он не мог никому объяснить, почему с ним все это происходит, но с другой стороны, им овладевал восторг освобождения: ему не придется жить со ставшей чужой женщиной. Острое ощущение, что лучше быть одному, чем в скуке и нелюбви коротать свою жизнь. Как здорово, что он не будет больше видеть ее вечный халат, неприбранные волосы, стоптанные тапочки. Эта женщина не умела ничему радоваться, у не было ни класса, ни стиля, ни чувства юмора… черт бы с ней! Но, дочка? Был ли выбор? Впрочем, процесс уже было не остановить.

И тут началось! Скандалы, драки, площадная брань, клокочущая злоба, несправедливые взаимные оскорбления. Самое ужасное, что злоба была векторная: деньги! Мать была в эпицентре этого мерзкого бесстыдства, она упивалась атмосферой скандала, раздувала его и вовлекала Михаила в эту злобную, беспощадную орбиту, делая из него вероломно преданную жертву. Мать требовала мести, не давая Михаилу ни малейшего шанса остаться человеком, проявить обычное мужское благородство и великодушие. Она опустилась до кухонных разборок, получала от них наслаждение и Михаил стал ее союзником против врага, которого надо было сокрушить. Это было так на нее похоже. Мать была сильной женщиной, но в Михаиле были отцовские гены, и он бы ни за что не стал вести себя так… Но, получилось, что у него не было выбора. Он остался с матерью, которая его защищала от подонков. Он не смог остаться в стороне от схватки и это было ужасно: он был не созерцателем, а участником тех постыдных событий, которые хотелось бы забыть, но не получалось. Им тогда овладела тоска, которую уже можно было назвать депрессией. У него были в жизни женщины, удовольствия, друзья… а осталась только больная стареющая мать, требующая все больше и больше внимания. Мать — женщина его жизни! Мать, которой он был вечно должен.

Вспоминая дальнейшее, Михаил невольно улыбнулся и фундаментальные знания классической литературы услужливо подсказали ему подходящую цитату: «Год прошел, как сон пустой, царь женился на другой». Забавно, что такое само приходит в голову. По проходу медленно провезли большую тележку с горячим завтраком. Михаил прикинул, что минут через 15 подадут еду. Попутчики из Кирова оживленно о чем-то разговаривали и в ожидании завтрака уже откинули свои столики.


Женя

Женя ехала на Петровку. Она работала в самом центре Москвы, в коммуникационном агентстве Communica. У нее за плечами был уже семилетний опыт работы в сфере PR. Отвечала она за социальные медиа. Конечно ей всегда бы хотелось иметь дело с театральными проектами, но, к сожалению, чаще приходилось работать с распространением информации о каких-нибудь светодиодных светильниках и их раскруткой через социальные сети. С этим Женя ничего поделать не могла. Она уже сменила несколько агентств, и каждый раз увольнялась, будучи уверена, что ей слишком мало платят, не ценят ее профессионализма, и просто нагло используют ее добросовестность. В Comunica, ей тоже не слишком нравилось, но пока ничего больше не подвертывалось, к тому две тысячи долларов, которая она зарабатывала, были ей нелишними, хотя по московским масштабам, это считалось очень скромным. Ей, конечно, и в голову не приходило отдавать часть денег родителям на «хозяйство», но зато, хоть не приходилось на все просить у папы. Он давал, причем без звука, но неприятно было все равно. Она была рассеянной, знала за собой эту особенность, и всегда ее себе прощала. Женя то и дело теряла перчатки, зонты и мобильники. Папа был явно недоволен, однако открыто никогда ее не осуждая, всегда давал деньги на новый мобильник, но… с некоторой паузой, призванной выразить ей свое «фе». Вот теперь и просить не надо. Она уже три года ездила на небольшой японской машине, за которую заплатил отец. Ну, это-то было естественно: откуда бы она из своих жалких двух тысяч могла накопить на машину? К тому же, изредка, Женя возила родителей за продуктами. Хотя баловать их в этом смысле не стоило. Не дай бог, превратят ее в своего шофера.

Когда-то Женя с родителями очень дружила. Мама разделяла все ее театральные увлечения, они вместе везде ходили, Женя после спектаклей заходила к молодым артистам, своим друзьям, мать приходилось им представлять, и та, прямо, светилась от радости и гордости принадлежности к московской театральной богеме. Знала Женя и некоторых мэтров, хотя и шапочно. Когда ей приходилось писать о театре, она с восторгом упоминала их фамилии. Встретив ее за кулисами, они легонько наклоняли голову в знак приветствия: «Здравствуйте, Женечка, что-то давно мы вас не видели. Забыли вы нас… Как вам премьера?» Женя рассыпалась в комплиментах и всегда представляла мать, которой мэтр протягивал руку, а иногда даже и целовал. Мать смущалась, но когда они возвращались домой, она взахлеб пересказывала событие «целования руки таким-то», отцу, который никогда процессом целования не восхищался. А вот, мать просто млела и от спектакля, от приоткрывшейся ей закулисной жизни, а главное от того, что ее Женечку все знают.

Женя медленно двигалась по Щелковскому шоссе, подолгу останавливаясь на каждом светофоре. Скоро пора будет подумать о парковке: к самому офису подъехать будет невозможно, она пройдется пешком.

Женя мать любила, но уважать ее было особо не за что. Мать ничего из себя не представляла. Она, якобы, когда-то получила диплом инженера, но Женя помнила, что когда она была маленькой, мать работала кем-то типа домоуправа, командовала слесарями, электриками, уборщицами и дворниками. В чем-то для них всех это было удобно: мать до сих пор, даже уже давным-давно удалившись от дел в ЖЭКе, занималась ежегодными ремонтами их небольшой квартиры. Женя с отцом переезжали на это время в гостиницу или ремонт приурочивался к отпуску. Женя с отцом отправлялись в подмосковный пансионат, а мать меняла унитаз и раковину. Женя не вникали в такие мелочи. Мать давала ей чистое белье и одежду, готовила еду, обеспечивала быт. Научиться от нее было нечему. Это Женя, водя мать по закрытым просмотрам некассовых фильмов, генеральным репетициям и премьерам, ее образовывала. Женя знала английский, испанский и немного французский, а мать боялась иностранных языков, и с ней надо было ехать за границу, где маминым кошмаром было «потеряться». Мать обожала пляжи, море, спа и Женя тоже все это любила, они ездили отдыхать вместе, были немного «подружки», ценили общество друг друга, но Женя знала, что кроме всего прочего, мать просто боится ездить одна, и поэтому за них с отцом цепляется. Она была, как бы их с папой большой ребенок, за которым надо присматривать, читать ей меню по-русски и объяснять, что представляет собой то или иное блюдо.

А вот отец везде ездил один, за ним присматривать было не нужно. Он нигде не был Жениным «хвостиком». Отец жил своей напряженной профессиональной жизнью. Признавая Женино превосходство в вопросах современного театра, он вовсе не желал ее увлечения разделять, да и быть представленным актерам, ему было явно неинтересно. Несколько раз, им с мамой удавалось вытащить его на новые спектакли, но ему они никогда не нравились, он скучал, тяготился, и потом взвешенно и аргументированно объяснял, почему ему не понравилось. Женя не соглашалась, в глубине души считала, что «папа не догоняет», но было видно, что отцу наплевать на это ее конкретное несогласие. Он оставался при своем мнение и вовсе не боялся прослыть в Жениных глазах ретроградом.

В отце было что-то самодостаточное. Еще несколько лет назад, они подолгу прогуливались по тропинкам домов отдыха, сидели на лавочке и обсуждали разные книги. Литературные вкусы отца и дочери сходились гораздо чаще, чем театральные. Женя много читала, особенно в детстве и ранней юности. О, как хорошо, что она не ленилась это делать, была книжной девочкой, ведь сейчас она читала резко меньше. А так, Женя была горда, что она могла соответствовать папиной гуманитарной эрудиции. Он любил говорить с ней о книгах, спорил. Им было интересно вдвоем. Она рассказывала родителям о неурядицах на работе, о том, что ее не ценят… Родители слушали, соглашались, что-то советовали, и никогда не говорили, что надо «терпеть» и дальше из-за денег. Она могла увольняться и просто жить в доме родителей месяцами, как раньше. Женя считала себя выше денег, она имела право себя искать и деньги тут были ни при чем. Ей никогда не приходило в голову, что отец работает так напряженно, и как раз, в отличии от нее, очень нервничает из-за денег, чтобы она и мать могли отдыхать там, где им хочется.

Так все и было в Жениной жизни взрослого ребенка до недавнего времени: вечера дома, ужин со всеми вместе, разговоры о ее работе, снова разговоры об ее работе, приятелях и приятельницах, театральные новости. Потом она уходила к себе в комнату к компьютеру, мать начинала в спальне смотреть свои передачи по каналу Культура, а отец в проходной гостиной усаживался в свое старое кресло с книгой. Женя знала его вкусы: зарубежная классика 20 века, русская классика 19-го, и даже античные философы, которых в их семье, никто, кроме отца, не читал. Все расходились… и Женя долго-долго сидела одна перед компьютером, «встречаясь с друзьями» в социальных сетях.

Года два-три назад все изменилось. Женя обрела компанию. Она теперь все свое свободное время проводила с друзьями, уже не виртуально, а в реальности. Жизнь не то, чтобы изменилась, нет, просто родителей там стало резко меньше. Не стало совместных походов в театр, она совсем перестала с ними отдыхать. Женя понимала, что ее семья очень маленькая, что живут они странно, слишком обособленно, друзей родителей она почти не знала, так же как и семьи. Впрочем, она никем и не интересовалась: ни у мамы, ни у папы не было братьев и сестер. С одной стороны это было хорошо, только родственничков дурацких не хватало на семейных посиделках. Но с другой стороны, к ним никто никогда не приходил, праздники всегда справлялись втроем. Так повелось, и Жене совершенно не хотелось приглашать к себе друзей.

Что было не так? Женя не понимала. Каким-то образом, родителям не нужны были люди. Папу, они, скорее всего, утомляли, а мама их просто боялась. Она вообще предпочитала не выходить одна из дому. Дома было немного затхло, тоскливо, и слишком упорядоченно. Женя стала страшится стариться в этой квартире с родителями, а потом… без них. Родители наводили на нее грусть: каждый в своей комнате занимается чем-то своим. Как родители умудрились жить такой одинокой жизнью, почему им почти никто не звонит просто так? Жене не хотелось разделять «пожилое» одиночество «человеков в футляре», как она их мысленно называла, никогда, правда, не озвучив свои Чеховские ассоциации по их поводу. А вдруг они ее заразят своим вирусом одиночества? Однажды поддавшись, она боялась увязнуть в этом ожидании смерти, без надежды и веселья.

Женя запарковалась в Каретном ряду, заплатив за три часа. Больше на работе она оставаться не планировала. У нее на вторую половину дня были другие планы, домой она собиралась прийти только спать.


Егор

Вот черт: Егор резко проснулся, как от толчка. Посмотрев на часы, он убедился, что спал минут пять, не больше. Он видел короткий, но часто повторяющийся сон: там была мать, их последняя встреча в больнице. Мать лежала на смятой кровати, от нее плохо пахло, он этот запах чувствовал во сне, кожа ее стала серой, и обтягивала скулы, глаза запали, в вороте несвежей рубашки виднелась сморщенная кожа груди. На всем ее облике уже лежала печать смерти. Егор проснулся, но мысли его ни на что больше переключится не могли. Август. Он опять был в той палате, где умирала его мать. Конечно нет, он не собирался ехать к ней в больницу второй раз за день. Но пришлось. С утра он снова, в который уж раз говорил с ней о наследстве, ей надо было подписать бумагу, чтобы он смог получить свою «законную» третью часть. Две трети так и так получал отчим. Мать подписывать ничего не хотела, говорила, что она еще «подумает», чтобы он ей оставил документы, что она их хочет «внимательно почитать». Она схватила своими костистыми пальцами какие-то брошюрки по наследному праву и Егором овладело привычное двойственное чувство: мать собиралась лишить его денег, его, ее единственного сына. Ему хотелось этих денег, получилась бы немаленькая сумма, но дело, однако, было не в деньгах. Егору было горько, что мать уходит, но ее память навсегда будет омрачена несправедливостью, даже в эти свои последние часы, мать мучила его, зачем-то решая обездолить, «не дать», преподать ему какой-то злой урок, за что-то напоследок опять наказать. С другой стороны, все стало безразлично: Егор понимал, что он так и не сможет постичь логику своей матери, так и не поймет «за что она его так». К безразличию примешивалось отвращение: ее неверные, судорожные движения, когда она засовывала под подушку дурацкие документы, так и не решаясь все наконец «отпустить», не сознавая, что у нее уже совсем нет времени, чтобы хоть что-то сказать сыну.

Егор распрощался. Ему было с ней тягостно и он спешил выйти из палаты. Но через пару часов мать позвонила и слабым голосом велела ему вернуться с нотариусом, она решила подписать завещание. Егор подсуетился, хотя, в этот воскресный день, услуги нотариуса обошлись в три раза дороже. Мать уже без фокусов все подписала, нотариус ушел, и Егор тоже собрался уходить. Мать смотрела в потолок и злобно повторяла: «Хрен ей, хрен ей… Ничего не получит…» Егор понимал, что речь идет о жене родного брата его отчима, для его матери — ненавистной, коварной, лживой и алчущей денег. Хоть и больно было это сознавать, Егору было совершенно понятно, что мать в последний момент отдавала деньги не ему, он просто подворачивался. Он был, разумеется, недостоин, но лучше, чем «она, эта сволочь», ее враг. Он уходил, говорил матери, что завтра приедет, но она, отвернувшись к стене, из последних сил все повторяла свое: «Хрен ей… получит она у меня. Сволочь». Ночью Егору позвонили из больницы, мать умерла. Боже, как это так? Умерла с этой последней мыслью: «Хрен ей…», так ничего ему и не сказав, не объяснив, почему он был такой несчастливый мальчишка, или, может быть, она этого не замечала? Всю жизнь Егор неистово верил, что мама его любит. Он так хотел, ей нравиться, но… не получалось. Ничего у них никогда не получалось.

В последнее время, как только Егор засыпал, ему снилась мать, и именно, мать умирающая, жалкая, но не смирившаяся, не желающая отрешиться от мыслей о деньгах, о «врагах». У Егора испортилось настроение. Он понимал, что у него невроз, тем более странный, что со смерти матери прошло уже больше года, и жизнь его с тех пор изменилась до такой степени, что мысли о прошлом должны были бы полностью вытесниться его новой реальностью. В Калифорнии его ждала жена, причем, он знал, что Лора его действительно ждет. Егор был этому рад. Может быть в первый раз в жизни, его кто-то действительно ждал. Но, он летел не в Лос Анджелес к Лоре, он летел сначала в Биарриц, а потом, поездом, в Ганновер, где ему хотелось увидеться с тетей Ритой, старенькой, бесконечно родной, любимой еврейской тетей, двоюродной сестрой отчима, которого Егор всю жизнь называл отцом, и который стал в одночасье, после маминой смерти — «никем». Рита, чужая ему по крови, понимала, жалела Егора, интересовалась его жизнью, и желала добра. Риту ему нужно было увидеть! Но зачем этот крюк в Биарриц? Наверное, это было прощанием со своей французской мечтой. Еще недавно он хотел купить в Биаррице дом, стать французом, наконец-то говорить по французски, дружить с соседями, приглашать к себе друзей, которым тоже дорога Франция. Хотя… каких друзей?

На душе у Егора стало тревожно: что он делает в этом самолете? Почему не летит к жене? Зачем оттягивает их встречу? Он хочет к Лоре, но ему страшно: а вдруг опять настанет между ними ужас прошедшего года? Ужас житья с совершенно чужой и неприятной женщиной под одной крышей, с воспоминаниями о Москве, снами о матери, с бесконечным, обсессивным чтением ЖЖ, мыслями о прошлом, о будущем, о деньгах, о бизнесе, за который Егор не знал как взяться. Биарриц был просто оттяжкой от решения своих проблем. Егор отдавал себе в этом отчет, но предвкушение Биаррица, одиноких прогулок по набережной, по крутым улочкам французской южной провинции, последняя передышка перед встречей с Лорой, казались ему желанными. Правильно он все-таки сделал, что решил сначала съездить в Европу. Ему надо было напоследок побыть одному, причем вдали от навязчивых, докучливых московских проблем, которые он все решил. Егор, в сущности, был горд собой. Он смог полностью освободить свою квартиру, выставить ее на продажу, и сдать все свои 9 пустых квартир жильцам. У него теперь была семья, и он смог обеспечить ее деньгами. Пусть это временно, но пока он — молодец и Биарриц заслужил. Во Франции он должен был быть один, Лора вряд ли была способна понять «его Францию», «симфонию в сером», красивую и несбывшуюся мечту юности. Он даже и не стал ей о заезде в Биарриц говорить, сказал только о тете в Ганновере.

Тележка с завтраком остановилась у его кресла и девочки заговорщицки Егору улыбнулись. Отлично: поднос с сыром, горячий омлет, лоток с курицей и тарталетка с запеченным персиком. Егор начал есть, настроение повышалось. Уж он в Биаррице напоследок перед домом погуляет! Интересно, что теперь для него «дом»: Москва или уже Лос Анджелес? С этим пока ясности не было. Для людей «дом» — это где ждут родные люди. Но у него-то где родные? У него не было родных. Папа-отчим, больной и полубезумный, не хотел с ним знаться. Друзья оказались никакими не друзьями, их и приятелями-то можно было считать с большим трудом. Тетя Рита в Ганновере была слишком старая, уже, по-сути, ни на что не имеющая сил… А Лора, жена? Стала ли она настолько родной, чтобы считать домом место, где она его ждет? Или не стала? И станет ли? Все случилось слишком быстро. И однако, Лора уже не существовала сама по себе. Она будет матерью его дочери. Она носит его ребенка. Его первого ребенка, который у него появится в 50 лет. Сколько у Егора было подруг, но они все не захотели родить ему детей, а Лора захотела. Она показывала ему по Скайпу свой уже видный живот, там лежала его маленькая девочка. Лорино лицо светилось радостью, она трогательно задирала майку, чтобы он мог видеть их «девочку». Егора обожгла волна невыносимой нежности. Хотелось всем сказать, что у него будет ребенок. Но сказать было некому. Надо было дождаться встречи с Ритой. Егор виновато понял, что он и едет в Ганновер только, чтобы хвастаться Рите своим крохотным эмбриончиком на приблизительной фотографии ультразвука. Рита будет счастлива, а мать так никогда и не узнала, что у нее будет внучка. Ну почему ему, о чем бы он ни думал, всегда вспоминалась мать? Девочки с уже пустой тележкой ехали по салону и собирали подносы, а Егор еще ничего толком не доел. Он всегда ел медленно, не в состоянии сосредоточиться только на процессе, да и ел он мало. Остро захотелось курить. Он попросил налить ему еще кофе. И сыр у него оставался и масло, и кусок омлета. Он уже совсем было собрался отдать поднос стюардессе, но «услышал» в голове недовольный голос матери: «И кто это будет за тебя доедать? Мы с папой работаем, кормим тебя, а ты смеешь оставлять еду! Мне, что, все это теперь выбрасывать?». Дальше вариаций было немного, в маминых тирадах за столом всегда присутствовали «дармоед, дрянь, паразит…» и, разумеется, «будешь сидеть пока не съешь…» и непременно «за шиворот». Мама даже часто обещала вообще ему в следующий раз есть не давать. Егор вспомнил, как она ему говорила, когда он, голодный подросток, тянулся за третьей маленькой сосиской: «Ты, что? Хватит с тебя! Только и знаешь есть… Больше ни на что не способен.» Мать смотрела, сколько он кладет ложек сахара в чай, следила из скольких яиц он делает яичницу. Когда Егор стал постарше, он в таких случаях, гордо отодвигал тарелку, выходил из-за стола, и захлопывал дверь в свою комнату. Но замка там не было и мать обязательно приходила и продолжала читать ему занудные уроки морали, полные унизительных оскорблений.

В детстве Егор ее боялся. Он увидел себя, совсем маленького. Он болеет, у него ангина. Мать, полная решимости его полечить, кипятит молоко и наливает его в небольшую кружку. Егор видит горячее с пенкой молоко. Сейчас мать будет заставлять его взять эту жуткую кружку. В свои пять лет, он прекрасно знает, что выпить это молоко он не сможет. Он панически боится горячего и не может вынести вида пенки. Его будет рвать и мать, увидя рвоту, начнет его бить. Егор бегом спасается в своей комнате, закрывает дверь, убого баррикадирует ее стулом, и в панике прячется под кроватью. Вот мать с криками, с кружкой горячего молока пытается отодвинуть дверь, а он лежит, сжавшись под кроватью, не помня себя от ужаса, из глаз у него льются слезы и смешиваются с соплями. Мать врывается в комнату, Егор оглушен ее криками, взахлеб рыдает… и его рвет, прямо под кроватью.

Что это на него нашло? Егор отдал стюардессе поднос с недоеденным завтраком, оставив себе только кофе. От давнего видения замутило. Через пару месяцев ему исполнится 50 лет, как в Москве говорят «полтос». Он, что через 45 лет, не может забыть разъяренную маму с кружкой горячего молока? Надо просто взять себя в руки. Уже нет ни мамы, ни того дрожащего мальчишки. Или что-то от несчастного забитого пацана в нем осталось? Мать сделала его недоверчивым, хитрым, изворотливым, а главное совсем никогда не умеющим расслабиться, всегда ждущим от других подвоха.

Французы сзади продолжали оживленно болтать и Егор стал думать, как к ним подойти познакомиться. Так захотелось поговорить по-французски. Мысли его переключились, нужен был предлог для знакомства. Егор встал, и наклонившись над крайним креслом, где сидела средних лет француженка, вежливо сказал: «Bonjour, madame. N'avez-vous pas quelque livre, que je puisse lire?». Он так собой был горд, даже на автомате употребил давно забытый Subjonctif. Дама лучезарно улыбнулась и протянула ему какой-то роман в яркой обложке карманного издания. Егор взял книгу в руки, хотя читать ее он ее вовсе не собирался. Их диалог продолжался, непринужденный, легкий, светский, как раз такой, на который Егор и рассчитывал. Французы были в Москве, навещали сына, который работает шеф-поваром в одном из московских ресторанов. Егор, естественно, поинтересовался в каком и обещал сходить «передать привет от родителей». Французы летели домой, приглашали к ним зайти, муж обещал покатать москвича на маленькой яхте. Егор записал их телефон. Мысли о прошлом его полностью оставили.

Задерганный, нервный, закомплексованный, настороженный мужчина средних лет за одну минуту превратился в обаятельного, свободно говорящего по-французски, уверенного в себе плейбоя, едущего на пару дней в Биарриц, просто, чтобы погулять на взморье и разведать новый курорт, да и едет он туда уже второй раз, просто потому что ему понравился городок. Хотя… где он только не был! Егор быстренько перечислял французам названия экзотических городов. Французы улыбались, от скуки с радостью болтая с помолодевшим на глазах Егором. Интересное знакомство, приятный молодой человек, а еще говорят, что русские невоспитанные нувориши. Неправда! Они даже наивно высказали общее суждение соотечественников о русских. «Et bien… vous comprenez …» В глазах Егора зажглась горькая ирония, он, как бы, ассоциировал себя с милыми европейцами, отмежевываясь от русского богатого лоховья, наводнившему старушку-Европу.

Зажглась надпись о ремнях, начались небольшие «турбуленции» и Егору пришлось вернуться на свое место. Да, ему уже и расхотелось болтать по-французски ни о чем. Вот надо же: десять минут назад им овладело императивное желание познакомиться и «блистать», и вот желание полностью пропало. Ему всегда все быстро надоедало. Егор себя знал, хотя и не рассматривал это как недостаток, он, вообще, привык себе все прощать.


Лора

Лора посмотрела очередную серию про роддом, и закрыла компьютер. Каждая серия повествовала о медицинском казусе, который случался с пациенткой. Казус накладывался на ее судьбу. Да и с самими врачами тоже все было непросто. Словом, это был банальный сериал. Лора, думала о себе, как о гуманитарии, но, странным образом, не умела критически взглянуть на произведения литературы или фильмы. У нее был примитивный критерий «нравится, не нравится», если ей приходилось объяснять «почему», она сразу терялась, априорно считая любого собеседника умнее и образованнее себя. Странным образом, Лора боялась показаться глупой. Но, вот, именно — показаться другим… Сама Лора глупой себя не считала, просто наивной, доверчивой и немного неловкой. Это были милые интеллигентские, совершенно простительные недостатки. Она-то их себе прощала, а вот «другие» — нет: ни родители, ни брат, ни сестра, ни дети. Брат был «дивным светочем», Лора и сама его так воспринимала. Младшая сестра вела себя как старшая, умела генерировать бизнес-идеи и ее не считали размазней. Да и дочери все-таки не принимали маму всерьез: она не училась в Америке, совершенно не разбиралась в практических вопросах и слушать ее советы никто не хотел. Дочери называли Лору «Додиком». Лора знала, что в их устах «Додик» было обидным пренебрежительным синонимом «неудачника, чудака, недоумка». Вот какой она была в глазах детей: доброй, но не от мира сего, почти «чокнутой». Егор тоже считал ее такой, но ему нельзя было над ней потешаться. А нельзя потому что, «принц на коне» обязан быть выше ее мелких недостатков, ему было так легко ей их простить. А Егор ничего не прощал. Нет у него к ней любви. Он не умеет любить женщину. Тут Лора сама себя останавливала: что она вообще о нем знает? Кого он любил? Какие они были? Ухоженные красотки в кружевном белье, которое она видела только в кино. А главное, они все были молодыми, а она — старая, и по-этому нежеланная. Кружевное белье — это был символ всего того, чем Лора быть не умела.

Егор в последнее время вообще перестал к ней прикасаться, разве это семья? Лора вспомнила их последнюю ссору с ее рыданиями, из-за принципиального нежелания Егора быть с ней близким. Как он ей кричал, что он «не может, вот, хоть режь его… не может! Это болезнь! Инвалидность! У него, дескать, проблемы со щитовидкой, он принимает лекарства, это их побочный эффект». Он возбуждался, начинал сильно повышать голос, его напряженные, агрессивные интонации переходили в крик. Егор обзывал ее озабоченной, нимфоманкой, истеричкой, обвинял в том, что ей «только этого и надо», что он не машина… Что он только ей не кричал. А ей-то каково? Да, ей… надо! Что в этом ненормального? Как всегда, Егор сумел довести ее до истерики и дойдя до ручки от его хамских упреков, Лора выкрикнула ему, что «хорошо, тогда она пойдет и найдет себе любовника». Не надо было этого говорить, само выскочило. Лора не умела себя контролировать: что думала — то и сказала. Он ее обижал, да в глубине души, она и не верила в импотенцию. «Это он меня не хочет… я — старая.» — думала Лора, не сознавая, что в отношениях между мужчиной и женщиной есть множество нюансов, секс — это один из них, может даже поначалу и главный, но не единственный. Они оба загнали себя в угол, и неделями молчали, каждый в своем углу.

А тут Егору отказали в грин-карте, начались дорогостоящие демарши, ожидание, продолжавшиеся месяцами без малейшей надежды повлиять на процесс. В гости приехала подруга из Москвы, куда-то они все вместе ездили… Егор ужасно себя вел: молчал, хамил, каждый день пил, выказывая ухватки завзятого запойного алкоголика, который прячет пустые бутылки. Но самое главное было даже не в этом: каждый день в спальне, Егор говорил Лоре, что с него хватит, что он уедет, и не нужна ему никакая грин-карта. Подруга в ужасе вернулась в Москву. Лоре было стыдно и за Егора с его необоснованными истериками, и за себя, которая по непонятным причинам все это терпит. Так хотелось рассказать кому-нибудь о своих страданиях, но… кому? Это было стыдно и навлекло бы на нее очередные обидные комментарии семьи и детей. Получилось бы, что «она, как всегда, облажалась…, но от нее ничего другого и не ждали». В промежутках между ссорами и недельными молчаниями, Егор пытался рассказывать Лоре о себе: Москва, бизнес, мама, отчим, несчастливое детство, комплексы, злость, неудовлетворенность, и опять… мама! Он говорил и говорил, не давая себя прервать, пытаясь Лоре что-то объяснить про свою жизнь, но не надеясь, что она сможет его понять, или даже хотя бы внимательно выслушать. И да, она не хотела слушать: слишком много желчи, злобы, недоверчивости, недоброжелательности он на нее выливал. Злой, жесткий, нетерпимый человек. Она не сможет с ним.

Между рассказами о себе и московской «жести» Егор принялся высмеивать Лорины новоприобретенные философские взгляды: индийские верования, йогу, специальные диеты и витамины. Все это он пренебрежительно называл «брахмапутрой», которая затуманила ей мозги, сделала вегетарианкой, для Егора это был синоним «идиотки». Его бесило все: бобы, которые она ела, комплексы упражнений, ради которых она ходила в спорт клуб, передачи и фильмы по-английски, иглоукалывание, подруги, семья, ее одежда, обувь. В ней все было для него не так.

А тут ее уволили с работы! Лорой овладело странное чувство: она испытала унижение, что сократили именно ее, а оставили молодого халтурщика мексиканца, ощущение, что она осталась без средств и целиком должна будет зависеть от Егора, не сможет давать деньги сыну, который так привык к лишним деньгам. И однако, Лора почувствовала себя раскрепощенной. Работа ее тяготила, безмерно напрягала, она ее ненавидела. Целый день она сидела у экрана, тестируя новые программы. Как часто у нее ничего не выходило, Лора не могла найти ошибку, нервничала, постоянно живя в привычном ощущении, что «ее будут ругать».

И вот все это кончилось, как отреагирует Егор? Он секунду смотрел на нее и молчал, а потом сразу решительно сказал: «Ничего, Лор, мы с тобой не пропадем. Не расстраивайся.». В этом коротком предложении для Лоры было важно слово «мы». Значит, несмотря ни на что, Егор рассматривал их как «мы». И она терпела. Сколько надо было терпеть, чтобы к нему привыкнуть, принять их разность, научиться себя с ним вести, не наступать на одни и те же грабли, Лора не знала, но что-то говорило ей, что «надо терпеть»… Это «что-то» было желание Егора иметь ребенка. Это и было тем единственным, которое с Лориной точки зрения и отличало «мужа». Он хотел иметь с ней ребенка, именно с ней. Ее первый муж детей не хотел, Лора насильно их ему родила. Ей даже не хотелось вспоминать свои три беременности: пьянство мужа, косые взгляды свекрови, материны уговоры пойти на аборт. Нет, об этом думать Лора себе не разрешала.

А Егор был готов на все ради ребенка. На все! Лора мечтательно улыбнулась. Ах, как он его хотел! В этом он был ей настоящим мужем. Он уехал в Москву обеспечить их всех деньгами. Он, ее Егор, ответственный, честный с ней до мелочей, заботливый и порядочный! Таким он был тоже. Лора опять блаженно улыбнулась, думая о Егоре, который сейчас уже летел к тете в Ганновер, а через несколько дней ей надо будет ехать его встречать. Наконец-то. Она скучала по нему больше, чем по детям. Спать не хотелось. Лора думала о том, что ей надо будет приготовить к его приезду, какую постелить скатерть, даже… что надеть.


Артем

Артем теперь сидел ближе к проходу и ему было хорошо видно, что происходит. В хвосте бортпроводники готовились к раздаче завтрака. Это было очень кстати. Артем проголодался, да и время за едой проходит быстрее. Усевшись у окна Ася крутилась, поиграла в электронную игру, потом достала свои нитки, пыталась работать над начатым браслетом, но бросила и положила голову Артему на плечо. Это было очень приятно. Артем развернулся к дочери, чтобы ей было удобнее подремать, хотя и понимал, что сейчас Ася все равно не заснет, да и прислонилась она к нему не для того, чтобы спать. Просто ей иногда хотелось поиграть в маленькую, прижаться к нему и почувствовать себя защищенной. Это случалось все реже и реже, но Артем преодолел в себе желание судорожно обнять и поцеловать дочь. Ему хотелось к ней прикоснуться, но на людях этого делать конечно не следовало. Ася злилась, говорила «ну, пап, ну, не надо. Отстань». Артем ее вполне понимал, но сделать с собой ничего не мог: дочь — это было лучшее, что случилось в его жизни, хотя за ее появление он заплатил высокую цену, и до сих пор продолжал платить.

Все получалось вкривь и вкось. Мать с отцом расстались, когда Артему было лет шесть. Как все дети он обожал своих родителей, но даже совсем маленький он понимал, что мама и папа у него особенные, он их не только любил, но и гордился. Мама была переводчицей с трех языков. Основным у нее был, редкий тогда, испанский. Мама занималась с учениками и Артем слышал, как они читали испанские стихи. Мама говорила, что это Гарсиа Лорка. Артем ничего не понимал, но ему нравились чеканные звучные строчки. Он рано выучился читать, мама руководила его чтением, они обсуждали книги, она рассказывала о писателях, и делала все, чтобы он рос культурным мальчиком.

Отец не знал ни одного иностранного языка, не пытался сына образовывать, и вообще общался с маленьким Артемом нечасто. Зато посреди их небольшой столовой стоял рояль, настоящий, большой, блестящий. Такого ни у кого не было. Отец был пианистом, выпускником знаменитой бакинской консерватории. Потом папа учился в Москве в аспирантуре и был учеником Нейгауза. Впоследствии Артем понял, что у Нейгауза были ученики и получше папы, но… даже, если он и был самым плохим и ленивым учеником, его учителем был сам Генрих Нейгауз, и все ученики мэтра, даже и самые плохие, стали профессионалами высокого класса. Артем помнил, как папа часами играл, репетировал, готовился к записи на радио цикла Русское фортепиано. А потом, отец уехал в Америку. Как это все происходило, какие между родителями происходили разговоры по-этому поводу, Артем не знал. Он даже не помнил ни как папа собирался, ни как его провожали, ни как они прощались. У него было ощущение, что отец уехал в гастрольную поездку, и скоро вернется. Наверное, ему так говорила мать. Однако, отец не возвращался и не возвращался.

Артем помнил, что ему, семилетнему, отца очень не хватало. В автобусе, он всегда разглядывал четырехзначное число на билете, если первые и последние цифры складывались в одинаковую сумму, можно было загадывать желание. Артем всегда загадывал одно и то же: пусть приедет папа! Шло время, Артем взрослел, отец домой не возвращался, но они получали от него редкие письма. В классе 7-ом он понял, что отец просто иммигрировал и не вернется никогда. Да он и привык жить без отца. Мать никогда открыто отца не осуждала, не говорила о нем гадостей, и тем не менее, каким-то образом, Артем понял ее явную к папе неприязнь. Они, видимо, жили недружно, просто Артем этого не замечал. Став старше, он спрашивал у матери, почему они с папой не поехали и звал ли он их с собой? Матери не оставалось ничего другого, как сказать правду: да, звал! Но, она не захотела никуда ехать, а отец не захотел остаться, надеясь, что в Америке достигнет большего как пианист. Между родителями произошел раскол, заложником которого стал маленький Артем.

Мать ненавидела разговаривать об отце, ничего не хотела о нем рассказывать. Когда Артем стал проявлять способности к музыке и попросил маму отдать его в музыкальную школу, она решительно отказалась, желчно ответив, что «хватит ей одного музыканта». Артем часами сидел в своей комнате, подбирая на плохонькой гитаре разные мелодии, пытаясь петь своего любимого Окуджаву. Ребятам во дворе нравилось, как он играет, девочкам, Артем это видел, тоже, но маме — никогда. Он видел, что его музыкальные упражнения мать страшно раздражают, и она назидательно призывала его «серьезно учиться, чтобы голова не была пустой»… предполагалось, как у музыкантов. «Твое дурацкое бренчание никому не нужно. Чем тратить на это время, лучше бы занялся чем-нибудь полезным!» — вот было мнение, которое мать и не скрывала.

Мама была интеллектуальной снобкой. Сначала Артем этого не понимал, он и слова-то такого не знал, но мать окружила себя переводчиками, писателями, журналистами. Это была московская гуманитарная элита. Они приходили к ним, обсуждали культурные и правозащитные новости, собратьев по перу, у кого какая вышла статья, или перевод. На столе стояла нехитрая закуска, одна на всех бутылка сухого вина. Были жаркие споры, запальчивые замечания, но не было ни смеха, ни анекдотов, ни музыки, ни ухаживаний, ни танцев. Артему казалось, что мамины друзья вообще не обладают чувством юмора, любая шутка казалась им вульгарной, и они все, а мама даже больше других, боялись «уронить планку», отделяя себя, гуманитарных интеллигентов, от быдловатого большинства. Мама, впрочем, любила «ходить в народ». Они ездили в деревню, снимали там домик. Мать покупала у местных молочные продукты, яйца, иногда за бутылку водки, соседние мужики оказывали ей какие-то услуги по хозяйству. Интересно, что Артем помнил, что с «народом» мать разговаривала очень любезно, вежливо, на «вы», но как-то преувеличенно громко, как будто они были глухие, или слегка дефективные. Он это видел, было немного стыдно, но мать не замечала фальши этого натужного общения. Артем общался с соседскими мальчишками, и мать, морщась, говорила ему за столом: «Представляю, какая там у них речь. Ты только следи за собой, не смей сюда приносить их грязные слова.». К тому времени Артему были известны все «грязные» слова на свете, но ему бы и в голову не пришло выругаться при матери. Мать учила, что ругаться некрасиво, а при женщинах — это вообще бесчестье. Да Артем бы никогда и не посмел. Он четко понял, что comme il faut, а что — нет. Он гулял во дворе с ребятами, играл на гитаре, в школе он тоже с парнями расслаблялся, но… дома при матери или ее друзьях, он держал язык за зубами, научившись быть дома не таким, как в школе или во дворе. Мама следила за ним, одергивала, наставляла, ругала, и была постоянно им неудовлетворена, ей почему-то была за него стыдно. Он не дотягивал до ее стандартов и она постоянно давала ему это понять.

Лет в 13–14 ему стали приходить в голову мысли о женщинах. Но… мать и тут была начеку. Сначала ему была прочитана лекция о Мопассане: нет, мать не говорила, что Мопассан плох, она просто предупреждала, что «ему еще рано, он все равно не поймет этого автора так, как нужно». Получалось, что замечательный французский новеллист был, все-таки, немного порнограф. Артем стал понимать, что все, что связано с сексом — для матери «грязь». Он думал об этом, подспудно понимал, что это не так, но авторитет мамы был настолько высок, что он и сам принялся давить в себе неясные позывы и «грешные» мысли.

Артем вспомнил об одном из самых стыдных эпизодах своей подростковой жизни и напрягся. Воспоминание до сих пор было невероятно ярким. В их маленькой квартире на Алабяна ничего на запиралось, кроме ванной и туалета. Мать считала возможным заходить к нему в комнату по каждому пустяку, Артем никогда не мог чувствовать там себя в своей тарелке. Однажды вечером, он пришел с морозной улицы, и решил принять ванну, что делал крайне редко, но очень уж он намерзся, ожидая троллейбуса. Вода быстро набиралась, Артем разделся, все с себя скинув и оставшись в одних старых выцветших плавках. Он сидел на краю ванной, и задумчиво, полностью расслабившись, блаженно предвкушая теплую воду, рассеянно водил ладонью по воде, решив еще минутку подождать, чтобы ванна набралась до краев. И вдруг дверь открылась и вошла мать. Артем с досадой поднял голову. Ванная была единственным местом, где он мог быть один, наедине со своими мыслями. Как он мог не закрыть дверь? Артем смотрел на мать, не понимая, что ей нужно, ведь она видела, что он пошел в ванную, да он ей об этом и говорил. Он ожидал, что мать, как обычно, найдет какой-нибудь предлог, объясняя свое вторжение: забыла помаду, ей нужна какая-то расческа, не видел ли он ее журнал… Но мать молчала, пристально на него уставившись. Артем сначала даже не понял, куда она смотрит, и почему молчит. Смотрела она не на него, а куда-то вниз. Он тоже машинально опустил голову: плавки прямо-таки распирало. Его совершенно уже взрослый эрегированный член поднимался, как перископ подводной лодки, и был тверд, как железо. Что он, мальчишка-подросток, мог с этим сделать? Чем он был виноват? Что испытала от этого, в сущности, естественного зрелища мать? Кто знает? Может ей было дико видеть, что ее малыш, сыночек, которого она купала в ванночке, стал мужчиной, и она не может контролировать эту мужскую составляющую его жизни? Может ей, уже прочно и безнадежно одинокой и стареющей, вообще было неприятно видеть молодую мощную эрекцию? Может она испугалось грядущей сексуальной разнузданности сына, которая опять же была для нее «вульгарной» и слишком бездуховной? А может, как любая мать, а тем более, одиночка, она боялась уличных девок «с детьми в подоле», на которых ее сын должен будет как порядочный человек жениться?

Отреагировала мать дико: «Да, как ты смеешь? О чем ты думаешь? Как тебе не стыдно? Нет, ты мне скажи! Что у тебя на уме? Ты думаешь о мерзости! За что мне это?» — кричала она, продолжая стоять меньше чем в полуметре от почти голого сына. Артем никогда ни до ни после не испытывал такого стыда. Он, вроде, ни о ком, и ни о чем не думал, просто считал, что он — один. Он даже не знал, что матери отвечать, как оправдываться. Было уже очень поздно, но Артем долго лежал без сна в кровати, вновь и вновь переживая свой позор, мамино негодование. А может он действительно испорчен? А может мать права? В его неопытном сознании отложилось: секс — это гадко, отвратительно, мерзко. Он не дотягивал до умной мамы именно поэтому: им владели низменные желания! Артем не знал, как стать «чище», но девочек он сторонился еще долго.

А, ведь, он был красивым мальчишкой. Черноволосый, с ярко-синими глазами, стройный, музыкальный, с ранней пробивающейся щетиной. Девочки обращали на него внимание, одна даже была в десятом классе серьезно влюблена, писала записки. Эх, если бы он хотел свой успех у «дам» реализовать, ему было так легко это сделать, но… он ничего не делал, он боялся девочек, сторонился их, ему было «нельзя». А другим парням, его школьным друзьям было «можно», они были в чем-то другими и Артем им завидовал, не решаясь нарушить мамино «табу».

Тележка с завтраком остановилась около их кресел. Основа завтрака была для всех одинаковой, но можно было выбрать горячее к омлету: курицу или рыбу. Антон знал, что рыба будет пареной, и отдал предпочтение курице, а Ася почему-то неожиданно выбрала рыбу. «Не будет есть…» — тоскливо подумал Артем, но ничего ей не сказал, заранее зная, что любое вмешательство в выбор дочери, вызовет у нее приступ раздражения. Сосед тоже выбрал курицу. В салоне приятно пахло кофе. Артем разорвал бумажные пакетики и вытащил пластмассовые приборы. Ася откусила сладкую тарталетку, потом ковырнула омлет. «Некрасиво она ест» — подумал Артем, но ничего дочери не сказал. Это были пустяки. Мать, конечно, разразилась бы лекцией о хороших манерах, но он-то был не мать. Ее с ними на этот раз не было. «Слава богу!» — вздохнул Артем, и как всегда моментально устыдился этих мыслей: у матери, кроме него, никого не было. Как он может радоваться, что ее с ними нет! Все-таки, мать права — сволочь он!


Ася

На одном месте не сиделось, не привлекали ни выбранные папой электронные игры, ни браслетики из ниток, хотелось пройтись, но было нельзя. Опять пришлось бы беспокоить дядьку с краю, и делать это второй раз, было бы уже вызовом. Да, и идти в самолете все равно было некуда, да и завтрак, Ася знала, совсем скоро подадут. Настроение у нее было беспокойным, но хорошим. Ася мимоходом вспомнила свою истерику несколько дней назад. Они были у бабушки, мама за ней пришла, чтобы забрать ночевать в свою противную однокомнатную квартиру, где Ася спала на узком диване. Папа жил у бабушки, а в их прекрасной большой квартире жили квартиранты. Документы на визу были в консульстве и приходилось ждать, пока можно будет возвращаться во Францию, в школу. Мама стала ее торопить, стояла в коридоре и все повторяла: «Ась, пойдем. Ась, я тебя жду. Ась, ты не видишь, что я тебя жду?» «Ась, Ась…». Как они все ей надоели! Ася сидела в кресле у телевизора, ей вообще никуда не хотелось выходить, хотелось смотреть фильм под пледом. Родители забрали у нее дом, ее комнату, кровать с белым покрывалом, старые плюшевые игрушки на комоде. Почему она должна была теперь днем коротать время с бабушкой и папой, которые никуда почти не выходили, а на ночь ехать к маме в неприятную чужую квартиру? Почему все ее подружки каждый день ходили в школу, а она должна была ждать возвращения во Францию, где ее ждала школа, которая была пока непонятна и враждебна, несмотря на вежливость окружающих? Что они ее гоняют туда-сюда? Она что, просила увозить ее во Францию?

Ася насупилась, и крикнула матери, что «она никуда не собирается идти, ей и тут хорошо». Мать закричала ей в ответ, что «ее никто не спрашивает, чтобы она, без разговоров, немедленно вставала…» Ася немедленно начала плакать. Она зажала лицо руками, слезы лились по щекам, телевизор продолжал работать. Папа подбежал, попытался ее обнять со своими «не надо, мой котенок». Ася его оттолкнула, заплакала еще громче, захлебываясь от рыданий и крича им «Отстаньте от меня! Достали! Я вас ненавижу!». Бабушка ушла на кухню, проворчав что-то вроде «вот, результат вашего воспитания. Расхлебывайте теперь, а я посмотрю». Было видно, что мама нервничает. Она молча смотрела на Ася, а потом, не выдержав, сказала: «А ты у папы своего спроси, почему тебе надо сейчас уходить…». Ася видела, что родители растеряны, чувствуют себя виноватыми: они хотели, как лучше, а Ася страдает. Страдать оказалось приятно. Чем больше Ася видела родительскую растерянность, тем больше она рыдала, сама уже не в силах остановиться, жалея себя, растравляя в себе чувство допущенной к ней несправедливости. Папа налил ей теплого чаю, она его выпила, постепенно успокоилась, но долго еще лежала на диване, отвернувшись лицом к стене. Дала она им всем тогда!

Сейчас Ася себе больше не казалась жертвой родительского произвола. Узкие улочки Биаррица, широкая набережная, запах водорослей, милые ребята в школе, улыбчивая учительница манили Ася. Она радовалась, что уже сегодня, через несколько часов, она войдет в свою квартиру, где долго будет жить только с папой. С мамой в последнее время Асе было тягостно. Вечером, мама забирала ее от папы и бабушки, через 15–20 минут они уже оказывались в маминой квартире. Мама выглядела усталой. Она переодевалась в халат, смывала перед зеркалом косметику и спрашивала, будет ли Ася ужинать или она поела у бабушки. Было ощущение, что маме хотелось, чтобы Ася была не голодна. Маме ничего не хотелось делать. Говорить было не о чем. Мама задавала Асе какие-то вопросы, но ответ слушала невнимательно, никогда ничего не уточняя. Было ощущение, что маме ничего не интересно. Ася рассказывала забавные истории про Францию, про папу, но мама даже не улыбалась. Ася вообще не помнила, когда она видела мать смеющейся. Она даже говорила об этом папе, но от отшутился, сказав, что маме идет быть «царевной-Несмеяной». Потом, правда, Ася слышала папин с кем-то разговор по Скайпу. Он говорил о маме, и оказалось, что насчет «царевны-Несмеяны» он вовсе не шутил. Это был, оказывается, какой-то синдром «эмоционального холода». Папа что-то такое говорил о маминой болезни, что она не способна устанавливать близкие отношения в семье, что стремится к изоляции и одиночеству, не может взять на себя ответственность за близких. Ася не все поняла, и не запомнила никаких нюансов. С другой стороны, если это так, то Ася было понятно, почему мама безо всякой борьбы отпустила ее с папой во Францию. Мама никогда ничего о себе не рассказывала. Ася видела, что ее ящики всегда заперты на ключ, ее компьютер на пароле, который она категорически отказывалась ей сказать.

Папа что-то такое говорил, что у мамы всегда ото всех «секретики». Может он прав. Единственное, что вызывало у мамы хоть какие-то эмоции — это папино поведение. Папа ее раздражал, она это от Аси скрывала, но иногда, не с силах сдержаться, говорила: «Ась, я устаю. Много работаю. Это только папа сидит целый день дома. Интересно, что он делает? Когда он будет работать? Боюсь, что никогда. Он у нас теперь рантье.» Ася даже посмотрела на интернете, кто такой «рантье». Получилось, что ничего хорошего. Еще мама с нескрываемым сарказмом говорила: «Что ты хочешь? Папа же у нас… писатель». У ее устах это выглядело оскорблением. Бабушка маму во всем поддерживала, и Ася не понимала почему. Папа же был ее сыном. Получалось, что папу не за что уважать: мама и бабушка труженицы, а папа… кто? Детский писатель! Это он так себя называл. Ася не знала, что думать. Она же видела его книжки, даже свой собственный стишок видела в тоненькой, недавно изданной книжечке, но… почему-то, если ее спрашивали, кто ее папа, ей не хотелось говорить, что он — писатель. Ей бы похвастаться, но что-то ее от этого удерживало.

В последнее время, ее настроение было неровным: то ей было одной тоскливо и хотелось общества подруг, или на худой конец хоть папиного, а иногда Асе хотелось только одного — чтобы ее оставили в покое. Ей нравилось думать, мечтать, а главное — молчать. Но как только папа видел ее задумчивое выражение лица, он немедленно принимался ее расспрашивать: «что с тобой, Асенька? У тебя неприятности? Что-то не так?». Все у нее было «так», просто ему было невозможно объяснить свое состояние, но папа был так навязчив, его озабоченность выводила Асю из себя и она грубо кричала ему «Отстань, не лезь ко мне!», и захлопывала у него перед носом дверь. Ася знала, что она — грубая, что ее хамство папе обидно, что он не знает, что ему делать. Но… она не могла, да и не хотела остановиться. Пусть обижается. Он тоже виноват, хотя Ася и не могла бы сказать, в чем. В такие моменты Асе казалось, что она — никчемность, хуже других, некрасивая, неловкая, неумная. Как прекрасно, что папа всегда с ней рядом, Ася боялась взрослеть. Она была уверена, что ничего не сможет добиться без папы, одна. Взрослая, запутанная жизнь ее манила, и пугала одновременно. Ася дорожила папой, но любила его мучать.

Вспомнилась их последняя летняя поездка в море на лодке. Да, та самая, которая не состоялась. Ей так захотелось прокатиться утром по морю на надувной лодке, это казалось таким романтичным: море еще в ранней туманной дымке, вода тихая, на глубине темная. Их лодочка тихо скользит вдоль берега и Ася вместе с папой лениво подгребают короткими маленькими веслами. Лодки у них не было. Такая посудина была довольно длинной, и объемной, в любом случае в их маленькой квартире ее держать было бы негде. Но лодка была у папиного приятеля Алена. Ася уговорила папу лодку у Алена одолжить. Ален предупредил, что они давным-давно яликом не пользовались, но сразу согласился его им дать. Что ему жалко… Они вдвоем с папой разгребали в сарае какой-то хлам и вытащили старый ялик, еще купленный отцом Алена. Ален был чем-то занят и папа принялся возиться с лодкой один. Он ее надул, но стало очевидно, что резина где-то пропускает воздух. Лодка медленно, но сдувалась. Папа, потратив много усилий нашел место, откуда с легким свистом выходил воздух. Потом он съездил в магазин за специальным клеем, заклеивал, испытывал, опять клеил, но уже в другом месте. На ялик предполагалось навешивать мотор, который тоже валялся в гараже у Алена. Папа его долго перебирал и мыл бензином. Наконец все было сделано. Папа с Аленом затащили довольно тяжелую лодку с подвесным мотором на крышу их машины, которая под тяжестью даже немного осела.

На следующее утро, проснувшись по будильнику, они с папой поехали на берег. Папа с трудом, волоком, стащил лодку вниз и вот она уже качалась на воде. Он был оживлен и сам увлечен предстоящей поездкой. Достал из машины пробковые жилеты для них обоих, забросил в лодку сумочку с бутылками и бутербродами, и даже две старых удочки, которые им дал Ален. Дергая за трос, испытал мотор, который сразу взвыл. Ася помнила, как папа, выжидающе, стоял нагнувшись над лодкой, легонька держа ее за короткую веревку. Он стал Асю торопить, чтобы она залезала, а то, скоро уж солнце взойдет. Они-то собирались встречать рассвет в море… и вдруг Асе расхотелось кататься. Все ее тело было застывшим, она стала жалеть о теплой мягкой кровати, захотелось домой. Серое небо и темная мутная вода показались непривлекательными, холодными, негостепримными.


— Нет, я не хочу никуда ехать.

— Как это не хочешь? Папа опешил, отказываясь верить, что Ася не шутит.

— Не хочу и все. Что ты ко мне пристал с этой лодкой? Сам езжай. Я тебя подожду.

— Это я к тебе пристал? Интересно. — Папин голос дрожал от сдерживаемого возмущения.

— Да, ты! Слышишь, что я тебе говорю: Не-хо-чу ни-ку-да е-хать!

— Ты что издеваешься? Я же старался… ты же просила… ты же хотела…

— Хотела, хотела! А вот расхотела! Ася, чувствуя свою вину, пошла в атаку.

— А раньше ты мне не могла сказать? Когда я тащил эту лодку триста метров до воды?

— А мне-то что? Не хотел бы — не тащил! Сказала, не хочу! Еще повторить?

Папа перестал с ней разговаривать, поднял из воды тяжелый мотор, вытащил лодку на берег, отошел в сторону и закурил. Асе стало его жаль, но эта его неспособность за себя постоять раздражала ее. Его обреченная, напряженная поза, судорожные затяжки. Ей бы даже хотелось, чтобы он на нее грубо накричал, отругал, обозвал бы… Но, как всегда, он этого не сделал. Он не умел. Асе было непонятно: вообще не умел, или только с ней? Почему-то казалось, что вообще! Потом он долго ходил по пляжу, нашел какого-то парня и тот ему помог затащить лодку обратно на крышу. Они молча вернулись домой и несколько дней не разговаривали. Папа не пытался с ней объясниться, а Асе и в голову не пришло перед ним извиниться. Потом все как-то рассосалось. Воспоминание было неприятным, но Ася, взглянув на рядом сидевшего папу, решила, что он ее давно простил, она же его любимая дочка. Можно было о лодке не вспоминать больше.

Тележка с завтраком остановилась перед их рядом. Она видела, что папа, не колеблясь, выбрал курицу, и ей захотелось сделать по-своему, не так, как он. Раз он — курицу, значит она — рыбу.


Борис

В салоне приятно запахло кофе и Борис почувствовал, что очень проголодался. Плотный завтрак будет, как нельзя кстати, потому что по приезде в Биарриц, они на заказанном автобусе поедут в гостиницу, а насколько это далеко никто пока не знал, якобы близко. Потом размещение. Разумеется у оркестра был администратор, французский импресарио, но все-таки Борис знал, что все жалобы по поводу номеров обязательно дойдут до него лично: кто с кем хочет жить, или наоборот не хочет… в оркестре было две супружеских пары, и вот начнётся… хотим две кровати, или одну — широкую. Как все это было тоскливо. Придется этим тоже заниматься. Все долго будут собираться в ресторан. Борис напомнит о вечерней репетиции, и посоветует прилечь, а не бежать к морю. Хотя он знал, что его увещевания будут совершенно бесполезны. К гостинице подадут автобус, чтобы к 6 часам ехать на репетицию. А концертный зал не в самом городе, а в Байонне, километрах в восьми. Обязательно пара охламонов опоздает, и скажут, что потерялись. Если это случится, он начнет репетицию раздраженным, и им всем мало не покажется. Что-то он устал! Надо поесть и отдохнуть от всех этих мыслей о репетиции с французами. Борис встречался с ними на фестивале в Праге, но никогда вместе не работал. А сегодня — придется, и… посмотрим, что будет. Французские солисты были условием принимающей стороны. Ладно, они с ними играют только одно второе отделение, как-нибудь обойдется. Мало ли с кем они играли.

Борис взял поднос и с удовольствием стал есть омлет с курицей. Утром бы ни за что не стал есть столь плотно, но он так давно встал, что завтрак воспринимался, как обед. Ребята сидели вокруг, все во-время еды оживились, хотя… все да не все: Саша сидел безучастно через проход, и вяло ковырял вилкой еду. Может не стоило его брать? Надо было перетасовать скрипачей, посадить за концертмейстера вторую скрипку, он бы прекрасно справился, а в группу можно было бы взять кого-нибудь из новых аспирантов, там есть замечательные ребята… Но, Борис не стал этого делать, было жалко бедолагу Сашу. Ничего, сыграет… Борис сам говорил с врачом: болезнь, как таковая, прошла, просто Саша ослаб и еще не восстановился. Ему бы надо хорошо есть, но было видно, что у парня просто совсем нет аппетита.

Поднос у Бориса забрали, телом овладела приятная истома, Борис откинул спинку кресла, готовый чуть подремать. Ему казалось, что он сможет заснуть, но как только он прикрыл глаза, в голову пришли тревожные мысли о вечерней работе. Вчерашняя скомканная, нервная репетиция не давала покоя. Все были взбудораженные, невнимательные, усталые. Так он и не добился того, что собирался. Тело Бориса напряглось, и руки сами потянулись к черному кейсу, лежавшему в ногах. Он садился в самолет и дал себе зарок не доставать «работу», но желание немедленно это сделать стало императивным. Борис щелкнул замками и положил на столик толстую тетрадь партитуры. В программе было пять номеров. Пришлось свести воедино произведения из разных тематических программ, чтобы принимающая сторона удовлетворилась. Концерт из двух отделений: с точки зрения Бориса ни черта эти отделения не были «равноценными». Какая-то глупость, русские классики и романтики… и вдруг Равель! Хотя, может такое «вдруг» они как раз и хотели. Французский композитор 20 века и их собственные солисты во втором отделении, а в первом — русские.

Как только Борис открыл партитуру, он все забыл… не было ни самолета, ни ребят-оркестрантов вокруг, ни предотъездной суеты. Начнут они с увертюры Глинки к опере Руслан и Людмила. Там всего около 6 минут звучания, но эта короткая напряженная вещь всех разогреет. Увертюра была хорошо наиграна, но… глаза Бориса остановились на партии флейт, фраза из этого номера была подчеркнута синей ручкой. Первая флейта, когда играет ноту в высокой позиции, играет ее тихо, но так высоко, что еще чуть-чуть и она переходит во флажолет. Перед переходом во флажолет есть такое тембральное красивое место и нота там не низит. Иногда это место нащупывается, иногда — нет. Парень «передувает». Надо не забыть все флейты заставить поиграть флажолеты пианиссимо. Борис поставил на партитуре, одному ему понятную, жирную пометку. Хотя, если это будет это единственной проблемой, он переживет.

Борис нетерпеливо перелистал увертюру и открыл Ночь на Лысой горе Мусоргского. Есть там сложная партия кларнета: «Ах, да… первый кларнет придет ко мне в номер до репетиции, хочет поиграть» — вспомнил он. По привычке Борис мысленно называл ребят по «инструментам», особенно, когда читал партитуру, хотя он знал, конечно, как кларнетиста зовут, Володя. Очень талантливый парень, но нервный… Борис побаивался нервных, не слишком уверенных в себе людей. В номере Володя ему сыграет свое соло и надо будет сказать ему, что все нормально… Хотя парень прав, трудность была: смена тембров, небольшие каденции соло, ритм ударных — суть этой вещи. Борис боялся, что медные инструменты немного заглушат деревянные. Не дай бог… Сколько раз он говорил медным, что следует играть не fortissimo, a простым forte. Это было чрезвычайно важно. На Мусоргском оркестр может показать свой блеск, а может не показать. Борис нахмурился, сам не отдавая себе в этом отчета: на лбу собрались морщины, нижняя губа была закушена.

Надо было бы Чайковского сыграть, ну как же без него. Для французов русская музыка — это и есть Чайковский. Но, все-таки Мусоргский лучше, мощнее. Тут Борису надо было беспокоиться за трубача: 1-ой корнет исполняет виртуозное соло в быстрой части. Вообще-то беспокоиться за аспиранта Дениса, лауреата конкурса Докшицера, не стоило, но… Борис беспокоился все равно. Там настолько быстрый темп, что шестнадцатые следует сыграть, как триоли, только не утрировать, чтобы этот маленький секрет знали только Борис и сам трубач… чтобы его никто не услышал больше. Борис знал, что если первые три шестнадцатые сыграть уже после того, как третья доля в этом ужасном такте будет «оттопана», то… будут киксы, а если даже и не будут, то соло превратится в куцее стрекотание. Со вторым кусочком после длинной си бемоль уже будет легче, всегда можно сыграть шире, и там уже не будет никаких опасных скачков. Быстрый темп сам все сделает. Если бы Борис мог видеть себя со стороны, он бы заметил, что пальцы его ритмично шевелились, а губы немного двигались. Хотя, вряд ли кто-либо обращал на него сейчас внимание.

Борису казалось что они уже отыграли то, что он читал. Он поднимает оркестр, кланяется и быстро уходит в кулису после первого отделения. Он чувствовал себя возбужденным и утомленным, как будто они действительно уже отработали пол-программы. Что это с ним? Ничего они пока не играли. Борис открыл Цыганку Равеля, конец второго отделения. Пролистал опять в начало — Равель: Вальс, хореографическая поэма. В середине — концерт Равеля в соль мажор, где будет фортепианное соло. Что тут смотреть? Все будет зависеть от французов. Хватит им двух репетиций, или все будет звучать грязно? Борис не знал. Нервное напряжение не проходило. Равеля с ними будет играть Пьер Лоран Эмар, известный во Франции пианист. Борис знал, что в его программах был Равель. Его так трудно играть: тончайшие оттенки, филигранное звучание рояля. Но сначала-то они должны играть Равеля без солистов: Вальс. Он хотел бы, чтобы его оркестр смог передать завуалированные, надломленные вальсовые обороты, угадываемый апофеоз венского вальса. Он как-то слышал, как ребята за его спиной корчили рожи и копировали его страстные призывы: «Играть надо акварельно… акварельно!». Да, он так говорил. Он так чувствовал. И сразу, тут и отойти не успеешь — Концерт с Эмаром. Тут бы сыграть с джазовым пианистом… они Равеля прекрасно играли с Даниилом Крамером… но Крамера-то не будет. Будет незнакомый маститый Эмар. А потом сразу другой Равель, Цыганка, с их скрипачом Огюстом Дюме. Борис много слышал об этом скрипаче… «Вот сегодня вечером и посмотрим… Лишь бы он не „улетел“ с темпом. А то мои за ним не поспеют. Сделаем такую лажу, какой там давно не слышали…» — Борис вздохнул. «Интересно, ребята думают о репетиции, или только я один думаю?» — Борис уже весь был во власти мыслей о Равеле. Что ожидать от первый «русской» части, он понимал, а вот французские солисты были «коты в мешке», он нервничал. Придет переводчица, от нее тоже будет многое зависеть. Иногда переводчицы были слабые, но он особо по-этому поводу не волновался, знал, что с солистами он и сам как-то договорится, знал все-таки немного французский и английский, кроме того, они поймут друг друга через музыку.

Но, вспомнив о переводчике, с которым ему придется работать через несколько часов, Борис подумал о Маринке. Не мог не подумать. Она же сейчас тоже была чем-то вроде переводчика. Он опять тяжело вздохнул. Жаль, но ее с ними сейчас нет. Когда-то она ездила с его оркестром, а сейчас… у нее своя жизнь. Нет, а все-таки, точно… жаль. Поездка-то — мечта! Биарриц-Байонн, Канн, Ментон, Ницца и Сен-Тропе. Весь Лазурный берег, всего 10 концертов.

Борис убрал партитуру в кейс и стал оглядываться на тележку, которую уже укатили в хвост салона. Ему хотелось еще кофе. Он теперь один их их семье пил кофе: Марина тоже с некоторых пор перестала его пить, пьет разные травяные чаи, которые Борису не нравились. Наташа одобряла нелюбовь к кофе, хотя, Марина не пила теперь кофе вовсе не под влиянием матери. Она ничего не делала с маминой подачи, скорее наоборот. Когда дочь была подростком Наташа пыталась руководить ее гардеробом и макияжем, с ее точки зрения следовало носить каблуки и «держать спину», а макияж был «дневной и вечерний». Наука не пошла впрок. То ли Марина слишком рано начала жить самостоятельно и подвергалась другим влияниям, то ли, что более вероятно, ей хотелось делать «назло».

Борис помнил Наташину беременность, ее бесформенный вельветовый сарафан. С одной стороны Наташа была рада, что у них все серьезно, семья, ребенок, но с другой — она злилась, что «не в форме», что может опоздать к началу постановочного периода, что ее партию отдадут другой. Они тогда начали репетировать одноактную оперу Моцарта Директор Театра, и Нос Шостаковича шел с Наташиным участием. Покровский Наташе покровительствовал, очень на нее рассчитывал, и узнав о беременности, надулся. Он старался не подать виду, даже поздравлял, но полу-шутливо сказал: «Я, Наташенька, от вас такого не ожидал». Наташа расстраивалась, иногда плакала и говорила Борису: «Да, тебе хорошо, ты работаешь, как будто ничего нет, а я…». Борис и сам понимал, что на гребне так хорошо складывающейся карьеры, Наташу огорчает эта вынужденная пауза. И тем не менее, все обошлось: Наташа родила Маринку, и очень быстро вышла на работу, просто очень быстро. Она была нужна, знала это, чувствовала свои силы, ей так хотелось петь.

С ребенком начались мучения: то бабушки, то няня, а потом они стали брать дочь в театр. Приспособились, у Маринки было интересное детство за кулисами, и, к счастью, она была спокойным ребенком. Борис вспомнил их каждодневную запарку, энтузиазм и улыбнулся: вот было время! Получили квартиру в Строгино, Марина пошла в местную школу, но уже в конце первого класса, Борис перевел ее во французскую спецшколу. Мама была очень довольна. Как это все было давно: маленькая, но высокая для своего возраста Маринка в школьном фартуке и кружевном воротничке, серьезная, рассудительная, смешливая. У нее в новой школе появились подружки, симпатичные девочки. Как он тогда правильно сделал с французской школой. Борис стал вспоминать их школьные спектакли по-французски, он был режиссер, тратил на ребят время, но никогда не жалел об усилиях: во-первых самому было интересно, а во-вторых ребята были так счастливы, что даже аплодисменты тех театральных премьер бледнели рядом с их радостью. И Маринка там везде играла, гордилась им перед друзьями, что у нее такой папа.

Борис вздохнул. Как все быстро пролетело. Закончилась школа, спектакли, надо было что-то решать. Вот решать для него всегда было трудно. Маринка стала твердить, что она хочет быть актрисой. Не больше, не меньше! Только этого им не хватало. Он был против, а Наташа еще больше. А тут и решать ничего не пришлось. Марина уехала в Канаду учиться английскому. Потом она вернулась, и снова уехала, теперь уже в Швейцарию, опять учиться. Там тогда жила семья Наташиной сестры, они за Маринкой присматривали. Должен же кто-нибудь за ребенком присматривать: в Канаде эта была семья его друга. Борис задумался: он всегда хотел сделать для Маринки как лучше. Разве не лучше тогда, в начале 90-ых было учиться заграницей, научиться владеть языками… Да, Марина, тогда, вроде, успокоилась насчет артистки… Только после всех этих заграниц, она больше с ними уже не жила. Что-то поломалось. Борис опять вздохнул. Мысли о «проблеме» ему совсем сейчас были ни к чему, хотя Борис знал, что скоро они прилетят, и он совершенно отключится от всех посторонних мыслей, не относящихся к работе. Так всю жизнь и происходило. По салону в последний раз провозили напитки.


Марина

Марина не очень-то спешила на работу. Она могла приходить в театр не с утра, тем более в субботу. Там ее ждали певцы, с которыми она репетировала арии по-французски. Работа не казалась ей такой уж творческой, но зато она служила в Мариинке, что было замечательно само по себе. Без театра Марина не мыслила своей жизни, ведь она же выросла за кулисами. Иногда, когда было тоскливо, Марина всегда мысленно видела себя, малышку, в маминой грим-уборной, рядом с другими артистками перед зеркалом, ярко накрашенными, в странных, длинных нарядах. Все громко разговаривают, машут руками, но иногда переходят почти на шепот, потом смеются чему-то, чего Марина не понимает. Она не прислушивается к их разговорам, сидит в уголке и во что-нибудь играет. Выходит в коридор, мимо нее быстрым шагом проходят артисты, висят небольшие громкоговорители, и иногда оттуда слышен искаженный голос дяди Саши, помощника режиссера: начало второго акта — две минуты, приготовиться… пошли…, внимание — балетной группе приготовиться… 2 минуты… пошли. Актеры стоят в кулисах у самого выхода на сцену, публика их не видит, а Марина видит: они о чем-то переговариваются, тихонько смеются, но слушают музыку… надо выйти и сразу правильно вступить. Сцена маленькая, под ней в темноте сидит оркестр, там папа у освещенного пульта. Мама время от времени появляется, и с Мариной разговаривает, а папы — нет, он там, в «яме», Марина знает, как называется это углубление под сценой.

Все нюансы вечернего спектакля начинают восприниматься Мариной много позже, она привыкла к музыке, что за чем идет, узнает костюмы… Но, это потом, а сначала она — слишком маленькая, ни на что не обращает внимания: просто таков ее мир: мама в костюме и гриме, немного чужая, даже когда она с ней разговаривает, Марине кажется, что мама «не ее». Папа — в «яме». Если подойти совсем близко к кулисе его будет видно: у папы тоже чужое лицо, не такое, как дома. Марина знает, что папа «дирижирует», руки его двигаются, он наклоняется в разные стороны, губы его то сжимаются, то разжимаются, глаза блестят. На папу смотреть интересно. Приходит костюмерша тетя Лида, или билетерша тетя Таня, они с Мариной разговаривают, читают ей книжки, чем-то кормят из баночек. Марине с ними хорошо, тети ее любят, но они тоже куда-то все время уходят, а Марина остается одна. Мама ей наказывает «тут сидеть, и смотреть книжки». Марина знает, что ей надо быть «хорошей девочкой, не мешать». Она и не мешает, привыкла, что нельзя шуметь и громко играть. Ей хочется спать, и тогда ее укладывают в углу гримерной на надувной матрас, а потом, Марина знает, папа понесет ее в машину и она проснется утром у себя в кровати.

Вот так и было: родители работали, а Марина «мешала», и ее приучили всегда быть незаметной, жить среди взрослых профессионалов и стараться никого не отвлекать от дела. Потом, родители рассказывали друзьям, что у них «ребенок — золото», растет послушным, умным, скромным. У родителей не было с ней проблем.

Марине теперь казалось, что они ей недодали, что профессия, «дело» всегда были для них намного важнее, чем она. Она теперь так жалела, что была «хорошей девочкой», надо быть там у них орать, отвлекать, мешать, устроить им такую жизнь, чтоб они обратили на нее внимание, чтоб не ставили ее на почетное второе место после профессии. Да, что толку было об этом думать? У родителей, кстати, было все нормально. Мама — заслуженная артистка России, пела в десятках заглавных партий, даже еще совсем недавно она пела… пусть это партии вторых дам, соседок, крестьянок, чьих-то матерей, но мама была на сцене. Теперь ей наконец пришлось из театра уйти. Мама у нее теперь пенсионерка, сидит на даче совершенно одна, напару со сторожем. Непонятно, что она там целыми днями делает.

Вот папа — другое дело. Что тут говорить! Марина гордилась им: профессор кафедры оперно-симфонического дирижирования, художественный руководитель и дирижер Симфонического оркестра студентов Московской консерватории, художественный руководитель и дирижер оркестра московской консерватории, художественный руководитель и главный дирижер Симфонического оркестра Академического музыкального колледжа при московской консерватории. Марина назубок знала все папины титулы и должности, и, разумеется, он был заслуженный артист России. Она знала, какие ее родители на афишах: мама, красивая, молодая, в оперных костюмах, во всем блеске своего сценического образа, и папа — тонкое, одухотворенное лицо, черный фрак… Марина гордилась, потому что знала: ее родители — талантливы, одержимы музыкой! Их карьера удалась, но… удалась за счет нее, Марины. Они ее предавали, она никогда не была для них главной. И вот… а она кто? У нее нет ни четкой специальности, ни таланта, ни славы! Кто о ней знает?

При мыслях о своей жизни у Марины привычно испортилось настроение. И однако, в глубине души она знала, что она к родителям несправедлива… Вот она сейчас работает в театре, и не в каком-нибудь, а в Мариинке. Ее детская жизнь за кулисами продолжилась, но случилось это не сразу. Да, Марина и не знала, хорошо это было для нее, или плохо. Хотя, даже, если и плохо, она все равно больше ничего в жизни делать не хотела. И пусть… такова ее судьба.

Марина с сожалением закрыла компьютер. Вся ее жизнь теперь все больше и больше сосредотачивалась в социальных сетях: друзья, разговоры, споры, мнения… Ее любили десятки людей, обсуждали ее фотографии, поздравляли, желали… соглашались, поддерживали, спорили, но, когда наступал, с каждым годом все и более ненавидимый День Рождения, Марина сидела одна в комнате, часто плакала, и не подходила к телефону, чтобы не слышать ничьих голосов, не чувствовать свое усугубляющееся одиночество, которое становилось привычным и даже желанным: люди ее, в основном, раздражали.

Через 15 минут Марина уже катила по улице на своем дамском «ретро»-велосипеде. В метро она спускаться не любила, а вот… велосипед — это была ее дань непохожести на других, дань ее европейской юности. Когда крутишь педали, так хорошо думается. Вспомнилась почему-то ранняя юность, когда все еще можно было бы сделать по-другому. Или нельзя? В последнее время Марина все чаще думала о судьбе, что на все божья воля, которую нельзя постичь. Сколько же лет она прожила в Швейцарии? Около десяти? Зачем? Было это потерей самых лучших молодых лет или… нет? Марина не знала, и нее не было ответа: так просто сложилась жизнь. Была в ее жизни Европа. Она столь долго жила в Швейцарии, столь привыкла говорить не по-русски, что чувствовала себя дома в любой стране: Франция, каникулы с ребятами в Бретани, классы фламенко в Испании, музеи Италии, встречи с родителями в любом городе, куда они приезжали на гастроли. Она уже давно не была туристкой, перестав считать «домом» Москву, как она про себя думала, «Москвищу». Вот в чем было дело. Марина в глубине души знала, что она больше никогда не станет жить с родителями в Строгино. Ей даже казалось, что ей не придется жить в Россие.

Марина помнила свою швейцарскую маленькую комнатку, неудобную, бедноватую, но зато свою собственную. Она училась в университете, писала бесконечные эссе по английской литературе, дружила, если можно так выразиться, со своим профессором. Он был пожилым, степенным дядькой, маститым ученым, энциклопедически образованным. К тому же с неоспоримой харизмой, под влияние которой Марина попала. Им было хорошо, и она не была для него только студенткой. Он был ее старшим другом, наставником и духовным отцом. А еще были ребята. Ах, какие там с ней были ребята! Чуткие, умные, интеллектуальные, веселые, широкие, без комплексов. С ними тоже было хорошо. Швейцарская Маринина жизнь не была легкой. Замучило безденежье. Надо было работать, и Марина работала даже в Макдональдсе, жарила котлеты, довольно долго проработала в международных организациях разных направлений. Там работа была сугубо канцелярская, скучная, офисная с вытекающими отсюда сплетнями и дрязгами между сотрудниками. Но что дрязги! На работе Марина влюбилась в женатого мужчину из Израиля. Наверное, она бы за него вышла замуж, но этого не случилось. Куда бы он ушел от своих двоих детей?

Марина уже взяла все возможные классы в университете Ношателя, переехала в Женеву и стала посещать занятия по теологии в Женевском университете. Как ни странно, занятия оказались интересными. Кто бы мог подумать? А Женева — не Ношатель, Марина стала ходить в театр, и там познакомилась с режиссером, старше себя, талантливым. Талант — это было в нем главное. Он свершился, он жил своим творчеством. Марине нравились только такие мужчины. Неталантливые, или слишком молодые были неприятны. Он — был другой: необычный, хищный, небрежный, самодостаточный, поначалу влюбленный, а потом рассеянно-невнимательный, пресыщенный, жестокий и безжалостный. Но этот рыжий, пожилой, некрасивый мужчина мучил ее много лет. Он ею не дорожил, но и не отпускал. Марина поняла в себе черту, которая стала в отношениях с ним, очевидной: она любила себе в ущерб, навязывалась, рыдала, звонила, умоляла, унижалась. Ее неистовство его пугало, даже отвращало, но Марина ничего не могла с собой сделать. Просто хотела быть с ним рядом, все равно в каком качестве. У этого мужчины была жена, не совсем здоровая женщина, его ровесница, хороший его друг… Он ее «не любил», как он говорил, но ни за что бы не бросил, не потому что не мог, а потому что не хотел, уж во всяком случае, не ради Марины. Да, Марина и не знала, чтобы он сделал, если бы был свободен? Они бы поженились? Конечно нет. Да, Марина и сама не хотела иметь мужа. Любовь и муж — это были разные вещи. Они не сочетались.

Под влиянием своего режиссера Марина два раза поступала в театральную женевскую академию, но… не поступила. Она и в Москве поступала на курс Фоменко, но опять не поступила. Жить в Строгино было невозможно. Марина вернулась в Швейцарию. Все зашло в тупик. Даже диплом ей не светил в этих швейцарских университетах. Она прекрасно говорила на французском и английском, знала английскую литературу, но в Москве ее диплом был бы никому не нужен, тем более, что стать учительницей казалось ей кошмаром. Однако, следовало возвращаться домой и устраивать свою жизнь. Но… возвращаться-то было как раз нельзя! Ни в коем случае! Родители твердили, что ей нужен швейцарский вид на жительство и последующее гражданство. Она и сама так думала. Зачем ей надо было становиться гражданкой Швейцарии? Папа говорил, что «на всякий случай. Ты там столько лет прожила. Получи, а там посмотрим…» Это, «там посмотрим» было любимым папиным выражением. «Езжай в Канаду, а там посмотрим… Езжай в Швейцарию, а там посмотрим… Получи диплом, а там посмотрим… получи вид на жительство, а там посмотрим…» — вот что говорил папа. Марина работала с отвращением, жила впроголодь, бросила университет, мучилась с продлением учебной визы… и все смотрела… Хотя, справедливости ради, через уныние, крушение любви, разочарование в своих талантах, Марина тоже думала, что за вид на жительство она борется не зря. Этот дурацкий вид на жительство стал для их семьи каким-то фетишем.

И Марина придумала, как решить проблему. Ей следовало выйти замуж. Один из ее хороших друзей, серб, но давно гражданин Швейцарии, согласился на ней жениться ради вида на жительство. Марина оценила помощь друга, он любил ее и был готов на любую поддержку. Он даже ребенка от нее хотел. Марина решила на это пойти, надо было что-то делать.

Марина сказала родителям всю правду: брак будет фиктивным, парень — гей, и они поженятся, чтобы она смогла получить… «у попа была собака…», опять этот набивший оскомину вопрос документа, и проблема насчет «а там посмотрим…».

Марина приехала встретиться с родителями в Милан. Они живо обсуждали предстоящую Маринину свадьбу, сколько будет народу, где они будут справлять. Марина с мамой ходила по магазинам, они искали ей платье для свадьбы. Марина, правда, сразу ее предупредила, что белое она не наденет. Мама заходила в бутики, брала с вешалок разные модели и стояла с Мариной в кабинках, пока она все примеряла. В маминых глазах было столько неподдельного энтузиазма, типичного женского пыла в магазинах. Мать на плохом английском даже зачем-то говорила продавщицам, что, «вот, дочка замуж выходит». Продавщицы снисходительно улыбались. Но чем больше мать хвасталась продавщицам, обсуждая фасоны и стили, тем больше Марине хотелось разрыдаться и убежать. Мать невероятно ее раздражала своей болтовней, назидательными советами, игрой в «матушку, которая наконец выдает замуж засидевшуюся в девках доченьку…». Все это было отвратительно своей фальшью. Ведь мать знала, что свадьба «понарошку», что, так называемый, муж — гей, что Марина все равно одна, и судьба ее вовсе не меняется к лучшему. Какая была разница, в каком она будет платье? Марине хотелось матери нахамить, назвать вещи своими именами, спросить наконец, что ей делать? Но, она сдерживалась, жалея родителей, которые в последнее время ничего о ней даже не знали.

Свадьба состоялась, Марина была в платье в синих тонах. Было даже весело и ребята, их друзья остались довольны. Муж говорил с ней об искусственном оплодотворении, и как они вместе будут воспитывать ребенка. Все эти мерзкие термины «осеменение», «оплодотворение»… какие-то пробирки, «таинство зачатия» на гинекологическом кресле… гадость! Марина прекрасно к своему другу относилась, но разве это была любовь? Она была сама себе противна, и терпеть у нее больше не было сил. Приехав в Москву повидаться с родителями, Марина уже в Швейцарию не вернулась, написав слова благодарности своему другу-мужу, и оставив все свои попытки получить вид на жительство, который враз стал для нее абсурдом. Долгая швейцарская эпопея окончилась.

Марина очнулась от своих мыслей и опять с удовольствием оглядела свою маленькую симпатичную квартирку. Ничего, что они влезли в большой долг: папа взял кредит в банке. Уныния по-этому поводу не было. Отдадут. Главное, что она — у себя и может делать, что хочет. И вдруг Марина решила вовсе в театр не ходить, не так уж это было обязательно. Просто надо было себя занять. Она улеглась на диван, который после ночи она так и не собрала. Лежать было приятно, ничего не хотелось делать. Скоро Марине надо было лететь в Сочи, переводить очередному французскому режиссеру, занятого постановкой одного из номеров на открытие Олимпиады. Ехать, кстати, тоже не хотелось. Плохой признак. Марина с гордостью подумала, что она уже давно живет на свои деньги. Какое-то время в Москве она попробовала жить с родителями, но из этого ничего хорошего не вышло. Отец уходил, его часто не было дома, а мать погрязла в своих новых интересах. Она увлеклась историей русских царей, скупала у букинистов книги о династии Романовых, чертила генеалогические древа, собирала старинные портреты. На стене теперь видел «иконостас»: все русские цари, царицы, их чада: какие-то стройно выстроенные ветви Нарышкиных и Мирославских. И все в парадных мундирах и платьях, с орденами, со скипетрами, в коронах. Зачем это матери было надо, Марина не понимала, но увлечение ее невероятно раздражало своей бессмысленностью. Мать хвасталась каждой новой находкой и уходила заседать в какое-то монархическое общество. Вообще весь уклад родительской жизни стал бесить: мамины тщательные ухищрения по уходу за кожей: мать сидит целый час в нелепой страшной маске, видно одни глаза, и неестественно торчащий нос. Поза расслаблена. Мать в нирване, ни о чем не думает и не беспокоится. «Как сытая, ленивая, старая кошка», — неприязненно думала Марина, хотя с другой стороны ей было мать жалко.

Стал раздражать слишком громкий голос отца, он долго разговаривал по телефону, не обращая внимания ни на мать, ни на нее. Он тоже по пустякам неадекватно раздражался и начинал долго орать, страстно жестикулируя. Марине казалось, что он и ими рвется дирижировать, хочет, чтобы ему не перечили, чтобы было так, как хочет он. Она всегда в нем это не любила, особенно, когда видела его на репетициях: кричит, когда не удовлетворен, пытается что-то вдолбить, при этом оскорбляя людей, находя обидные сравнения и метафоры. Речь его делается саркастической, а главное он говорит десять минут то, что можно было бы сказать за одну. Ребята обреченно, склонив головы, его слушают, а папа, ничего и никого не видя, продолжает говорить в своей экзальтированной, нервной манере. К старости эта его черта усугубилась. Марине хотелось зажать уши.

У нее появились друзья из Питера, и вот, наконец, она там поселилась насовсем. Москва ассоциировалась с родителями, с соседями из дачного Щелыково, которые знали ее маленькой, и уже растили внуков. Москва ее «обидела», не приняла, не порадовала, не подошла ни ее настроению, ни ее амбициям. Питер подошел, здесь жизнь казалась приемлемой.

Марина встала, вновь открыла компьютер, и стала смотреть на свои фотографии, которые она частенько меняла на фейсбуке, чтобы «друзья» могли оценить.


Михаил

Вся передняя половина салона уже завтракала, Михаил посмотрел меню на этот рейс, и быстренько прикинул, что он будет есть: рыбу или курицу? Остальное будет у всех одинаковым. Пожалуй, лучше он съест курицу, а вечером в ресторане будет есть рыбу. Увидев, как девочка на соседнем кресле открывает, запаянный фольгой лоток с пареной рыбой, он не пожалел о своем выборе. Намазав небольшой поджаренный кусочек хлеба тонким слоем масла и положив сверху сыр, Михаил вылил в свой кофе, сливки, сахар класть не стал… Захотелось есть и подумалось, что день может и не будет таким утомительным, как ему кажется. Он был когда-то в Биаррице со своими любимыми девочками. Она тогда провели неделю на Лазурном Берегу. Вот для этого Михаилу и нужны были деньги: жена и дочь должны были отдыхать достойно.

Краем глаза, он заметил, как девочка на соседнем кресле поменялась с отцом подносом. «Ага… не понравилась рыба… Избалованная, видать, девчонка» — подумал Михаил. А может его Женя тоже избалованная? Он не знал. Ему казалось, что нет. Женя, ведь, знала, что такое труд, но… он все-таки ей во всем потакал, и был от этого счастлив. Может не должен был? Но разве он мог иначе? Тоже, разумеется, подносом бы с ребенком поменялся. Какое славное было время: у них с Ланой только что родилась маленькая девочка, Лана думала, что это его первый ребенок… ну, и пусть она так думает. Какая разница?

Немного им пришлось прожить вместе с матерью. Она вскоре умерла, так и не увидев внучку. Ничего более кошмарного, чем ее болезнь, смерть, похороны у него в жизни не было. А кошмаром это было не потому что мать умерла и он ее хоронил, а потому что он радовался, что она их покинула и они теперь, наконец, станут жить спокойно без истерик, злобы и ненависти. Михаил и тогда понимал, что поведение матери патологично, что она психически нездорова, но… его-то реакция тоже была патологической: радоваться смерти матери может только урод, и он сделался таким уродом, мама сделала его уродом.

Михаил рассеянно откусывал от своей тарталетки с персиком. Не хотел ее сначала есть, но ел. Воспоминания его стали такими горькими, что было уже не до диабета. Зато судьба вознаградила его милым, послушным, спокойным, жизнерадостным ребенком. Как здорово было гулять с маленькой Женькой в Сокольническом парке, кормить лебедей хлебом, который они брали из дома. Вот он раскачивает на качелях ее маленькое тело, и она кричит ему «Еще, еще, папа! Выше!», и Михаил начинает бояться, что качели без ограничителя, могут как-то случайно перекинуться, и дочка упадет, сломает шею. Он все время боялся, что с Женечкой что-нибудь случится. Она болела не чаще, чем другие дети, может и реже, они же ее не отправляли в детский сад. Лана тогда работала в ЖЭКе, в соседнем подъезде. Михаил сначала боялся, что ей будет неприятно потерять профессию, но оказалось, что Лане все равно. Ее девочка стала самым главным в ее жизни. Вот так и правильно, так и должно быть. Он сам обязан заработать для своей семьи. Деньги — это прерогатива мужчины.

Женька была такая умная, поминутно задавала разные забавные вопросы. Они с Ланой сразу задали высокую планку: учиться надо хорошо, стараться узнать, как можно больше. Только со спортом ничего не получилось: в рыхловатой Женьке не было ни ловкости, ни пластичности, но она была трогательна. Лана ходила с ней по музеям и выставкам. Михаил усмехнулся: один раз жена взяла четырехлетнюю Женьку на какой-то фестивальный французский, двухчасовой заумный фильм. Ей очень хотелось пойти, а девать ребенка было совершенно некуда. Женя просидела у матери на руках, почти не шевелясь весь сеанс, а вечером, когда Лана восторженно рассказывала ему о картине, Женя скромно сказала, что «ей тоже понравилось». Вот какой у них был ребенок.

А потом Михаил сделал совершенно тоже самое, что и мать: он склонил Женю идти в институт Связи… И она туда пошла, закончила с отличием, и стала инженером. Михаил нахмурился: зачем он это сделал со своей дочерью? Он, ведь, знал, что девочка хочет быть правоведом, журналистом… знал! Она с детства заболела театром, не пропускала ни одной новой постановки, ходила на открытия новых маленьких театров, которые тогда во множестве возникали в Москве. Она не могла, не хотела быть инженером… а он ей тогда говорил: «Жень, я не вечен, надо иметь в руках верную специальность. Ты всегда найдешь инженерную работу, которая будет тебя кормить.» Вот, что он говорил, и мать ему тоже самое говорила, и он стал инженером, хотя вовсе этого не хотел. Мать его убедила, что «сначала надо… а там видно будет… инженер — это, дескать, специальность, а остальное — глупости.» Он послушал маму, а Женя послушала его. Он тогда был рад, что она его послушала, горд, что дочь принесла красный диплом. Да, только диплом этот не понадобился. Конечно, любой опыт неоценим, это так… в философском смысле, а в практическом — Женя просто потеряла время. Работу связиста не искала, сидела дома, а по вечерам ходила в театр с мамой. Проучившись пять лет в институте, она даже никаких друзей там не завела… не ее это были люди.

Каждый Женин День Рождения они праздновали дома, никаких гостей: ни родственников, ни подруг, ни мальчиков. Женя ездила с ними в отпуск, ходила в театры, вечером они обсуждали спектакли. Михаил видел, что что-то с Женей не так. Годы после двадцати побежали быстро, и еще быстрее после 25-ти. Увлечение театром не проходило, наоборот становилось делом жизни. У Жени появилась конкретная мечта, а может даже она всегда этого хотела: стать театральным критиком, обозревателем по культуре в каком-нибудь хорошем издательстве. Женя решила быть журналистом. Инженера из нее не вышло, он был перед дочерью виноват. Дочь не просила ни бриллиантов, ни шуб, она просила дать ей возможность учиться, и Михаил заплатил за весь курс двухгодичной Школы Журналистики для людей с высшим образованием при факультете МГУ. Стоило это около сорока тысяч долларов. Дорого! Понимала ли Женя насколько это для их семьи дорого? И да, и нет. Она знала, что можно за эти деньги купить, но… насколько трудно они папе достаются, Жене не приходило в голову, она, наверное, была уверена, что отец должен заплатить, вообще ей «должен», потому что она его единственная дочь. Михаил и сам был уверен, что «да, должен, да еще как!»

Женя стала жить веселее, увлекалась учебой, новыми друзьями, практиками в журналах, заданиями редакций. Ошибка по выбору профессии была исправлена: Женя стала журналисткой и даже начала работать. Ничего, что все ее первые работы не приносили денег, они ее захватывали, она жила своими рецензиями о премьерах. Ее фамилию узнали. Михаилу казалось, что Женя счастлива: она получила возможность сидеть за компьютером и выражать себя в текстах, которые читали другие люди. Родители не заходили к ней в комнату. Дочь работала.

Но кое-что не изменилось: Женя по-прежнему отдыхала с родителями, и Михаил ей по-прежнему давал деньги на все покупки и на расходы. Его его настораживало. Не потому что, что ему было жаль тратить на Женю деньги. Просто ему бы хотелось, чтобы она, наконец, выросла, перестала быть ребенком, с пухлыми капризными губами, которому мама по-прежнему стирает и готовит. Лану, правда, совершенно не тяготили домашние обязанности. Она бы и не согласилась отвлекать дочь от творчества стирками и готовками. Ее девочка была создана не для прозы жизни. Было еще и другое, о чем Михаил никогда не говорил ни с женой, ни с дочерью. Дочери было под тридцать, но она была одна. Почему? Ответов было много, но ни один не казался исчерпывающим. Михаил вздохнул.

Бортпроводницы в последний раз прошли по салону, собирая мусор. Зажглись надписи о том, что надо пристегнуться, самолет снижался. Скоро Михаил почувствовал легкий толчок. Они сели. Самолет мчался по полосе, постепенно гася скорость. Они подрулили к телескопическому трапу и мысли Михаила переключились на работу. Пассажиры начали вставать и доставать свои вещи. Его группа тоже уже стояла. Вот они вышли в здание аэропорта. Михаил заранее знал, как все будет: клиенты из Кирова, не умея читать ни на одном иностранном языке, пойдут сзади, полагаясь на его опыт. Ну да, правильно они делали. Михаил ориентировался в любом аэропорту: пройти по указателю в багажное отделение, получить чемоданы с карусели, выйти из здания аэропорта, взять такси у стойки, и дать шоферу адрес отеля. Какая уж тут была хитрость. И однако, его собственная жена никогда бы одна не отправилась путешествовать. Она терялась, и ее приходилось практически вести за собой за руку. Так уж получилось: жена была его «старшая дочка». Раньше это умиляло, хотя в последнее время, как-то меньше. Просидев весь год в квартире, Лане хотелось путешествовать, а ему как раз — наоборот, он видеть уже не мог аэропортов и гостиниц.

Им заказали номера, и, как они договаривались, через пару часов, в отель подойдет представитель компании, они начнут культурную программу, которая продолжится и завтра, в воскресенье. В понедельник у них деловая встреча, договор «товарищи» из Кирова подпишут или не подпишут, и потом они уедут домой, а Михаил должен будет ехать на конференцию в штаб-квартиру фирмы в Париж. Оттуда в Москву. Ездить один он любил, это было гораздо проще, чем с клиентами. По крайней мере, не надо было пить водку, вести дурацкие разговоры, и переводить остроты русских.

«Где же наши вещи? Странно, что так долго.» — жена клиента, не то Настя, не то Даша… нет, все-таки Даша, начинала свое куриное квохтанье. «Ничего не долго. Прошло-то всего минут пятнадцать… И вообще, зачем они столько вещей всегда берут? К чему?» — клиенты привычно раздражали, но Михаил любезно улыбаясь, успокаивал «мадам». Дядьки казались уже немного поддатыми. Ну да, они пили сухое бесплатное вино, и даже, кажется, пару раз, заказывали по бутылочке виски. «Начинается…, чтоб их черт взял! К вечеру будет ужас», — опять неприязненно подумал Михаил. Мужчины в мятых брюках, в пиджаках, еле застегивающихся на животе, и «мадам» с декольте, на шпильках, выделялись из снующей вокруг толпы до такой степени, что Михаилу захотелось отойти в сторонку.

Предсказуемая рутина наконец свершилась, такси везло их по городу. Шофер в ожидании «pourboire», непринужденно и весело болтал с пассажирами. Узнав, что они — русские, мужик с жаром принялся показывать им достопримечательности. Михаил знал, что под конец пути, он, прощаясь, скажет им на ломаном русском «спасибо» и «до свидания». Он такое знал и по-японски. Была чудесная погода. Прозрачный, чистый воздух, откуда-то тянуло кофе и ванилью. Из промозглой холодной осени они приехали в лето, люди шли по тротуарам в легкой одежде, в босоножках. На шпильках никого, естественно, не было. Многие были в соломенных шляпах. Шофер показывал им какие-то храмы, часовни, пытался объяснить, что это осталось со времен римлян. Михаил вслушивался и кивал. Трое русских сзади слушать его перевод не захотели, что было к лучшему. Они говорили о чем-то построннем, не относямся к Биаррицу. Обсуждали какого-то Кольку, который совсем «оборзел».

Шофер замолчал, минут через пятнадцать они остановились у крыльца отеля. Михаил расплатился из «представительских расходов». Он был рад, что их поселили в обычном Radisson, в большом здании с лифтом. Он много раз жил в маленьких французских отелях и знал, что они непредсказуемы. Номер может быть тесным, с крохотным душем, зато в «местном домашнем стиле». Вот не надо… Что ждать от Radisson было понятно.

Через пол-часа Михаил блаженно лежал на широкой двуспальной кровати в своем номере и листал программу, которую для них оставили на рецепции. В Биаррице было еще рано, через полтора часа у них встреча с представителем фирмы и они пойдут гулять по городу. Потом, после легкого ланча, может будет еще пара свободных часов, которые «мадам» захочет использовать на магазины. Впрочем, пока она ничего такого не говорила. Вечером ужин в ресторане. После ресторана их вежливо спросят не устали ли они, можно будет вернуться в отель, или еще идти гулять, если «не устали». Михаил, с удовольствием выбрал бы первое, но как будет в действительности, он пока не знал. Он почувствовал усталость и слабость. То ли слишком рано встал, то ли… «сердце, почки, давление, диабет…» — нужное подчеркнуть. Биарриц был чудесен, но Михаил был здесь на работе, и в этих обстоятельствах город не доставит ему такого удовольствия, как если бы он снова был здесь с «девочками». Без них, все было не то.


Женя

На улице шел мелкий дождь, было холодно. Женя быстро прошла по Каретному ряду и вышла на Петровку. Под ногами хлюпало, и Жене остро захотелось в отпуск, к теплому морю. Отец, когда она вчера вечером прощалась с ним, казался угрюмым и озабоченным. Папа вовсе не радовался тому, что едет в Биарриц. Ему что Биарриц, что Киров. Ничего себе! Женя все бы сейчас отдала, чтобы погулять по Биаррицу, который она не так уж хорошо помнила, хотя когда-то была там с родителями. Друзья в Биарриц, и вообще на Лазурный Берег, ехать не хотели. В их среде, это стало считаться буржуазным и пошлым. Ехать надо было в экзотические страны: чем меньше комфорта, тем лучше. С родителями ей можно было выбирать и настаивать, а с друзьями она не выбирала, просто присоединялась к компании, боясь ее потерять из-за своих капризов, на которые еще неизвестно, как бы ребята посмотрели.

Женя вошла в подъезд фирмы и поднялась на второй этаж. В здании было душно и накурено. В большой комнате за компьютерами сидела сотрудники, несмотря на субботу. Сейчас шло много важных проектов в связи с Олимпиадой и люди вышли на работу. Она всех знала, останавливалась, здоровалась, с некоторыми перекидывалась парой фраз. Но сегодня Женя почувствовала некоторую напряженность. Одни были с ней сдержанны, другие, напротив, слишком болтливы. Они про нее кое-что знали и каждый реагировал по-своему. В глазах людей была насмешка, осуждение, отстраненность, или наоборот понимание, одобрение, поддержка. Женя знала, почему на нее так по-разному смотрят. Она, скорее всего, совершила промах, о котором она сейчас жалела, и опасалась, как бы промах не имел для нее неприятных последствий.

Все начиналось совершенно невинно. Женя была «в друзьях» на Фейсбуке у одного интернетного знакомого. Там на странице была дискуссия о Pussy Riots, кто-то написал, что «уголовное преследование» — это было уж слишком. Женин друг ответил, что «надо быть более толерантным»… и т. д. Ничего такого уж интересного. Но на Женю что-то нашло. Она вдруг написала на «стене в фейсбуке» какой-то коротенький пост против толерантности, так просто написала, типа «назло», на чувства верующих и на всю РПЦ ей было наплевать. Это бы ладно, но она зачем-то написала, обращаясь к той, кто первая поместила пост на эту тему, что, «вот, если бы ей поссать в глаза…», как бы, дескать, она себя повела?

Дома Женя никогда не слышала ни одного грубого или жаргонного слова, но в горячей полемике в соцсетях такая лексика употреблялась. Женя, давным-давно считая себя принадлежной к пишущей братии, чувствовала нюансы языка, и вот… позволила себе. Дело было не в сути, а в форме: «поссать в глаза» вызвало дикую бурю негодования «пуристов» из интернет сообщества. Они, разумеется, сразу узнали, кто Женя такая, и где она работает. Проблема была еще в том, что Женя написала не вообще, а предложила этой конкретной тетке «поссать ей в глаза». Если бы она знала о последующем резонансе этой фразы?

Инцидент немедленно дошел до директора ее агентства, который был вынужден даже давать по этому поводу интервью. Получилось, что Женя подставила и его, и всю компанию Communica. Разговор был, понятное дело, не о конкретной фразе, а о профессиональной этике специалистов по PR. Многие писали, что Женя, «вышла за рамки, нарушила, принятые в интернет сообществе этические правила ведения дискуссии и т. д.» Начальник в интервью оправдывался тем, что Женя написала подобное, как свое личное мнение, причем в нерабочее время.

А что ему еще было говорить? Но, Женя знала, что директор был резко недоволен, распекал ее в своем кабинете. Ах, если бы ей просто было один раз стыдно и все… Нет, к сожалению, ничего не закончилось. Пользователи продолжали писать о непрофессионализме, о том, что Женя недостойна заниматься PR, ее называли «госпожа» и дальше приводилась ее фамилия. Начальнику саркастически сочувствовали, т. к. с их точки зрения SMM-бизнес все еще живет в серой зоне, пользуясь неясными методами работы, что толковых специалистов немного, что приходится набирать на работу кого угодно. Получалось, что Женя и была «кто угодно», непрофессиональна и не воспитана, это ее имели в виду. Женя нарушила некий общественный договор между интеллигентными людьми, что хамство — это плохо и недопустимо. Она нанесла урон своему агентству.

Женя и сама понимала, что ее «занесло», что она поступила непрофессионально, что она работает в Фейсбуке, и даже личные посты — это тоже часть ее работы. Есть же такая штука, как репутация! Кто, действительно, наймет устроителя вечеринок, который вне вечеринки, писает на фикус, или сморкается в занавеску, и это становится известным? Женя ревниво следила за тем, кто как реагирует на происшедшее в соцсетях: больше «за» нее, или больше «против»? Ужас был в том, что было больше «против», сотни людей.

Вот это-то сейчас Женя и чувствовала во взглядах сотрудников. Агентство никому не принесло официальных извинений, и Женя тоже никаких «простите, я сожалею» не помещала, но ее имя… его трепали почем зря, и это было так обидно. Хорошо, что родители ничего не знали. Они никогда не открывали соцсетей, и могли бы узнать подробности инцидента только, если бы Женя сама им рассказала, но она же не дура! Мама бросилась бы ее защищать, а папа… тут она была не уверена. Папа мог бы удивленно на нее посмотреть и замолчать, ничего не комментируя. Да, что гадать насчет папиной реакции: она прекрасно знала, что «поссать» — это был не его стиль. Женя поклялась сама себе отныне и навсегда следить за тем, что она пишет.

На работе у нее было несколько незначительных дел, и скоро Жене опять пришлось выйти под дождь. И без того неважное настроение вконец испортилось. Вечером, однако, она пойдет в театр, посмотрит новый спектакль в Московском Академическом молодежном театре, премьеру Смехова Самоубийца. Противный день, но, может хоть закончится хорошо. Жене было все равно, понравится ей спектакль или нет. Главное было написать о нем статью, которую опубликуют на престижном портале Театрал. Увидят ее фамилию под рецензией и хоть может поймут, что она не только глупая, вульгарная грубиянка. Стало чуть легче. Женя решила ехать к подруге, они вместе скоротают время до вечера и отправятся на спектакль. Там у подруги, к сожалению, будет маленький ребенок, но… это можно пережить. Подруга, правда, начнет опять спрашивать о переменах в личной жизни. Она гордилась тем, что она мать-одиночка, и все время намекала Жене, что «ей тоже так надо сделать». Только этого не хватало! Подругу она заткнет, да еще как. И не надо будет думать о профессиональной этике в соцсетях.

Женя села в машину и завела двигатель. Стекла немедленно запотели, нужно включить обогреватель на ветровое стекло и немного подождать. Снаружи было серо и безотрадно. Женя посмотрела на часы и снова вспомнила об отце. «Уже наверное по Биаррицу гуляет. Пойдет к морю, потом в ресторан… счастливчик», — ревниво подумала Женя и осторожно выехала в крайний правый ряд. Было странно себе представить, что где-то растут каштаны и магнолии, но кое-кто… такие занудноватые пожилые господа, как ее папа, этого не ценят.


Егор

Зажглась надпись «привязать ремни». Егор понял, что они снижаются. Прошло еще минут двадцать, самолет чуть тряхнуло: выпустили шасси, машина заходила на посадку. В иллюминаторе стало видно приближающуюся землю. Обычный ландшафт. По узким полоскам шоссе едут маленькие машинки, россыпи домов, зеленые пятна парков, голубая гладь моря. Небольшой толчок, самолет быстро заскользил по полосе. «Хорошо сели, мягко.» — отметил Егор. Его резко прижало к спинке. Пилот включил торможение. «Сейчас борт пришвартуется…, подойдут „погранцы“, и будет разрешение открывать двери. Надо собираться.» — Егор сосредоточился на своих действиях, когда он выйдет в город. Прежде всего, ему надо было взять машину и ехать в гостиницу. В свой прошлый приезд, он так и сделал. Город ему очень понравился, машина давала свободу, можно и по окрестностям поездить. Егор планировал пробыть здесь все выходные, и вечером в воскресенье поездом ехать в Ганновер, а оттуда уже домой, в Лос Анджелес, из Франкфурта.

Он опять сам себе удивился: почему бы ему сразу не поехать домой? Зачем этот крюк? Егор подумал о Лоре, которая даже и не знает, что он в Биаррице, ждет его… а он искусственно откладывает возвращение. Черт бы его побрал. Одиссей хренов! Появилось императивное желание курить, для этого нужно было как можно скорее выйти в город. Открыли дверь, люди стояли в проходе, ждали пока выйдут пассажиры первого класса. Потом выпустили тех, кто сидел в самом начале. Все нервничали и как обычно удивлялись, почему сразу всех не выпускают. «Подождете, козлы! Не выпускают, потому что надо держать центровку машины, груз-то еще не сняли…», — Егору нетерпение окружающих действовало на нервы. В поезде или в автобусе он чувствовал себя нормальным пассажиром, которого везли, а в самолете ему это не удавалось, хотя он не летал уже давно и чувствовать себя в полете «на работе» было откровенно глупо.

Люди потянулись по проходу, бортпроводницы всем заученно кивали, а ему даже сказали какие-то приятные слова, которые он пропустил мимо ушей. Он им приветственно помахал рукой, но мысли его уже были далеко. Егор вышел на улицу, и сразу раскурив сигарету, почувствовал облегчение. Пропало неприятное нервное состояние. Прямо перед его носом висел указатель к Alamo и Avis. Он знал, что все эти компании находятся практически на одной стоянке, да и цены у них одинаковые. Он взял небольшой Фиат, и отъехав в сторонку, принялся смотреть на схематичную карту, которую ему дали клерки. Номер в отеле он забронировал заранее. Там он сегодня переночует, а завтра поздно вечером у него поезд. Поезд до Франкфурта, а там еще два часа поездом до Ганновера. Почему-то захотелось проехаться по Европе на поезде, хотя смысла в такой ночной поездке было немного.

Егор привык делать то, что хотел, хотя и не всегда мог объяснить «зачем». Его машина выехала на короткую автостраду, ведущую к городу. До центра было минут 10–15, и где-то там был расположен его отель, в прошлый раз он жил в другом. Сначала Егор проехал мимо здания отеля, не заметив его. Это был просто большой особняк, загороженный старыми раскидистыми деревьями. Он справился по карте, да и его «навигатор Наташа» спокойным женским голосом указал ему, что «он доехал до места». Войдя в ворота, Егор увидел скромную вывеску Le Saint Charles. Он подошел к рецепции, мило улыбнулся старушке-рецепционистке, и вскоре уже открывал большим, «под старину» ключем, свой номер на втором этаже. «А ничего», — подумал он, оценив чистое ковровое покрытие, широкую кровать с каким-то импровизированным балдахином, настольные лампочки «ампир», и нарочито помпезную позолоту на обоях. Отель был в старом европейском стиле, хотя ванная, отделанная белым кафелем, была вполне современна. Егор ценил такие отели в Европе, они были для него интереснее, чем комфортные, но безликие отели международных «сетей». Самое главное, что Saint Charles был совсем близко к главной набережной города Grand Plage. Егор заметил, что ресторан отеля расположен в классической гостиной с камином, но поскольку было очень тепло, еду подавали на террасе, с видом на сад. Народу там не было: завтрак уже закончился, а обед не начался.

Сейчас все это Егора не волновало, есть не хотелось, надев легкую рубашку, он вышел на улицу. Пройдя пару кварталов, полной грудью вдыхая теплый прозрачный воздух, он почувствовал, что устал, что было странно. Впрочем, усталость можно было списать на недосып. Егор уселся за столик маленького кафе на тротуаре. К нему сейчас же подошел «гарсон» и пришлось заказать чашечку espresso. Здесь можно было курить, и Егор сразу этим воспользовался.

Вот это-то и было самым приятным и расслабляющим: сидеть на террасе французского кафе и курить за чашкой кофе. Он мечтал об этом в школе, институте, армии. Не музеи, не картинные галереи, не театры… а вот именно кафе и идущая мимо толпа. Егор где-то читал о Марселе Прусте, сидящем на террасе парижского кафе перед стаканом воды и гроздью винограда. Самого Пруста он не читал, раньше не мог осилить, текст казался манерным и скучным, а сейчас ему вообще было трудно сосредоточиться на книгах.

Вся советская несвобода, гнет матери, неприятное напряжение института, тупость гарнизонной жизни в глухой Казахстанской степи — имели красочную, нежную, запредельно прекрасную, несбыточную французскую альтернативу. Франция его мечты… романтичная и пьянящая. Егор думал об этом, но понимал, что да, вот он, наконец, сидит на террасе и мимо идут люди, но, как все приходящее слишком поздно, реализованная мечта обманывала, не доставляла того удовольствия, которое ожидалось. Глупо было даже надеяться, что он найдет здесь «голубую» и пошловатую мечту затюканного, закомплексованного мальчишки, которым он был в детстве.

И тем не менее, сидеть в кафе было приятно. Егор ощущал комфорт своей, пусть временной, но свободы: в Москве шел холодный дождь со снегом, серые, грязные улицы, забитые машинами, угрюмые лица, а здесь… ленивая расслабленность южного курортного города, деньги, которые он может пока не считать слишком скрупулезно. Он сидел один без Лоры, и это тоже было хорошо. Если бы она была рядом, нужно было бы о чем-то разговаривать. Разговоры с Лорой часто напрягали: она не умела поддерживать беседу, замолкала или задавала невпопад ненужные вопросы. Да, и курить при ней было нельзя. Курение было проблемой. Следовало бросить, Лора настаивала, стыдила, он раздражался, сознавая, что она права. Она говорила, что, теперь, даже, если будущий ребенок не может его «заставить», он никогда вообще не бросит. Крыть было нечем, но Егору так было всегда трудно признавать чужую правоту и свою несостоятельность. Он заводился, и говорил, чтобы она оставила его в покое, что он сам знает, что ему делать, и когда. Лора осуждающе замолкала и в ее глазах было презрение к его безвольности. Но, он-то знал, почему он не бросает. Егор не любил себя напрягать ради такой эфемерной пользы. Но и это было неглавное. Он не то, чтобы не мог, он скорее не хотел бросать курить. Курение — это была его последняя свобода. Он выходил на улицу, оставаясь один со своими мыслями. Лора не отвлекала его от них. Если он не будет курить, он никогда не останется один, это было ужасно. Он был одиноким всю жизнь, но тяготясь своим одиночеством, он его вынужденно полюбил.

Егор поднялся, оставил деньги на столике, у него оставались евро еще с прошлой поездки, и пошел вниз по улице к набережной. Стало жарко, он сел на лавочку, и стал смотреть на море. Можно было подойти к самой воде, но он не стал. Отсюда была видна марина: яхты на причале, маленькие кораблики вдалеке. Вокруг бегали дети, чинно прогуливались пожилые пары, везде продавали мороженое и дешевые сувениры. Захотелось пойти в костел. Мысль эта, как всегда, пришла ему в голову спонтанно, вдруг. Егор знал, что где-то невдалеке была русская церковь Святого Александра Невского, куда всегда стремились туристы из России. Нет уж! Туда он, как раз, не собирался. Православие было ему противно, причем противно активно, как-будто русские батюшки что-то лично ему, Егору, сделали. Еще в начале 90-ых он под настроение крестился в католичество, которое опять же было дня него «Францией», чем-то благородным, шикарным, незнакомым, и по-этому привлекательным. Егор остановил прохожего и спросил, как пройти к часовне Chapelle Impériale, о ней было написано в путеводителе, который он взял в отеле. Оказалось, что часовня недалеко, в 15 минутах хода. Он с удовольствием прошелся по тенистой стороне улицы и увидел маленький костел в мавританском стиле, вошел, прикоснулся к ногам статуи Девы Марии, потом поцеловал свои пальцы. Католики так делали, это он давно уже знал. Егор прошел купить свечку. Купил одну и поставил ее за мать. Надо бы было помолиться, но Егор не умел. Он просто уселся на заднюю скамью и достал молитвенник из кармашка на спинке предыдущей скамьи. Тексты молитв были на французском и на латыни. Хотелось послушать службу, но костел был почти пуст, несколько пожилых домохозяек, и пара туристов.

Как обычно, Егора охватила особая тишина храма. Полумрак, запах оплывшего стеарина, мерцание маленьких огоньков, шепот молитв, еле доносящийся до задних скамей. Когда была служба, ощущение было совсем другое: голос священника, произносящего проповедь, хор, звуки органа. Красиво, торжественно, мощно, зрелищно. Сейчас ничего этого не было.

Егор услышал, как хлопнула массивная входная дверь, и увидел молодую пару. Они были совсем юные, студенты первокурсники или ученики старших классов. Оба в джинсах, майках и шлепанцах на босу-ногу. Они быстренько привычно перекрестились на статую и уселись тоже на заднюю скамью через проход. Усевшись, ребята сразу начали целоваться. «Ну, да, они сюда для этого и пришли. Никто на них не смотрит. Может они и верующие, но без фанатизма, как все французы. К тому же, в католических храмах нет этой мрачной православной серьезности. Не надо стоять. Люди просто садятся на скамейку и отдыхают, думая о чем-то своем. Никто на них не смотрит, не требуют покрыть голову платком, не называют девушку „бесстыдницей“». — Егор любил сравнивать католицизм с православием, подсознательно защищая свой странный выбор, за который его, он это знал, многие осуждали.

Он попытался вспомнить, когда он сам так целовался с девушкой. Очень давно. Когда хотелось это делать, было нельзя из-за… матери? Ну, она же не могла его везде видеть. Да, не могла физически, но он ощущал ее незримое присутствие, она «видела», что он делает, всегда была третьей на его первых свиданиях. Он знал, что мама была бы недовольна любой девушкой. Она любила повторять, что «ему следует хорошо учиться». Один раз, она застала его обнимающим в подъезде, у батареи Ирку, девчонку из класса. Мать прошла мимо, но Егору захотелось сразу же с девушкой распрощаться. Он немедленно вернулся домой, невежливо выпроводив подружку из теплого подъезда на мороз. Как только он зашел в переднюю, мать принялась орать. Егор выслушал, что он «придурок», что «она не будет воспитывать его „выблядка“», что «девки все хитрые и им только этого и надо…» В очередной раз Егор узнал, какая он дрянь, мразь и сволочь. В мозгу уже тогда стало закрепляться, что «это нехорошо», что «так дела не делаются». Он знал, что хочет для него мать. Когда придет время, она сама его познакомит с девушкой «из хорошей семьи», чьих родителей они знают. «Хорошая» семья — это был номенклатурный папа, лучше «выездной», большая квартира в сталинском доме, и Волга. Тесть поможет Егору делать карьеру. Он и сам примерно так и рассчитывал поступить, но… он был в том возрасте, когда ждать нужного тестя было невозможно. Желание стать взрослым было слишком сильным.

Егор вспомнил свое «грехопадение». Ему было 17 лет, 18–ть исполнялось еще только в октябре. Он поступил в МАИ в начале августа, и сделав все, как мать велела, был в относительном фаворе. Во второй половине августа они всей семьей поехали в Сочи в дом отдыха ЦК, куда им дед достал путевки.

Егор выпросил мать разрешить ему пойти на танцы. Мать разрешила, как обычно определив «комендантский час» — 11 часов. Егор немного подергался в гуще танцующих, хотя и не любил подвижные танцы, не считал себя пластичным. Потом, как награду, уже в конце, завели какую-то музыку, медленную, по-английски. Он пригласил симпатичную, худенькую девушку, блондинку с волосами до плеч. Она была одета в светлое легкое платье, плоские босоножки. Она ему сразу понравилась, хотя Егор видел, что девушка гораздо старше, и надежд ее привлечь у него почти не было. Но, попробовать стоило. Они стали танцевать, все ближе и ближе, прижимаясь друг к другу. Егора опьянил запах ее духов и еще чего-то пряного, женского: пудры, помады, шампуня? Откуда он знал? Ее упругое загорелое тело прижималось к нему все более тесно. Не он ее прижимал, она сама.

Танцы закончились и девушка предложила ему идти купаться. Егор похолодел: у него не было с собой плавок, да и мать велела быть в номере к одиннадцати… Но голос девушки звал его с собой, он не мог отказаться. Тогда он ей честно сказал, что «он бы с удовольствием, но у него нет с собой плавок». Сказать девушке, что если он зайдет за плавками, то мать «не пустит», было вообще невозможно. «Да, зачем тебе плавки? Не нужно нам ничего» — сказала она и пошла по направлению к морю, уверенная, что он идет за ней. Он пошел, и уже знал, что произойдет, хотел этого, и боялся. Он много раз представлял себе, как это будет, и надеялся, что он «все забудет про материны запреты», но нет, не забывал. Егор шел и думал, что ему попадет, мать будет бесноваться, ударит его… Еще можно было сказать этой Кате, что «ему надо домой», что «может завтра…» Но он четко понимал, что никакого завтра не будет, что если он сейчас уйдет, он Катю, которая даже и не жила в их Доме отдыха, никогда больше не увидит. «Ладно, пусть орет… переживу!» — подумал он и уже полностью отдался всей романтике этой тёплой южной ночи, пахнущей эвкалиптом.

Шли они довольно долго. Катя привела его на какой-то дальний кусок пляжа, где он никогда не был. Это был дикий пляж, без тентов и грибков, зато, как сказала Катя, сюда никто не ходит. «Ты когда-нибудь купался в ночном море в августе?» — спросила она. Нет, он не купался. Он вообще был на море второй раз в жизни. В первый раз в пять лет, еще когда был жив отец. Ночью он тогда спал, а днем сидел с мамой и папой на полотенце, ел фрукты, и плескался в прибое. «Купался.» — зачем-то соврал он.

Катя начала раздеваться, а на Егора напал столбняк, он стоял и просто на нее смотрел. Кате и снимать-то было особо нечего. Через пару секунд она, совсем голая, быстро побежала в воду, вынырнув довольно далеко от берега. Ее фигура была еле различима в темноте, но Егору показалось, что она ему помахала рукой. Он очнулся и стал быстро раздеваться. Так быстро, как у Кати, у него не получилось: он долго расстегивал пуговицы на рубашке, путался в брюках, расшнуровал выходные светлые ботинки, балансируя, пытался снять носки, и потом уселся, чтобы не упасть. Тонкие трикотажные плавки уже снялись сами собой. Егор тоже побежал в темную воду, и быстрыми энергичными движениями приблизился к Кате. Плавал он хорошо. Катя прильнула к нему, он ощутил ее тело, все его изгибы. Они держались на воде, Катя тихонько смеялась, показывала ему, как надо быстро провести рукой в толще воды, чтобы увидеть множество маленьких ярких пузырьков. Егору нестерпимо захотелось ее, но Катя, явно чувствуя его готовность, не хотела выходить из воды. Когда Егор, не с силах больше сдерживаться, постарался в нее войти, Катя сказала: «Подожди, подожди, не надо так…». Они выскочили на берег, и мокрые повалились на мелкие камушки. Катя знала, что делать, он тоже каким-то образом знал. Кончил он очень быстро, даже не заметил как, ничего не успел ни понять, ни почувствовать. Он боялся, что Катя начнет спрашивать, первая ли она у него, но Катя не спросила.

Потом через какое-то короткое время был второй раз, более долгий и осмысленный. Они лежали на спине, их влажную кожу обдувал ветерок. Над головой горели крупные южные звезды. Одна звезда упала, и Катя сказала, что загадала желание, а потом спросила: «А ты, загадал?» Егор ответил, что загадал, хотя это было неправдой. Он не успел, да и не знал, что он хотел от жизни. Сейчас ему было хорошо, а будущее представлялось туманным и думать о чем было ни к чему.

Катя нависла над ним, но Егор больше не хотел, не мог. И тогда Катя улыбнулась, и сделала так, чтобы он снова был готов. Ничего себе! Можно, оказывается, было и так! Они трогали друг друга, целовались. Егор с изумлением узнавал женские ласки, ухищрения, допуская Катино лидерство, с удовольствием удовлетворяясь ролью ведомого. Он уже ничего не делал, все предоставив Кате, и так было даже приятнее, чем само действие. Время шло, стали гаснуть звезды. Когда они поднялись и оделись, пляж уже заливал серый утренний свет. Егор заметил, что его бедра, колени и локти были исцарапаны мелкими камешками. Стало даже немного больно, раньше-то он этой боли не замечал. Он проводил Катю до ее скромного Дома отдыха, и пошел домой, испытывая странное настроение: опустошение, грусть, моральную усталость, тревогу, гордость, довольство собой, ощущение правильно сделанного дела… почему-то он знал, что Катю больше не увидит, но это было даже и неважно. Он не выбирал ее, не был влюблен, хотя и понимал, что скорее всего ее запомнит. Впечатления о прошедшей ночи не вызывали в нем горячечного бреда. Он шел домой в этот предрассветный час и внутренне готовился к встрече с родителями. Он боялся матери. Она по-сути ничего не могла ему сделать, но он все равно боялся, до тошноты, до внутренней нервной дрожи.

Было около пяти утра. Егор тихонько вошел в номер, желая только одного — лечь на свой диван, надеясь, что родители не проснутся. Естественно, мать в ночной рубашке вышла в гостиную, где он спал, и сходу начала орать. Все это было предсказуемо.


— Где ты был, дрянь? Я тебя спрашиваю, где ты всю ночь шлялся? Да, я тебя на ключ запру! Ты у меня в столовую не выйдешь, гадина! Говори, урод, где шлялся! — кричала мать. Мразь, ты этакая!

Егор отстраненно, не смея присесть, смотрел на ее оплывшее тело, грудь, дрябло дрожащую под рубашкой, на растрепанные волосы, на гримасу ненависти, исказившую ее лицо. Изо рта матери брызгала слюна, но увернуться было нельзя. Мать распаляясь, придвигалась к Егору все ближе и наконец ударила его наотмашь по щеке. Он инстинктивно увернулся и удар пришелся по подбородку. Стало больно, глаза его наполнились злыми слезами. Мать принялась, было, колотить его руками по груди, но Егор перехватил ее руки.

— Я ненавижу тебя. Ты мне всю жизнь испортила. Я не хочу с тобой жить! — кричал он, уже не помня себя.

Из спальни вышел отчим:

— Аля, Аля, не надо! Оставь его, тебе нельзя волноваться! Ему наплевать на мать! Он ничего не ценит, что мы для него сделали. Нашкодил, и не хочет отвечать. Где ты был? А? Мать тут чуть с ума не сошла. Вот паразит никчемный на нашу голову! Сволочь! Мать в могилу вгонишь!

Егору так хотелось лечь на свой диван и поспать, но он знал, что этого не удасться. Он выбежал из комнаты, хлопнув дверью. Идти ему было некуда, он очень устал, хотелось спать. У него не было денег, чтобы поесть в городе, а на завтраке в столовой он сидел за одним столом с родителями, и видеть их было бы невыносимо. Он вышел в парк, прилег прямо на землю, и уткнувшись лицом в мокрую траву, заплакал. Ему было себя так жаль, что гордость от того, что он «мужчина» поблекла и уже даже стало казаться, что «оно того не стоило».

Он стоял за углом столовой и видел, как оттуда вышли родители. Он тогда вошел и быстро поел. Вечером мать почти смягчилась, он ей сказал, что он был с ребятами на пляже, они купались, а потом пошли играть к одному местному парню в карты. Он «забыл» ей сказать, а потом не хотел ее будить. Он даже просил у матери прощения: надо было выживать.

Учеба в МАИ и дальнейшая недолгая работа в КБ — это было последнее, что Егор сделал, уступая желанию матери. Он ушел в армию, завербовавшись на два года на военный аэродром в Казахстане. Там взвод его солдат срочной службы подвешивал бомбы на тяжелые стратегические бомбардировщики. Егор на два года получил возможность не видеть материной ярости по любому относящемуся к его жизни поводу. Вернувшись из армии, он уже не ощущал себя непослушным мальчишкой, но жить с родителями показалось ему уже неприемлемым. В отношениях с матерью у него наступил период стабильности. Егор даже помогал ей чертить схемы для защиты кандидатской. На этой защите мать прямо помешалась. Дед, ее отец, был завкафедрой, муж — доктор наук, тоже завкафедрой, а она… У нее была серьезная работа. Что-то такое о сравнительных тактико-технических характеристиках истребителей марки МИГ и как они проявляются в условиях воздушного боя. Первичные материалы мать взяла после так называемой шестидневной израильской войны. Но, проблема была в том, что для арабов, летавших на советских истребителях, война вовсе не была победоносной, и тему отодвинули. Мать мыкалась со своей диссертацией 17 лет, став еще более нервной и раздражительной, чем была, и вымещая на муже и сыне все свои неприятности. Но, она диссертацию все-таки добила, защита была на носу, и Егор маме пригодился. Они даже подружились. Потом он принял решение учиться в школе бортпроводников, снял квартиру. И мать опять понесло, она бесновалась из-за никчемности сына. Опять орала, «что ей стыдно, что ее сын — уборщица, и за что ее бог наказал таким ублюдком… что лучше бы он сдох…», но Егор слышал ее крики все реже и реже.

Егор стал летать, наслаждаясь вожделенной холостяцкой свободой: выпивки, даровые гостиницы и казавшиеся «шикардосом» бассейны, дружки-бортпроводники, набеги на дешевые базары и лавочки, мелкая спекуляция, деньги, какие-то подруги, имена которых он не очень-то запоминал. Подруги были похожи: молодые, ухоженные, глуповатые кошки, никогда им не ценимые.

Поскольку мама говорила о девушках только плохо: они были хитрые, наглые, расчетливые, жадные…, то Егор в глубине души тоже стал их всех такими считать. Мама не захотела научить его быть джентльменом или хотя бы просто воспитанным мужиком. Егору ничего не стоило, проснувшись с перепою с какой-нибудь девицей, сказать ей, чтобы она ехала на работу на троллейбусе, что он «просто встать не может». Девушка недоуменно уходила, а Егор продолжал спать. Женщинам он не доверял, никогда. Поначалу он умел быть светским, обаятельным, шутил, угощал, дарил подарки, но когда он, подсознательно желая, иметь семью, начинал с девушкой жить, его хватало всего на несколько месяцев. Женщина ему быстро надоедала, и начинала безумно раздражать: она неграмотно говорила, делала идиотские ударения, некрасиво ела, была грязнуля, у нее были мерзкие духи, она не умела готовить, или подшить ему брюки, и вообще… он уже и сам не знал, что он мог в ней найти. Раздражение всегда выливалось в физическое отвращение. Егору хотелось, чтобы очередная подруга ушла и он опять остался один. Он расставался с ней без страданий, наоборот с облегчением.

Он просто не умел жить с женщинами, не понимал, что такое семья, не привык ни о ком, кроме себя, заботиться, не умел ничего терпеть, ничего прощать, ни в чем никому уступать. Женщины перед ним были в неоплатном долгу, а он перед ними — нет. Иногда он ходил с девушками в ЗАГС, но это не помогало. Через несколько месяцев приходилось туда возвращаться, чтобы развестись. Каждый раз, женившись и выпив по-этому поводу, познакомив жену с родителями, Егору казалось, что мать им будет довольна, что она полюбит его жену, что начав возиться с внуками, подобреет к нему, и он, наконец увидит, что любим. Но… ничего не получалось. Ни с женой, ни с детьми, ни с матерью.

Егор так погрузился в свои мысли, что даже не заметил, что влюбленные ребята ушли, и никто в темноте больше не целуется. Чужие поцелуи его не умиляли, наоборот, скорее расстраивали. Ему никого не хотелось целовать, в том числе и Лору. Ему ничего не надо было от женщин и это наводило на мрачные мысли. Егор поднялся со скамьи, и вышел наружу. Опять захотелось курить, да и пора было обедать. На углу площади толпились туристы. Оказалось, что речь идет о Музее Шоколада. Егор хотел купить билет, на с радостью обнаружил, что по выходным вход был бесплатным. Музей его утомил и ничего такого уж интересного он там не нашел. Читать про какао-бобы, которые использовали еще древние Майя, было лень. Егор вообще не любил музеи, не мог ничем заинтересоваться. Он зашел в какой-то ресторан, и уселся в тени платана на террасе. Заказал soupe aux crevettes и свинину в остром соусе Pays Basque, подумал и попросил принести ему местное вино «un demi». «Посижу здесь, отдохну. Пол-литра вина будет в самый раз», — подумал он. Люди вокруг ели салат «maison» из листьев и свежих овощей. «Тьфу, как кролики. Жрут свою капусту» — отметил Егор. Он никогда не ел свежих овощей, не любил, хотя теперь это было везде модно, даже в северной Москве. Официант принес много свежего хлеба и масла. Егор аккуратно размазал масло по ломтику батона и с удовольствием откусил. Настроение начало чуть исправляться. Он стал думать про деньги. Перевел примерную стоимость обеда в рубли, а потом в доллары. Он, собственно, чаще всего думал о деньгах. Деньги были его гордостью, печалью, заботой и ответственностью. Хотя Егор не так любил их тратить, как зарабатывать. Деньги были его жизненным драйвом…

Даже по московским понятиям, он не беден, хотя, смотря с кем сравнивать. Мать он похоронил, никаких ни перед кем обязательств у него не было. Последняя молодая подружка, с которой он ездил отдыхать на модные курорты, теперь ничего, кроме омерзения не вызывала. Как хорошо, что они давно расстались. Она была одновременно и глупая и хитрая. Мать его всегда от таких предостерегала. Ее уроки начали давать серьезные всходы: Егор начал сторониться людей, потому что люди все были злы и лживы.

До недавнего времени в его жизни не было женщин, удовольствий, книг, друзей… ничего, собственно не было, кроме денег, которые он не умел тратить. Пришло осознанное желание, что-то в жизни изменить. Так не могло дальше продолжаться… он это понимал, хотя и не верил по-настоящему, что сможет быть счастлив. Не верил уже давно. Он, по-сути, никогда и не понимал, что он ждет, что для него счастье?

А тут все так быстро получилось: Америка, Лора, будущий ребенок! Егор поел, покурил, опустошил свой графин. От вина его прямо «валило», захотелось вернуться в номер и лечь. Где был его отель? Егор запутался и пришлось спросить. Минут через двадцать он с облегчением развалился на широкой кровати. Глаза сами собой закрылись. Егор провалился в сон.


Лора

Лора проснулась довольно поздно. Она теперь никогда себя ни в чем не подстегивала: не хотелось вставать — лежала, хотелось есть ночью — ела, хотелось смотреть дурацкие сериалы — смотрела. Через пару дней вернется Егор, и Лорина полная свобода будет урезана. Ей придется все время помнить, что она не одна, что есть он. Это не всегда было легко. Лора посмотрела на часы, и попыталась представить, сколько времени в Европе, но не смогла… Что он там сейчас делает, у тети? Спит, гуляет, разговаривает? Неизвестно. Лора была просто не в состоянии сосредоточиться. Она встала, долго принимала душ, смотрела на себя в зеркало: да, вид был… прямо скажем. Бедра и без того широкие, раздались, грудь налилась, живот, испещренный мелкими жилками, выпирал, был похож на упругий шар, который был заметен сам по себе, как нечто отдельное от нее.

Лоре хотелось, чтобы ее видел Егор. Ее вид мог нравится только ему, для остальных она была сильно немолодая женщина, беременность которой была какой-то дикой казуистикой, вызывающей смешанные чувства, вовсе не у всех доброжелательные. Люди думали, что ей бы уже следовало быть бабушкой, а она… Да, плевать ей было на то, что думают другие. Она переживала вторую нежданную молодость, и беременность сейчас ею ощущалась по-другому: осознанное желание иметь ребенка было залогом ее будущего, обретшего смысл.

Лора спустилась на кухню и приготовила себе завтрак: яичницу, кашу, и гренки с вареньем. Это было слишком много, но ей теперь все было можно, ее «девочка» проголодалась, ее «детка».

Надо было бы выйти в магазин, купить кое-какие продукты для Егора, но Лоре не хотелось никуда выходить. Она опять поднялась в спальню и легла на кровать. Какое счастье, что она может позволить себе лениться, что ей не надо работать. Ее «работа» теперь совсем в другом. Лора улыбнулась, и подумала о том, что современные женщины, считающими себя точно такими же, как мужчины, обязаны принимать взвешенные решения, прикидывая все последствия, все «за» и «против». Когда она пыталось рационально думать, то получалось, что «этого делать нельзя», «это глупо», а Лора все равно делала, сама даже не зная почему. Вот родила троих детей, а ей все говорили, что не надо, а она родила, и… это правильно. Как опрометчиво она вышла замуж за Егора, но… тут тоже она была права, потому что сейчас она ждала ребенка, этот ребенок все оправдывал.

Лора опять стала вспоминать их первый с Егором год. Год, который смело можно было назвать кошмаром. Почему, несмотря на ссоры, взаимные оскорбления, отчаяние, фатальную невозможность жизни вдвоем, они оба не прекратили попыток иметь ребенка? Про ребенка они стали говорить сразу. Она тогда совсем Егора не знала, но решила родить! В 49 лет! Имея уже троих взрослых детей! Зачем? Это было безумием. Лора вспомнила свое первое побуждение: он — несчастен, пусть почувствует, что значит быть отцом, почувствует счастье, которое она ему даст. Вот, что ею руководило. И только? Наверное нет. Лора надеялась, что ребенок будет цементом их семьи, что он их примирит, что она будет женой, хозяйкой, матерью и Егор… никуда от нее не уйдет. Наверное, так она тоже думала. И все же… Стало очевидно, что они не смогут зачать ребенка обыкновенно, естественно. Так им сказал врач, к которому они, в результате, обратились. Искусственное зачатие, «в пробирке» было их единственным выходом.

Начались поездки к врачу: осмотры, тесты, уколы, таблетки… И все это на фоне явной неприкрытой ненависти. Он ненавидел ее, и она его?… ненавидела? Ей тогда казалось, что да… Но, они продолжали делать уколы гормонов. Лора вспомнила, что однажды вечером, накануне того дня, когда ей надо было ехать в центр Лос-Анджелеса в клинику, Егор сказал ей, что жить с ней не будет, уйдет, и ребенка никакого от нее не хочет. Он ей такое еще не раз говорил… что ему не нужен ребенок.

Разве нормальная женщина продолжает пытаться забеременеть, когда ей такое говорят? Конечно нет! Может, она ненормальная? Она же все равно упрямо продолжала делать все от нее зависящее, чтобы у них получилось. В первый раз, когда «подсадили» двух девочек, ничего не получилось. Лора видела, как Егор хотел, чтобы все вышло, он поставил в рамочке на своей тумбочке туманную «техническую» фотографию с монитора ультразвука: матка и две крохотных, едва заметных черных точки: «мои девки», как он говорил. Так эта рамочка 10 дней и простояла, и они жили надеждой. О, как он был сломлен неудачей! Убрал рамку с тумбочки и глухо замолчал. Вот ей бы в этот момент все бросить: нет — так нет. Как говорится — не судьба.

Лора не бросила. Прошел месяц и они еще раз сделали тоже самое. Одна «девочка» прижилась, а ее потенциальная сестричка-близняшка — нет. Теперь Егор уже не делал никаких фото, он суеверно боялся поверить в удачу, но верил все равно. Они ездили к врачу, смотрели на крохотную клетку: вот два миллиметра, а вот уже четыре, шесть… А теперь «детка» весила почти килограмм, шевелилась, дергалась, вертелась, но успокаивалась, как только Лора клала руку на живот. «Знает мамину руку…» — Лора счастливо улыбнулась.

Теперь об ее состоянии знала вся семья. Лора так и не поняла, радовались они или нет? Удивились, уж это точно, но никто не посмел ничего ей сказать. Скорее всего для них всех «Лора была в своем репертуаре». Другого они и не ждали. Вяло поздравили и больше об этом особо не говорили. Все реакции семьи и детей всегда были довольно блеклыми, никто не умел бурно выражать своих эмоций, громко хохотать, или шутить. Не умели ни поздравлять, ни дарить, ни доставлять друг другу удовольствий. Это было частой темой подколок Егора. Он был прав… но они такие, какие есть. Что она могла сделать? Зачем ей было об этом говорить? Каждый раз, когда он начинал ей пенять на холодность сестры, брата или детей, ей хотелось ему сказать «а твоя мамочка… лучше?», но это был удар ниже пояса, и Лора молчала. Про его мать — это было табу.

Предыдущий год с Егором был ужасом, но… в первый раз в жизни, Лоре дарили настоящие подарки, о которых она и мечтать не могла. На свадьбу Егор подарил ей бриллиантовое кольцо, потом на День Рождения — гарнитур из розовых сапфиров, потом серьги Сваровский, купленные в Лас-Вегасе, кулон в форме сердечка Сваровский, дорогую кожаную сумку. Егор еще довольно часто дарил ей цветы, причем просто так… Лора теперь покупала себе вещи по его настоянию, было видно, что ему не жалко на нее тратиться. Они ездили вдвоем отдыхать, жили в дорогих номерах, в каких никто из их семьи никогда не жил. Лора пыталась убедить себя, что ей безразличны деньги, что Егор не жалеет денег, но больше ничего не может ей дать… что счастье не в деньгах. Но это было неправдой: они с Егором иногда ходили на оперы, концерты, шоу, билеты на которые она бы никогда не смогла себе купить. Да, и ходить ей в театры было не с кем, разве что… с мамой. А теперь она одевалась, Егор доставлял ее туда на машине, покупал в буфете то, что она хотела. Э, нет, следовало быть честной с собой: вовсе это не было Лоре безразлично. Наоборот, Лоре была невероятно приятна его щедрость, подарки, которых ей никогда и никто не дарил. В их семье можно было получить на День Рождение новый комплект полотенец для кухни, или флакон жидкого мыла. С Егором стало по-другому. Она почувствовала себя женщиной, которая наконец живет с мужчиной, за которым, как «за каменной стеной». Это было новое чувство безопасности, расслабленности, уверенности в завтрашнем дне, отсутствия ответственности, которую за тебя несет муж.

А самое главное, они с Егором были в процессе покупки дома. Причем какого дома! Дом был большой, с видом на море, прекрасно отделанный. Она даже не знала, что такие существуют, никогда не представляла себе, что она сможет в таком жить. Вот Егор вернется, они поедут на строительство, она будет ходить по будущим комнатам, остановится в детской, и будет мечтать, какую они сюда поставят мебель для ребенка. Как все это было приятно. Как она все правильно сделала! Вот только если бы…

«Все у нас будет хорошо — подумала Лора, все уладится!» Ей пора было вставать и ехать в магазин. Сейчас ей казалось, что если она не будет так к Егору приставать насчет секса, он «оттает». Она пошла вниз по лестнице, «оттает» стало опять казаться маловероятным. Но мысли о встрече, о ребенке, о доме заслонили все неприятное, и даже жуткий прошлый год, стал казаться Лоре не таким уж страшным, неприятности отошли на второй план. Настроение у нее было замечательным.


Артем

Артем помнил, как они с матерью выбирали для него институт. Он мог поступить в любой, папин «пятый пункт» ему не грозил. Мать об этом позаботилась, настояв, чтобы он в паспорте указал «русский», и, боже сохрани, не взял себе «неблагозвучную» папину фамилию. Они листали справочник московских ВУЗов, хотя и непонятно зачем. В какие-то мелкие ВТУзы, о которых никто не знал, он поступать и не собирался. Ему хотелось в МГУ на журналистику, хотелось писать, он ощущал себя гуманитарием. С точными науками у него тоже все было нормально, даже более того, Артем знал, что «соображает». Они почитали, какие надо сдавать экзамены в МГУ на факультет вычислительной математики, хотя Артему казалось, что это пустое, его ждала журналистика. И вдруг мать, саркастически улыбаясь, сказала: «Смотри, дружок, что тут про твою журналистику». Артем, не считая нужным читать вступительную часть информации о факультетах, ничего такого не заметил, но следуя маминой реплике прочел о «марксистско-ленинском подходе к освещению текущих событий советскими журналистами». Там и дальше было о «роли партии». Мама сказала, что «это уж слишком», а вот в математике нет никакого «марксизма», и «роли партии», т. е. этого не может быть, по-определению, мама почему-то сказала это по-французски «par excellence». Антон склонялся к журналистике, но колебался, а, ненавидимые в их среде, строчки о марксизме решили дело. Он стал учиться на факультете прикладной, «вычислительной» математики. Зря он это сделал. Может это было первой серьезной ошибкой в цепи других? Но, винить за это мать? Ему следовало думать самому.

Салон жил своей жизнью. Высокий тяжелый контейнер с едой уже стоял от них за два ряда. Артем вздохнул, и принялся за завтрак. Ася как раз открыла свою рыбу. Запахло типичным рыбным запахом, не таким уж приятным. Она ковырнула рыбу, и лукаво посмотрела на него: «Пап, возьми мою рыбу… я ее не хочу. Я лучше буду курицу.» И потом, не дожидаясь его согласия, потянула лоток с курицей с его подноса на свой. Она держала лоток на весу, ожидая, что он отдаст ей курицу, которую он еще даже не открыл. Артем так и сделал: «Конечно, Асенька. Мне все равно. Ешь, что хочешь.» Ничего ему было не «все равно». Он не хотел рыбу, но с самого начала знал, что есть ее ему придется. Надо было сказать Асе, что «карте место», что он не хочет с ней меняться, но… Ася бы удивилась, надулась. Он бы ей испортил настроение, а стоило ли… по такому пустяку. Не стоило. Хотя в отношениях с дочерью, Артем никогда не был уверен, что пустяк, а что — нет. Что он тут проявил: слабость или великодушие? Это был большой вопрос.

Они почти закончили завтрак, пили кофе. Артем был готов отдать Асе свою тарталетку, но она не попросила, наелась. Все собрали и Артем стал ждать посадки. Лететь оставалось меньше часу. Ася опять занялась браслетом, а Артем просто спокойно сидел, наслаждаясь покоем.

Нет, ему не было скучно учиться, факультет ему нравился. Интересные ребята, много друзей. Концерты самодеятельной песни, он как раз в те времена познакомился с Окуджавой и стал вхож в его дом. Были у него и девушки, но ничего серьезного, домой к себе он их никогда не приводил. Часто в те времена он ездил в Ленинград, где у него жила тетка, и еще мамина хорошая подруга, у которой он часто жил. Подруга, учительница престижной школы, водила своих учеников на лекции по литературе в университет. У нее дома собиралась хорошая компания гуманитарной молодежи. Артем у этой женщины познакомился со своей первой женой. Яркая симпатичная неглупая девушка, не красавица, но… что-то в ней было. Они гуляли, разговаривали, он ей играл, даже пел. Часто бывали в театрах. Артем и сам не заметил, как они поженились и стали жить с мамой в квартире на Алабяна. Он вроде любил Лену, и она его. Хотя, может действительно «вроде».

Институт был позади, но начались 90-ые, работы никакой не было. Нужны были деньги и Артем занялся строительством деревянных «финских» коттеджей. Дела поначалу пошли неплохо, но дома он бывал редко, был очень занят. Рутинной семейной жизни почему-то не получалось. Лена стала маминой подругой, и они, если бывали им недовольны, то вместе. Да, как он и раньше не замечал, что жена странным образом ему досталась из «маминых рук»? Слишком мама была в курсе всех их дел, еще даже в период ленинградского ухаживания. И где они были, и что видели, и что делали, и что Артем сказал ей, и что девочка сказала ему. Мамина подруга, свидетельница их романа, была маминым «агентом», и принимала активное участие в их любви, разве что «свечку не держала», хотя, кто знает, о чем его Лена рассказывала своей учительнице, старшей подруге. Потом все тоже самое произошло в Москве, только наперстницей стала уже мать.

Если они с женой ссорились, а в небольшой двухкомнатной квартире, это происходило практически у матери на глазах, мать брала сторону жены. Она не вмешивалась, но потом, наедине, всегда ему говорила, что Лена — ангел, что у нее такие высокие запросы, что ему давно пора подтянуться, что им уже обеим надоело это тупое строительство, где он прораб. Слово «прораб» произносилось с невыносимой уничижительной снобской интонацией. Мать произносила целые монологи:


— Ты зашибаешь деньгу, а себя губишь, отупел, все, чему я тебя учила, ты растерял… Бедной Леночке с тобой скучно. Когда ты в последний раз был в театре. Забыл? Все твои культурные запросы сводятся к бренчанию. Я не ожидала, что диплом университета не пойдет тебе на пользу. Почему ты никого к нам не приглашаешь? Мы с Леной, хотели бы общаться с твоими друзьями. Понятно, почему ты их не приглашаешь… потому, что их и пригласить-то стыдно. Ты там самый умный… потому что «прораб»! И потом патетически: И это мой сын!

Все его «откуда ты знаешь? Что ты говоришь за Лену? Мы сами с ней разберемся», совершенно не помогали. Все стало катиться вниз. Им опять были недовольны, но теперь уже не только мать, но и жена. Заказов на строительство не стало. Артем начал работать в издательстве, на новом тогда попроще компьютерного дизайна. Там он познакомился с Олей, своей второй женой и матерью Аси. Сначала у них были просто дружеские отношения, и тем не менее Артем был рад попозже задержаться на работе. Дома его ждало дознание, причем инициатором его всегда была мать, не жена. Как бы поздно он не возвращался, мать поджидала его и выходила в коридор:

— Можно нам узнать, где это ты был?

— Кому, мам, «нам»? Ты себя во множественном числе величаешь?

— Не кривляйся. Ты прекрасно знаешь, как Лена переживает, просто она не хочет… опускаться… до твоего уровня.

— А ты, значит, готова опуститься?

— Ты только и умеешь, что хамить. Тебе на всех наплевать. Ты забываешь, что у тебя семья.

— Мам, давай, мы сами разберемся. Ты не против? Я поем, и потом мы с Леной поговорим, если она захочет.

— Как ты с матерью разговариваешь? Кто дал тебе такое право? Ты, что хочешь сказать, что твоя жизнь — это не мое дело? Не мое? Я — твоя мать. Все, что касается тебя — всегда мое дело! Да, что со мной разговаривать… я — старуха, на меня можно не обращать внимания.

— Мам, ну хватит.

— Не затыкай мне рот! Как ты изменился! Бедная Леночка!


Вот это было уже слишком. При чем тут «Леночка»? Это была его мать, но он был для нее «хам», а жена — «Леночка». Вечером идти домой хотелось все меньше. С Леной они давно ни о чем важном не разговаривали. Она ему и вопросов-то не задавала, как-то вообще им не интересовалась. Они ложились на их раскладной диван и тут, можно было все друг перед другом загладить вполне традиционным способом, никогда не подводящем ни одну супружескую пару, но… ему не хотелось ничего. Он говорил «ладно, Лен. Я устал». Отворачивался и сразу же засыпал. Подозрения, что это неправильно, его тогда не посещали. Все стало скучно, казалось, что серая жизнь, с мамой в центре, такой всегда и будет. Из своего издательства он уволился и перешел в другое, где больше платили. Его услуги тогда были востребованы. Про Олю, бывшую коллегу он почти не вспоминал, но она сама ему вдруг позвонила. Артем обрадовался, они начали гулять по городу, ходили по друзьям, на какие-то концерты. Потом Артем взял ключ от квартиры друга и они с Олей замечательно «переночевали» днем. С новой женщиной жизнь снова обретала смысл. Расставание с Леной прошло без сцен. Она, просто ушла к его другу, оставшись жить в Москве. Артему вдруг стало ясно, почему жена ничем не возмущалась и не проявляла никакого интереса к сексу. Почему-то ему было все равно, Артем даже был рад, что все так сложилось: Лена ничего не потеряла, он ее не обездолил, не принес ей зла, и не нарушил ее жизнь, которая устроилась самым лучшим образом.

Прошло года два, они с Олей поженились, но работали теперь в разных издательствах. Когда «буря чувств» улеглась, а это произошло быстро, Артем понял, что у него с женой не было ни общих друзей, ни общих интересов, ни общих дел, ни, как это ни грустно, общей постели. Артем хотел жену очень редко, практически никогда, да, и она не проявляла никакой инициативы. И вдруг Оля ему объявила, что беременна. Шок, радость, гордость, ощущение острого счастья, ответственности, обязательств перед Олей, будущим ребенком — все вместе! Артем помнил, как его кольнуло «как это могло случиться? Когда?» Он, ведь, с ней не спал. Потом в голову пришло единственное объяснение этого «как».

На Новый Год они все были в деревне, там он напился. Сначала один, мать и Оля выпили чуть-чуть, символически, потом он вышел к соседу, и там еще добавил. Саму встречу Нового Года он особо не помнил. В какой-то момент они легли спать: в комнате было очень жарко, догорала печь, которую Артем сильно натопил, на столе стояли неубранные тарелки, пустые бутылки, мать давно спала в маленькой смежной комнате. Он навалился на Олю и грубо и равнодушно ее отымел. Все было достаточно по-свински, по-сути, Артему было все равно кто с ним был рядом: жена, не жена. Наутро он долго спал, но когда проснулся с головной болью и дикой жаждой, Оли уже не было. Мать хлопотала у плиты, и ворчала, что «Олечка уехала… что это странно, что он должен поговорить с женой… что все у них не по-человечески…» Вот это и могло быть только тогда. До деревенского грубого «траха» он месяцами к жене не прикасался.

Артем полностью переключился на заботу об Оле, она носила его ребенка, она была его жена и отношения у них стали ровные, можно даже сказать, хорошие, они вечером сидели за столом, разговаривали, мать успокоилась. А Артем раз и навсегда отогнал от себя мысль, что, «вдруг ребенок не его». Мысль эта мелькнула, но… лучше было об этом не думать. Мать как-то быстро привыкла к Оле. Хлопотала вокруг нее, потчевала соками, называла «Олечкой». Вот раньше у нее была «Леночка», а сейчас «Олечка», а он… получалось ни при чем. Женщины ладили, хотя Артем всегда удивлялся, как такое возможно. Оля, с матерью продавщицей и его мать, московская рафинированная снобка? Его мужскую неразборчивость поняли бы многие мужики: Оля была исключительно красивой, тонкой, стройной бабой, даже не без спокойного, неброского обаяния, но для мамы-то… С другой стороны: Оля была его жена, а «жена Цезаря…» и так далее… Теперь она родит им ребенка… Для матери этого было, странным образом, достаточно. Артем помнил, как в пору его относительно веселой ранней юности, когда он не ночевал, или возвращался под утро, мать всегда спрашивала, где он был, а он нагло отвечал, что с девушкой. И тогда она разражалась типичным пассажем о том, что «негоже растрачивать свое семя…». Артема коробило от ее псевдо-библейской риторики, где просвечивали глупость и ханжество. Он нарочно доводил ее до белого каления цинизмом, мать принималась плакать, а он мучился угрызениями, оправдывая ее тем, что мать — человек несовременный, консервативный, со своими ценностями и принципами, что он — ее единственный близкий человек, и поэтому не имеет права ее ранить.

Оля родила преждевременно, на шестом месяце. Малюсенькая девочка не могла дышать и умирала. Артем и мать звонили друзьям заграницу, им срочно выслали специальное лекарство для таких недоношенных детей, Артем ехал с матерью в аэропорт, к рейсу из Америки, и кто-то из экипажа передал им лекарство. Потом ночью он мчался на своей машине в больницу. Девочка выжила. Слабенькая, болезненная, невероятно отстающая в развитии, требующая специальных забот, особого внимания, интенсивной реабилитации. Он все забыл, носился с дочкой, баловал, лелеял, потакал ее капризам. И теперь она, его сокровище, сидела с ним рядом. Он вез ее в Биарриц.

Артем так задумался, что даже не заметил, что они сели. Самолет быстро катился к вокзалу. Минут через десять-пятнадцать они выйдут в город, подождут свои чемоданы и увидят Марка, известного виолончелиста, старого папиного друга по консерватории. Он уже 30 лет живет в Биаррице. Марк их встретит и отвезет домой. Артем принялся думать о том, что надо будет им с Асей сразу идти в магазин покупать продукты и налаживать хозяйство. Лишь бы машина сразу завелась. Вдруг сел аккумулятор.

Люди, стоящие с ним рядом в проходе, приехали в отпуск, а Артем приехал домой. Небольшая двухкомнатная квартира на краю города, недалеко от пляжа теперь и была его домом, в Москве дома не было, и это было печально. Артемом овладела тревога, которую ни в коем случае не должна была заметить Ася.

— Пап, ну когда мы пойдем?

— Ась, ну ты же знаешь… там что-то связанное с центровкой самолета.

— Ой, мне тут так надоело. Я хочу быстрее выйти. Когда мы пойдем, ведь никого уже впереди нет.

— Ась, ну что ты, как маленькая. Ты все взяла?

— Пап, а нас дядя Марк будет встречать? Он к нам в гости придет вечером?

— Да, встретит, как всегда. Нет, я не думаю, что он сегодня придет. Мы должны устроиться. Завтра воскресенье, и мы с ним, наверное, увидимся.


Через какое-то время Артема и Асю уже обнимал крепкий пожилой, бородатый мужчина, небольшого роста. Оживленно переговариваясь, они все пошли к стоянке. Было утро и солнце было совсем нежарким, морской бриз приятно щекотал лицо. «Как у нас хорошо тут!» — подумал Артем. Машина остановилась около их дома, Артем пригласил Марка зайти, но Марк, как он и думал, отказался. Они с Асей поднялись в квартиру.


Ася

Ася знала, что скоро они будут снижаться. Папа отдал стюардессе подносы, сложил все их мелкие вещи в сумку под ногами, теперь просто смотрел в спинку стоящего впереди кресла. Асе захотелось поскорее добраться до квартиры и сразу пойти на пляж. Все-таки она счастливая: в Москве такая слякоть, а у них там теплое море. Встречать их придет дядя Марк. Ася любила его, но все-таки ей очень не хотелось, чтобы он к ним сейчас заходил. Они с папой будут разговаривать, и к морю папа не пойдет. Ася нахмурилась: папа слишком много таскал ее по своим друзьям. Ася поежилась, вспоминая их недавнюю поездку в «гости» в Испанию. Пришлось рано вставать. Они долго ехали по шоссе, а потом стояли в очереди на паспортный контроль с другими машинами. Ася сидела, нахохлившись, на заднем сидении, укрытая пледом, и немного злилась на папу: это ему была нужна эта поездка, она бы и дома посидела. Потом они медленно ехали по серпантину узкого горного шоссе и Асю затошнило. Папа остановился, Ася вышла и стояла, облокотившись на парапет, не желая снова залезать в машину. Папа каждую минуту спрашивал «как она», и Ася ему не отвечала, делая вид, что ей по прежнему плохо, хотя ее легкая тошнота давно прошла. Все это папины «Асенька, потерпи. Асенька, уже скоро перевал…, Асенька, тебе лучше?» действовали ей на нервы. Впрочем, деваться было некуда, пришлось ехать дальше, причем очень далеко, до самой Барселоны, а это больше 600 километров. Каждый раз, как они ехали через Пиренеи, папа настаивал, чтобы Ася любовалась горными пейзажами, но Асе не хотелось. Панорамы горных хребтов, и лежащих внизу долин были правда прекрасными, но они были точно такими же и в прошлом году и в позапрошлом. Что ей, каждый раз выражать бурный восторг? На Асином лице застыла капризная гримаска.

Доехали только к обеду. Ася устала, была выбита из колеи ранним пробуждением, а главное в Барселоне жила немолодая пара папиных и бабушкиных друзей, ключевое слово тут было «немолодая». Они были с ней любезны, но Асе было скучно. Дом был большой, двухэтажный, но Ася знала, что за обедом взрослые будут все оживленнее с каждым бокалом красного вина, и даже про нее забудут. Хозяин — художник поведет папу показывать свои новые работы, потом все вновь сядут за стол на большой террасе. В Барселону папа хотел ездить часто, особенно летом, когда с ними жила бабушка. Ему, Ася знала, тоже было скучновато, и поездка в Барселону считалась развлечением. С бабушкой было еще хуже. Она задавала тон за столом, если приглашались испанские друзья, бабушка с удовольствием разговаривала по-испански, и ей было наплевать, что Ася с папой ничего не понимают. Да, там, откровенно говоря, и понимать было нечего, все неинтересно: про искусство, про общих московских друзей, про новые выставки, про какую-то канадскую писательницу, последнюю лауреатку Нобелевской премии. Скучища неимоверная.

Последняя поездка была настолько неудачной, что Ася решила вообще в Барселону больше никогда не возвращаться. Дело в том, что там с ней произошла мерзкая стыдная история, про которую даже вспоминать не хотелось, но почему-то опять вспомнилось. Наверное потому, что случилось это совсем недавно, всего пару месяцев назад. Бабушка уехала, и папа с Асей сразу отправились в Барселону. Как обычно долго сидели с друзьями на террасе, обедали. Ася быстро поела и пошла в их с папой комнату прилечь с книжкой. Она читала Республика Шкид, и папа не мог на нее нарадоваться: замечательно, что она читает Пантелеева, вообще читает, а это в наше время… молодежь совсем ничего не читает… и дальше взрослые распространялись о компьютерных играх и их вреде для детей. Папа так хвалился ее начитанностью и интеллигентностью, что Ася уже не хотелось читать никакого Пантелеева.

Республика Шкид Асю заинтересовала, но сейчас ей не читалось: в желудке чувствовался какой-то дискомфорт, начинал глухо болеть живот. Ася надеялась, что сейчас все пройдет, но живот не проходил, а болел все сильнее, спазмы уже скручивали все ее тело. Она подгибала ноги к груди и закрывала глаза. Боль отпускала, но потом начиналась с новой силой. Живот раздулся и стал твердым. Он болел весь сразу, и было невозможно сказать, в какой точке болит сильнее. Постанывая, Ася встала и пошла вниз к папе. Папа был в хорошем настроении, сидел с гитарой и что-то наигрывал, как всегда, молча, петь он не умел, стеснялся. Увидев хнычащую Асю, он сразу вскинулся:


— Асенька, что с тобой? Что случилось? У тебя что-нибудь болит?

— Болит… Ася знала, что у нее на лице папа видит страдальческое выражение. Болело по-настоящему, и гримаса боли была неподдельной, хотя через боль, Ася все равно следила за папиной реакцией. Хозяева тоже смотрели на нее с тревогой, но ей их реакция была безразлична. Все это было между ней и папой.

— Пап, у меня болит живот. Пойдем…

— Конечно, Асенька. Иди ложись. Сейчас пройдет.

— Что ложись? Я уже лежала. Ничего не проходит. Сделай что-нибудь! — хныкала Ася, поднимаясь по лестнице, и тяжело опираясь на перила. В комнате она повалилась на кровать. Боль на секунду отпустила, и Ася увидела озабоченное папино лицо. Он наклонился к ней и хотел прикоснуться к ее животу. Боль снова накатила и Ася скорчилась.

— Не трогай меня! Мне больно. Закрой дверь! Я не хочу никого видеть. Закрой!

— Подожди, Ася, мне нужно посмотреть, где у тебя болит…

— Где, где… ты, что, доктор? От тебя нет никакого проку. Ой, мне больно, больно.

— Ась, я думаю, что нет ничего страшного. Тебе надо сходить в туалет. Давай, иди, покакай… и все пройдет. Давай, вставай. Я тебя провожу.


Ася уже не могла себя контролировать. Слезы текли по ее лицу, она дала папе себя поддержать и согнувшись в три погибели, потащилась к туалету. Там она уселась на унитаз и нагнулась к полу. Папа стоял рядом.

— Иди отсюда. Я — сама. Иди, что ты стал…

— Асенька, я тут с тобой постою…

— Иди, я тебе сказала. Закрой дверь. Без тебя обойдусь. От тебя мне только хуже.

Это была неправда, но Асе было так плохо, что в этом кто-то должен был быть виноват. Папа вышел, но было понятно, что он стоит за дверью. Ася еще некоторое время просидела в туалете, ничего у нее не получилось, живот болел, и даже стало казаться, что она сейчас упадет. Стало страшно, что вот так она сползет на пол и останется лежать на черных плитках, без штанов. Дверь Ася закрыла на задвижку, так что взрослым придется ее взломать. Ей представилось это гротескное зрелище. Ася показалась на пороге туалета и сейчас же сквозь слезы увидела, что в коридорчике папа стоял не один. Они тоже стояли с ним рядом, напряженно всматриваясь в Асино лицо.

— Отстаньте все от меня! — крикнула Ася и побежала в комнату. Папа вошел вместе с нею. Боль нарастала, Асин живот разрывался. Она слышала, как внизу тихонько переговаривались папины друзья. Она предлагала съездить в аптеку за клизмой, а он — просто положить горячую грелку. Папа не предлагал ничего. Как обычно, он растерялся, не знал, что делать. Другие люди брали инициативу в свои руки.

— Ась, может нам надо скорую помощь вызвать?

Это он у нее спрашивал? Взял бы, да вызвал. Она должна была это решить?

— Ась, ты мне только скажи: папа, вызови врача! И я вызову. Ась…


Ася, с ненавистью глядя на отца, на его опрокинутое лицо, суетливые движения, слушая его в несколько раз увеличившееся заикание, молча встала и снова пошла в туалет, ей показалось, что очередной спазм что-то там в животе изменил, и что сейчас у нее «получится». Она снова уселась на унитаз и обхватив голову руками, уставилась в блестящий пол. Закрывать дверь у нее не было сил, папа этим воспользовался и сейчас стоял около Аси, держа ее за плечо. Помочь он ей не мог, но Ася и сама не знала, хочет она мучиться в одиночестве, или пусть папа стоит рядом. Она снова почувствовала себя маленькой, папа должен был ее спасать, ей было так плохо. Захотелось, чтобы рядом была мама, она бы что-нибудь придумала, а папа… но, хоть он. Впрочем, она видела всю сцену как бы со стороны: вот одиннадцатилетняя девочка, сидит со спущенными штанами на унитазе, и рядом — папа, какой-никакой, мужчина. Может, зря она так распустилась. Могла бы справиться без папы. Да, наплевать! Ася поднатужилась, мышцы ее живота напряглись и дело пошло на лад. Папино лицо покраснело, как будто он тужился вместе с нею. Плотная темно-коричневая колбаска с глухим плеском шлепнулась в воду. Папа тоже это слышал. Какой стыд! В воздухе плохо запахло, заплаканная Ася с облегчением выпрямилась, живот болел, но уже слабее. Папа присел на корточки и гладил ее по голове. Ася слышала через дверь, как хозяева спрашивали их «ну как, ну как?», и папа бодро ответил, что «все в порядке». Ася блаженно сидела на унитазе и наслаждалась отсутствием боли. Не полным отсутствием, скорее просто облегчением. Ей стало понятно, что сейчас она сможет продолжить начатое «дело», и тогда вообще все пройдет. Папа рядом, на корточках стал неуместен. Ася, как бы очнулась: ничего себе! Сидящий с ней в туалете папа, хозяева за дверью, следящие за прямым репортажем о «событии». Дадут они ей спокойно сходить в туалет, или нет?


— Иди, я сама! — с досадой приказала она отцу.

— Асенька, ты уверена? Я могу с тобой постоять.

— Уверена! Иди! Идите все вниз! Что вы тут кино себе устроили? Иди, продолжай пить.

Я вам больше не мешаю. Все, иди! Тебя ждут! Гитара твоя тебя ждет. Не стой здесь. Или тебе нравится?


В Асином голосе сквозило раздражение, которое Артем не понимал. Он просто хотел ей помочь. Бедный ребенок. Ну, надо же…

Когда папа вышел, Ася спокойно продолжала сидеть в туалете. Расставшись со второй, а потом и с третьей порцией, живот совершенно прошел, но все-таки, что-то с ней было серьезно не так: на туалетной бумаге она увидела мазок крови, но решила никому об этом не говорить. Хватит с нее на сегодня унижений и папиного кудахтанья. Она мыла пахучим мылом руки и мурлыкала песенку, отходя от пережитой передряги. Выходить к взрослым ей не хотелось. Эпизод стал слишком публичным. Если бы они были с папой дома одни, все было бы не так страшно, но они были в гостях. Асе было стыдно, не хотелось встречаться взглядом с папиными друзьями. Видеть их сочувствие, скидку на ее возраст, смущение, смешанное с брезгливым осуждением. Она попала в двусмысленное, неудобное положение, и виноват в этом был папа. И зачем только он ее туда притащил. Вспоминая происшедшее, Ася опять расстроилась.

В иллюминаторе уже было видно быстро приближающуюся землю, они уже были почти над полосой. Колеса стукнулись о бетонное покрытие и самолет с шумом покатился, постепенно замедляя ход. Пришлось еще долго ждать, музыканты держа футляры с инструментами, и чехлы с одеждой, прошли к выходу из самого хвоста салона, вперед них. Смотреть на них было интересно, и Ася полностью забыла о противном Барселонском инциденте.

Дядя Марк приветственно махал им из толпы встречающих. Они прошли к его машине и поехали домой. Слава богу, он отказался и ним зайти, папа достал ключи и Ася зашла в квартиру. Наконец-то!


— Ась, давай-ка мы с тобой сразу за продуктами съездим. Я надеюсь машина у нас заведется.

— Пап, ну зачем нам сразу в магазин. Пойдем на море. Ты мне обещал. — Асе совершенно не хотелось есть, а о пляже она думала еще в самолете.

— Я что-то не помню, чтобы я тебе обещал сразу идти на пляж.

— Ну, пап. Я хочу на пляж. Что нам еще сейчас делать?

— На пляж вечером пойдем. Нужно купить продукты и сделать обед. Хочешь борщ?

— Не надо мне никакого борща. Давай завтра ты будешь этим заниматься. А сегодня можно сходить в ресторан.


Артем знал, что разговор о ресторане у них обязательно зайдет. Даже знал, как это будет. Они выйдут с Асей в город, пойдут на пляж. Она проголодается, начнет ныть и приставать с рестораном. Понять дочь было можно. Между двенадцатью и двумя весь город будет сидеть на террасах маленьких кафе и ресторанов. Ася будет идти по тротуару и завидовать чужой еде в больших тарелках. Ей будет хотеться мяса, соку, пирожного, а потом мороженого. Ему тоже всего этого в детстве хотелось, но он, правда, к маме не приставал. А Ася будет приставать, а Артем хотел этого, во что бы то ни стало, избежать. На рестораны у него не было денег. Еда вне дома в бюджет не укладывалась. Воспитанный в советское время матерью-одиночкой, Артем вообще не очень понимал, зачем есть мороженое в кафе, если можно купить большую пачку в магазине. То же самое относилось и к соку. Есть дома было относительно дешево, а в ресторане — дорого. Он по-этому не любил встречаться на «нейтральной территории» с друзьями. Две-три бутылки вина и очень скромная еда обходилась в ресторане в три раза дороже. Артем считал такие траты глупыми, но как объяснить это Асе, если даже друзьям такое его отношение к доступной, с их точки зрения, еде «без возни», было непонятно? Иногда ему казалось, что дочь его материальные проблемы понимает, но понимая, не принимает. Получалось, что папа не может доставить ей удовольствие, причем такое незатейливое, что его получают сотни людей, но только не ее папа. Еще в самолете Артем дал себе слово сходить в магазин, а потом дома сварить кастрюлю борща, сделать какие-нибудь котлеты, и даже купить мороженное, или пирожные. Ради бога… пусть, но только не ресторан. Асю следовало как-нибудь отвлечь. Он предложил ей после обеда сходить в Музей шоколада, там, якобы, в качестве рекламы дают конфеты. Ася нехотя согласилась, уже понимая, что похода за продуктами не избежать.

Машина завелась. Они купили целую коляску продуктов и Артем все повторял, что «надо заводить хозяйство». Дома Ася застелила свежим бельем свою кровать и стала наблюдать за папой на кухне. Он сновал между холодильником, плитой и мойкой. В цветастом женском фартуке, он выглядел совершенной хозяюшкой. В этом зрелище было что-то не «то». Папина хозяйственность Асе не нравилась. Он снимал с бульона пену, шинковал капусту и морковку, тушил свеклу с помидорами. Он ей даже предложил ему помогать, но Ася отказалась. Еще чего! Она — ребенок, и папа должен ее кормить. Он, правда, не настаивал. Когда она проголодалась, обед был готов и они с папой с аппетитом поели. Папа предлагал клубнику, но Ася предпочла мороженое. Папа вздохнул, но не стал говорить свое обычное «фрукты полезны». После еды, папа мыл посуду, потом они сходили в Музей шоколада, где уже было не так много туристов, как утром. Особого интереса музей у Аси не вызвал, он там уже была. У выхода правда раздавали маленькие конфетки, но ради них идти в музей конечно не стоило.

Они шли домой, было темно, но окна ресторанов и террасы были освещены. Ася украдкой заглядывала в тарелки людей, ужинавших за небольшими столиками. Она ничего папе не говорила, понимая, что ни в какие рестораны они не пойдут, а дома их ждут котлеты и чай с печеньем. Погуляв по пляжу, они вернулись домой. Понятно, что папе хотелось бы сесть за компьютер, но интернет у них был пока отключен. Да ему для работы и не нужен был интернет, в любом случае его завтра включат; папа насчет этого звонил. Ася легла в свою чистую постель. Папа просил ее сходить в душ, но она не пошла: было лень и стала сказываться усталость этого длинного дня. Из соседней квартиры неслись крики и ругань. Туда поселились новые соседи, негры из Африки. Папа говорил, что нельзя говорить «негры», надо говорить «черные». Ох, ну какая разница? Они, слава богу, не в Америке. Ася быстро уснула.

На следующее утро она проснулась в неважном настроении. Сегодня был последний свободный день, который она сможет провести спокойно. Завтра — понедельник и придется идти в школу. В школе с ней были предупредительны и милы, но она чувствовала себя там чужой. Все улыбались, но Ася не знала, как ребята к ней на самом деле относятся. Настороженно, неприязненно, с любопытством? Да, нет, скорее всего, они к ней никак не относились и это было обиднее всего. Она могла вызвать у них минутный интерес, но общаться с ней они не могли, и это было нормально: Ася ничего не понимала и была уверена, что за их вежливостью скрывается просто равнодушие. Никому до нее не было дела. Это французская школа была для Аси уже третьей школой, в двух предыдущих она успела поучиться в Москве. Она знала, что самое главное — это как к тебе относятся, к кем ты дружишь, кто и в какую группу тебя принял, и еще — учеба. Но ее никто не принял, и учиться она пока не умела. Как Ася хотела бы рассказать о себе девочкам, послушать, что они могут ей рассказать. Но, как общаться, если понимаешь процентов двадцать или даже десять? Девочки это заметили, и просто молча улыбались. Нахалки провинциальные. Она, москвичка могла бы им сто очков вперед дать, но как?

Учителя вели себя с ней не так, как с другими учениками. Она улавливала многое. По математике, которая в московском лицее не была ее коньком, Ася понимала во много раз лучше окружающих, но отвечать-то она все равно не могла. Учителя были профессионально терпеливы, но она им казалось туповатой. А как же еще? Небось думали про себя: вот дебилка! Черт ее принес на нашу голову? Что этим дурацким русским дома не сидится? Ася смотрела по сторонам и пыталась понять, как тут надо одеваться, чтобы не быть смешной, надо хорошо или плохо учиться, чтобы ребята тебя уважали. Кто из учеников тут у них главный? Каких учителей любят, а каких — нет? Вопросов было много, а ответы пока не приходили. Нужен был язык, но Ася опять была с папой две недели в Москве, они продлевали визу. Пока шло время, ребята съездили на экскурсию в Лурд, теперь они, наверное, поездку обсуждают, а Ася опять будет в стороне. В Москве она немного расслабилась, хотя ей было обидно, что в ее 67 школе уже начались занятия, а она сидит дома, и опять «ни при чем». Когда это кончится? Завтра ей придется притворяться, что у нее все хорошо. И перед папой притворяться, и перед ребятами, и перед учителями. Как она от этого устала, как ей хотелось быть самой собой, чтобы ее оставили в покое, чтоб она жила без борьбы, без напряжения, без внутренних конфликтов.

Не стоило об этом пока думать. Им с папой еще предстояло целое воскресенье. Ася вспомнила цитату из Унесенные ветром, романа, который она пока не читала, но о котором ей рассказывала бабушка. Какая-то Скарлет О'Хара говорила: «Я подумаю об этом завтра». А, что, неплохая мысль. Ася принялась натягивать купальник. Они с папой собирались на пляж. И тут у папы зазвонил телефон. Когда он ответил, Ася сразу поняла, что звонит дядя Марк, и насторожилась. Он папе что-то предложит, но что?


Борис

Самолет подрулил к рукаву и оркестр вереницей потянулся к выходу. Руки у всех были заняты: чемоданчик на колесах, футляры с инструментами, многие тащили чехлы с концертными костюмами. Борис тоже нес свой: давно купленный в Англии, дорогой, и хорошо сшитый черный смокинг. Во фраке он не выступал со времен театра. В другой руке у него был кейс с партитурой. Потерять или забыть кейс привело бы к катастрофе. В здании аэропорта ребята инстинктивно выстроились за Борисом и он, читая указатели, повел свою паству в багажное отделение, внутренне привычно усмехаясь их привычке видеть в нем «направляющего». На этот раз не было никаких накладок, багаж ни у кого не потерялся, а высокий большой автобус уже ждал их около самого выхода, там, где парковались только автобусы, забирающие группы. Безотчетно, подсознательно копируя воспитателей и учителей, Борис влез в автобус последним, пропустив сначала всех ребят, то ли пересчитывая их, то ли просто проверяя присутствие каждого. Как и было обещано, ехали они действительно очень недолго. Автобус плавно остановился около отеля и холл наполнился гомоном и смехом. Его ребята походили на школьников старших классов на экскурсии. Борис знал, что он не пойдет в свой номер пока все ребята не расселяться. Hotel Escale-Oceania выглядел не шикарным, но вполне приличным, еще на вывеске Борис увидел, что это действительно «три звезды», как и было оговорено в контракте. Хорошее местоположение: повсюду 10–15 минут на автобусе, в том числе и до концертного зала в Байоне. Борис поднялся в комнату и вытянулся на кровати. После обеда они поедут на репетицию и там в первый раз будут играть с французами. Переводчица, встречавшая их в аэропорту, как обычно русская женщина с местным мужем, уже позвонила Эмару и Дюме и сказала, что репетиция в шесть.

Борис зашел в номер и даже не пошел проверять, какая ванная. Ему было совершенно все равно. Слишком много гостиниц было в его жизни, чтобы он чувствовал существенную разницу. Ему хотелось бы ненадолго уснуть, чтобы начать работу отдохнувшим, но ничего не получалось. Мозг отказывался отключаться от предстоящей репетиции. Борис свесился с кровати, достал из кейса партитуру, и принялся в который раз ее изучать. Знакомые значки и пометки погрузили его в работу. Он знал, что солисты обязательно спросят его по какому изложению читать их партии. Ну да, между его и их вариантами могут быть разночтения. Борис открыл Равеля, первую вещь, и решил посмотреть все лиги, то-есть, иными словами — штрихи у струнных, фразировку и дыхание у духовиков. Борису было интересно, какой свой, особый штрих покажет Дюме. Он готов был в разумных пределах ему уступить, ненужные споры через переводчика ему были с маэстро не нужны. Еще неизвестно публика придет на его оркестр, или на своих виртуозов? Наверное, и то, и другое. Не стоит сковывать инициативу солистов, вызывать у них подсознательный протест. Маститые оркестры были способны на довольно неприятные «козьи морды» незнакомым солистам, т. е. музыканты могли ни с того, ни с сего «упереться», хотя было понятно, что ни к чему хорошему упрямство не приведет, но это был, конечно, не их случай. На «козьи морды» его ребята были пока неспособны, не тот ранг…

К сожалению, как всегда на гастролях, Борис не знал специфическую акустику зала, и поэтому его напряжение усугублялось: как бы не пришлось так или иначе менять обозначенную в нотах нюансировку, применяя иную дифференциацию в различных группах, «пряча» второстепенные голоса. В разных залах все может звучать или слишком тихо, или, наоборот, крикливо. Надо сыграться с солистами, а сейчас он не мог предусмотреть ни то, что будет диктоваться акустикой зала, ни то, как особенности его оркестра совпадут с особенностями солистов. Ему придется решать на месте, какую группу усилить, какую приглушить, ведь у Бориса была собственная трактовка Равеля: он чуть-чуть убрал, и чуть-чуть добавил. В Цыганке ему следует обратить внимание на паузы, там это так важно, все в длительности пауз и фермат. Идет длинное соло скрипки, а оркестр делает крохотные, едва слышные акценты, в легкое, невесомое касание. От него будет зависеть, насколько филигранно они попадут туда, куда надо. А там наступит кульминация в полный звук, но тут тоже очень важно не пережать.

Борису показалось, что в комнате душно, он лежал на смятом покрывале и мысленно озвучивал музыку, отдаваясь «немому» дирижированию, тело его напрягалось и расслаблялось, руки чуть двигались, пальцы сжимались и расжимались, но сам он этого не замечал. На репетиции следовало найти темп: быстрое не должно быть нервозным и суматошным, а медленное — манерным или утомительно-однообразным. Тут ему надо держать ухо востро: солист его видеть почти не будет, это его оркестр должен идеально следовать за солистами, и не факт, что будет получаться так, как Борис себе это сейчас представлял. Интересно, какой будет скрипач! Как он меняет смычок? Понятно, что в начале нового штриха звучание будет сильным, а концу ослабеет. Просто интересно насколько ослабеет? Все внимание Бориса сосредоточилось на Равеле. Глинку и Мусоргского ребята играли десятки раз. По группам заниматься все равно поздно. Пусть свои пассажи сами повторяют. Борис ждал репетиции и знал, что пока он не увидит солистов и они не начнут сыгрываться, ему не удасться ни на что отвлечься. Пусть будут трудности, главное, чтобы он понимал, какие.

Пора было идти обедать в соседний ресторан, где все было заранее заказано. В гостинице ресторана не было, что было неудобно, но Борису сейчас было на все наплевать. Переводчица звонила и пыталась обговорить с ним меню. Вот только сейчас ему для полного счастья не хватало поговорить о Blanchette de veau … Он ей что-то ответил, причем не очень вежливо, а потом ей пришлось ему снова звонить: ребята уже собирались в вестибюле, чтобы идти на обед. Борис сказал ей, что сейчас выйдет. Надев легкую рубашку, он спустился вниз. Ребята галдели, все переоделись в летнее. Кто-то смеялся, и Борису всегда, когда он был напряжен, казалось, что это «смех без причины — признак дурачины». Чувства юмора у него сейчас было ноль. Борис окинув всех взглядом, сразу заметил кого нет. Ладно, останутся без обеда, его это не волновало. Он подошел к сидящему в кресле Сашке, ободряюще ему улыбнулся и спросил, как он себя чувствует. Сашка ответил, что у него все в порядке. Ладно, предположим… Борис ничего сделать уже не мог. До ресторана было минуты три. Опять все шли гуськом за ним. Им накрыли два больших стола в зале, отдельно от посетителей. Борис увидел, что ребята норовили сесть за другой столик, подальше от него. Боже, неужели он им портил аппетит? Получалось, что да. Многие относились к нему с опаской, боялись стать на репетиции объектом его длинных проповедей. Разумеется, Борису было прекрасно известно, что музыканты не любят слишком разговорчивых дирижеров, что от его менторских въедливых пассажей они утомляются, но иногда его «несло», и он в сердцах выговаривал им свою неудовлетворенность, слишком длинно объясняя, как надо, ненароком обижая и унижая беззащитных перед ним ребят.

Переводчица была простенькая молодая женщина, ее французский был беглым, правильным, хотя может и недостаточно богатым и нюансированным. А ему как раз и были важны нюансы. В простоте он и сам мог сказать… Борису опять вспомнилась Марина. Он был уверен, что с ней, как с переводчицей режиссерам работать легко. Она не была посторонней, она не просто знала иностранные языки, она понимала суть дела, а это разные вещи. Впрочем, положа руку на сердце, сама Маринина специальность представлялась Борису невнятной. Она жила в Питере, работала, или вернее, служила в Мариинке, но кем? Переводчицей, репетитором, помощником режиссера? Когда Марина жила в Швейцарии, ему казалось, что она станет, как бабушка, преподавателем, профессором в хорошем гуманитарном институте. А она не стала. Почему так вышло? Борис вспомнил, как она приезжала из Женевы, пробовала поступать в студию к Фоменко. Прошла на второй тур, но ее, в результате, не приняли. Она вернулась с таким лицом, что они с Наташей сразу все поняли. Как Марина плакала, закрывшись в маленькой комнате! Они с Наташей ее не утешали, не стучали к ней в закрытую дверь. Он, было, попробовал, но Наташа сказала: «Не трогай ее! Пусть поплачет.» Марину было жалко, но в глубине души, Борис с Наташей были даже рады, что судьба дочери не будет связана с театром. Они сами прослужили в театре 35 лет, и знали, что театр — жестокая вещь! Говорить об этом Марине было бесполезно, а тут фортуна сама распорядилась, т. е. все к лучшему в этом лучшем из миров. Но, получилось, что «не к лучшему»: Марина хотела связать свою жизнь с театром и связала. Она жила новостями Мариинки, рассказывала о премьерах, знала артистов труппы, режиссеров, на нее рассчитывали. Было видно, что Марина обожает свою работу и это было ему немного обидно. Они — известные артисты, высококлассные профессионалы, а Марина — кто? Какое-то занижение планки!

Она ничего им никогда не рассказывала о своей личной жизни, но кое-что скрыть было невозможно. Борис знал, что у Марины был затяжной и несчастный роман с известным оперным режиссером. Они познакомились в Швейцарии, Марина ездила с ним по европейским странам, потом, уже когда она жила в Питере, он туда был приглашен, и она с ним участвовала в постановке пьесы по Мадам де Сталь. Борис вздохнул. Для него было бы унизительно все время находиться в тени другого человека. Может это естественно для женщины? Они западают на талант? Борис не знал, но Наташа бы от этого очень страдала, она и сейчас с трудом принимала его занятость и востребованность, втайне завидуя, что возраст для дирижера не помеха, а для нее, певицы, наоборот, катастрофа. Он, кстати, и не считал, что она — менее талантлива, чем он. Но, он профессионально рос, а она — шла вниз. Обидно, но естественно. А Марина? Ей под сорок, и она до сих пор почти «на побегушках» в колоссальном театре, где не на жизнь, а на смерть борются самолюбия и амбиции. Марина не принимала в этой борьбе никакого участия, никому не была помехой, никого не мечтала подсидеть, не билась за роли, не ждала рецензий. Может это было хорошо? Может быть, но он бы так жить не хотел.

Он знал, что у них с Мариной лучшие отношения, чем у нее с матерью. Марина была его дочь, они понимали и любили друг друга, но, вот парадокс: Марина не могла ужиться не только с матерью, но и с ним. Когда им приходилось подолгу бывать вместе, возникало раздражение, в воздухе разливалась нервность, сдерживаемое недовольство, ведущее к вспышкам, ссорам, взаимным обвинениям. Они оба начинали кричать, а Наташа уходила и закрывала за собой дверь. Что ж… Борис понимал, почему Марина решила жить в другом городе. Да, собственно, он уже никак не мог ни на что повлиять. Просто денег подкидывал, когда мог, а мог он нечасто. Борис опять вздохнул. Пора было ехать на репетицию. Если бы они просто выступали сами по себе, он бы так не волновался, но солисты… как они встретятся, как сработаются, какая будет пресса? Предательски начинала болеть голова и Борис предусмотрительно принял таблетку пенталгина.

Они должны были выступать в здании театра Байонна, современном помещении, с хорошей системой звукоусиления. И все-таки, поскольку здание было приспособлено для разных зрелищ, то хорошей акустики ждать не приходилось. Борис огорчился, но тут уж ничего было не поделать. Он сидел в небольшой репетиционной комнате за сценой, посреди которой стоял довольно обшарпанный концертный рояль. Оркестр уже был на сцене, ребята настраивались под руководством Саши. В дверь постучали, Борис поднялся навстречу Пьеру-Лорану Эмару. Они улыбнулись друг другу и пожали руки. Борис видел Эмара лет десять назад в Германии. Музыкант постарел и выглядел на все свои: плотный, черноволосый мужчина под шестьдесят, с тонкими губами и морщинами на лбу. Пианист он был очень хороший, но не джазовый, как Крамер, с которым они исполняли Равеля в Москве. Честно говоря, Борис и за Вальс волновался: он был странным произведением, очень сценическим, и это был не просто вальс, который было бы сыграть относительно просто. Там было другое: через легкость танцевальности, изящной, нарядной, кипучей, взвинченной, почти как у Штрауса, прорывается грандиозная картина «гибели среди блеска». Вот что было типично Равелевским. Вся эта цепь разных вальсов, спады, подъемы, упоительно беззаботных, красочных, бравурных, нежных, сочных — и вдруг… там слышно что-то неизбежное, мятущееся. Музыкальную ткань начнет лихорадить, и все темы, такие раньше пикантные и праздничные, превращаются в страшные, зловещие, неудержимые, потоки.

А Концерт… сколько там джазового, неклассического, остро современного. Крамер умел передать это просто блестяще. Вот, черт… Даня Крамер с ними с удовольствием проехался бы по Лазурному Берегу, но его же не приглашали. Нужно работать с каким-то Эмаром. Ладно, пусть не «каким-то», но Борис так хотел поработать с Крамером, но… кто у него спрашивал! «А вот мы сейчас и увидим, что получится», — думал Борис, пока они шли с Эмаром к сцене. Переводчица была наготове, но Борису она была пока не нужна. Он по-английски представил Эмара музыкантам и оркестр поднялся, чтобы с ним поздороваться. Официальная часть была сзади, и солист сел к роялю. Борис посмотрел на часы. Ему надо было все успеть. Вальс они уже поиграли, сейчас надо было репетировать Концерт, а затем Цыганку, хотя скрипач еще не пришел. Борис не был уверен, останется ли Эмар слушать репетицию дальше, или уйдет.

Борис прогнал все по-первому разу и очень устал. Эмар играл замечательно, но не совсем так, как это «видел» Борис. «Ладно, пусть будет так… Уже ничего не переделаешь. Главное, мой оркестр не подкачал.». Он пожал Эмару руку, ребята опять встали, и артист ушел в кулису, включая свой телефон. Было видно, что он тоже устал. На сцену уже выходил Огюстен Дюме. Борис слушал его записи, но лично знаком не был. Дюме был маститым скрипачом, примерно одних с Борисом лет. Космополит, как и Эмар, с какими только оркестрами он не играл. Работать с Дюме было престижно и ответственно. Этот скрипач играл и с Караяном и с Лондонским симфоническим оркестром. Для оркестра Бориса это была честь. Ребята и сами это понимали: Борис видел их опущенные головы и растерянные глаза. «Сейчас как мы мэтру налажаем… надолго запомнится.» — думал Борис, улыбаясь и всем своим видом стараясь показать уверенность в своих силах. Дюме, высокий, худощавый мужчина, в очках, с тонким, нервным, интеллигентным лицом, с длинными волнистыми волосами, оказался, на удивление, простым и демократичным дядькой. С такими всегда приятно работать.

Он снял вельветовый пиджак, и засучил рукава своей ковбойки, всем своим видом показывая, что готов «пахать». Борис знал, что Дюме исполняет Мендельсона, Брамса, Чайковского, но в его программах был и Дебюсси, а значит… и с Равелем все должно быть хорошо. Скрипачи такого класса быстро улавливают суть музыки. Лишь бы его ребята… вот за что он беспокоился. Кто бы сомневался в виртуозности и тонкости Дюме! Да, сама инструментовка Равеля и так будет говорить сама за себя, она сделана настолько хорошо, что практически не требует от оркестра каких-то сверхъестественных усилий. Но может случится, что скрипка Дюме будет сверкать такими яркими красками, и тембровое разнообразие его звука будет настолько ошеломляющим, что его оркестр будет выглядеть на фоне солиста просто бледно. Этого Борис не хотел, особенно перед французской публикой. Дюме сам был дирижер, а вдруг он поведет за собой оркестр, а Борис упустит инициативу. Ага, а критики напишут, что дирижер «не дотянул». Головная боль давно отпустила, но вместо нее пришла слабость и противное легкое головокружение. Хотелось хотя бы на стул сесть.

Репетиция затянулась, Дюме устал, но продолжал репетировать, в конце он представлял с оркестром единое целое. Равель звучал просто прекрасно. Два часа пролетели. Огюстен надел свой пиджак, и они договорились об утренней репетиции, явно довольные друг другом. Какое счастье! Борис собирался прогнать еще и первое отделение, но посмотрев в усталые глаза ребят, решил всех отпустить. Сам, как выжатый лимон, он решил немедленно ехать ужинать и лечь пораньше спать. Ребята стали подходить и отпрашиваться в город. Спать им не хотелось. Борис был уверен, что и на ужин не все собирались приходить. «Идите куда хотите. Вы не маленькие дети… но, не увлекайтесь! Если я завтра увижу хоть одного сонного, кто будет мазать… Сегодня, вы все были молодцы. Но успокаиваться рано…» — Борис не мог выйти из роли ворчливого папочки. Ребята обещали не возвращаться поздно, но было ясно, что многие придут только под утро. Поделать с молодежью Борис ничего не мог. На сегодня его миссия была закончена.

В автобусе было много свободных мест. Ребята уже разошлись кто куда. Борис зашел в номер, снял потную рубашку, надел свежую и пройдя пять минут до «их» ресторана, сел ужинать. Переводчица спрашивала, нужно ли ей приходить на ужин, но Борис ее отпустил до завтра. В ресторане ему никто нужен не был. Он поел в одиночестве, хотя видел, что некоторые ребята тоже, оживленно болтая, ели за соседними столиками. К нему никто не подсел: то ли не хотели, то ли стеснялись беспокоить. Скорее — первое: у них были свои разговоры, в том числе и про его персону. Борис поднялся в комнату, и с раздражением принялся расстилать кровать. Вечно в Европе подсовывают простыни под матрас, и так плотно притыркивают покрывало, что надо все освобождать с усилием. Какая-то тяжелая физическая работа. Черт бы их побрал! Борис с удовольствием улегся, и включил телевизор. В быстрой французской речи он понимал не все, а напрягаться не хотелось. Было бы ради чего… Про начало гастролей в местных новостях не сказали. Зачем, все билеты были распроданы. Борис рано встал и очень устал. По городу были расклеены афиши их выступления. Там даже была его давнишняя фотография. «Все у нас завтра будет хорошо.» — с этой мыслью он уснул.


Марина

Марина поговорила по Скайпу со старым московским приятелем, рассказала ему о своей работе с французом, и связанной с этим командировкой в Сочи. Приятель спросил про родителей, которых он прекрасно знал. Марина похвасталась, что папа в Биаррице, а мама дома. Слава богу, отец перед отъездом забрал мать с дачи, теперь она хоть какое-то время проживет в Москве. С тех пор, как она ушла на пенсию, с ней что-то происходило. Мать упрямо сидела одна в Щелыково, в пустом доме, вела деревенское хозяйство, даже таскала ведра с водой. Марина часто разговаривала с папой, который ей сказал, что мама неважно себя чувствует. Мать свое состояние от нее скрывала, но Марина о нем знала и беспокоилась: матери следовало постоянно жить в московской квартире, а не в Щелыково, где не «брал» мобильный и было даже трудно вызвать врача. Мамино упрямство Марина не понимала, злилась на папу, представляла себе ряды мокрых облезлых домов, серое небо, мелкий холодный дождь, вязкую грязь. Что делала мать в этой бесприютности и заброшенности? Почему она там пряталась? От кого? Зачем? Впрочем, телефон был у сторожа, и, если надо, он бы вызвал скорую, а так… мать, видимо, и не нуждалась в разговорах: подруг у нее никогда не было, коллеги звонить давно перестали. Москву она явно избегала. Может ей не хотелось наблюдать папину профессиональную суету, слышать о его планах, сомнениях, надеждах, волнениях, победах? У нее уже ничего этого не было. Бедная мама. Она, скорее всего, могла бы начать жить внуками. С другой стороны ухоженную маму, всю жизнь озабоченную тем, как в данный конкретный день звучит ее голос, было нелегко представить себе гуляющей с коляской. С ней-то она никогда не гуляла, думая не о том, как ее маленькая Мариночка прибавляет в весе, а о своих партиях и премьерах. И все-таки… бедная мама! Марина вздохнула, в который раз почувствовав комплекс вины перед родителями, у которых нарушался нормальный цикл человеческой жизни. Цикл замыкался на ней, их дочери, а она оказалась несостоятельной, не выполняла свой биологический долг. Родители-то его так или иначе выполнили, несмотря на творческие планы и занятость.

Видит бог: Марина влюблялась, может даже чаще, чем окружающие. Она умела любить, отдавалась своей любви с самоотверженностью и страстью, а вот любили ли ее те, кого любила она? Что-то с самого начала пошло не так. С того самого начала, когда она была девчонкой, школьницей. Она помнила себя: да, она была красивой! Тонкой, необычной, меланхолической, в чем-то «немодной» красотой. Среднего роста, худая, черноволосая, с яркими зелеными глазами, решившая никогда не краситься, инстинктивно подчеркивая свою природную органическую естественность. Марина помнила, что она тогда даже и не душилась, хотя мама учила ее, как это надо делать: чуть за ушами, на волосы, на одежду, но никогда на кожу, так как запах будет искажаться. Мама хотела, чтобы Марина делала, как она, но Марина этого как раз и не хотела. В ней не было ни грана кокетливости, вульгарности, ожидания «кавалеров», которое в девочках такого возраста видно: выберите меня, выберите меня! При этом Марина умела перевоплощаться в разных персонажей, не стеснялась выглядеть смешной. Это ее папа был главным режиссеров их детских спектаклей! У них в школе нашлись мальчики, которые ее оценили. Если бы Марина хотела, она бы «дружила», но… ей никто не был интересен, и воздыхатели так и оставались в ранге просто друзей, но… не больше. Разве она не понимала, что от нее те мальчики ждали? Что ждали подруги от мальчиков? Обжимания по углам, чьи-то ищущие руки на теле, мокрые, сладостные поцелуи после вечеринок, медленные танцы, голова кругом от выпитого вина… да мало ли как девочки и мальчики ее возраста тянулись друг другу, жадные и робкие одновременно. Ее сверстникам, друзьям, всем без исключения, эти первые любви были интересны, но только не ей… Она видела, как это происходит, понимала, к чему может привести, и приводило, но ей такого было не надо. Как же так?

Один мальчик, Роман, был влюблен в нее нешуточно, ходил за ней, не скрывая своего чувства, желая быть с ней любой ценой, даже ценой унижений, и тогда с этим Романом, Марина поняла сладость издевательств. Оказалось, что мучать человека — приятно. Власть над ним — опьяняет. Марина играла с ним, как кошка с мышкой, то подпуская, то отталкивая, то поддаваясь его ласкам, то давая понять, что она его не хочет. Тот парень был неплохой: такой нежный, заботливый, покорный ей, принимающий крохи любви, как высшее благо. Он мог бы стать ее мужем, если бы она захотела, но она, разумеется, не захотела. Она даже и представить себе не могла такую банальщину: жизнь с родителями, хозяйство, стирки, обеды, супружеский секс, а потом пеленки, кашки, дачи и детский сад. Он долго не женился, а потом его женой стала женщина старше его, с ребенком. Собственных детей у него не было. Был ли он счастлив? Марина сомневалась: она была женщиной его жизни! Но она не хотела от него ребенка. Ее от этой мысли даже передернуло. Только этого не хватало!

Марина поймала себя на странном двойственном отношении к маленьким детям. Она хотела ребенка, всегда хотела. Но, с другой стороны, мог ли маленький кричащий, дрыгающий ногами, комок полностью завладеть ее вниманием? Как она бы хотела научить ребенка любить театр, водить его в галереи, учить языкам! Но были же еще мокрые пеленки, неприятное зрелище сочащегося из груди молока. Во всем этом было что-то животное, заслоняющее ее духовную, эстетическую составляющую. Других женщин это не пугало, а ее пугало. Незачем было себе врать.

С ранней юности к Марине приставали в транспорте. Это всегда были зрелые мужчины, иногда даже откровенно пожилые. Когда она рассказывала о своих злоключениях подругам, они смеялись над «ее дедушками». В Канаде в нее влюбился мальчишка-музыкант, но она его любить не могла, он был смешной и глупый. А потом, мальчишки с их дурью, неопытностью, горячностью и нетерпеливостью вообще ушли из ее жизни. «Мальчишек» она отрицала, как класс. В Швейцарии у нее было три привязанности: профессор английской литературы, режиссер и израильтянин из офиса. Профессор и режиссер, гораздо старше ее, были умны и талантливы. Оба принимали ее любовь, и даже в какой-то степени издевались: то притягивая, то прогоняя. Все повторялось. Наверное, так всегда бывает, когда один любит, а другой любовь принимает, воспринимая ее как свое право играть с другим человеком, испытывая от этой игры острое удовольствие, но быстро им пресыщаясь. Правда, теперь, в роли «жертвы» были не мальчишки, а, наоборот, сама Марина. Это она пресмыкалась, признавалась в невозможности жить без любимых «мучителей». Она была готова на любую при них роль, только бы не прогоняли, позволили быть рядом, давали возможность видеться, не вычеркивали из своей жизни. Израильтянин был женат, имел двоих детей. Роман с ним был короткий, мучительный, безнадежный. Вот про такую любовь надрывно пел когда-то Жак Брель: «Я буду тенью твоей собаки, только… не уходи… ne me quitte pas …»

Разумеется, Марина занималась с этими мужчинами любовью, в какой-то момент поняв, что иначе ничего не выйдет, ни с кем, что таковы правила отношений между мужчиной и женщиной. Она засыпала с ними в одной постели, ощущала на себе их руки, отвечала на их поцелуи, играла с ними в их любовные игры. Да, она знала, что «так надо», не покоряться обычной практике, было бы дикостью. Какое-то время, ей и самой казалось, что так и должно быть, что мужчины делают ее счастливой и спокойной. Но… это было не так. Она любила их суть, харизму, талант, независимую раскованность суждений, зрелую уверенность в себе, а вот… все остальное, для большинства притягательное и обязательное, ей было не так уж и надо. Марине казалось, что прикосновения, ласки, неистовые объятия, все эти прелюдии, иногда умелые, иногда не очень, имеющие своей целью ее возбудить, были ее вынужденной данью традиционности. Разве можно было сравнить беседы, споры, единение душ с всегда одинаковым оргазмом, который она, зачастую, симулировала, чтобы не огорчать любимого, который ради нее так старался. В постели все эти умные, рафинированные джентльмены духа, интеллектуалы, подавляющие Марину своей волей, моральным превосходством и силой, становились примитивными животными и ей это было неприятно: их властный ищущий рот, темные с сединой волосы на груди, учащенное дыхание, пот, тяжесть их тела, чавкающие звуки, от которых она не умела отвлечься…, а просто обреченно ждала, когда все кончится.

Марина подумала, что было бы странно, если бы ее избранники предложили ей «руку и сердце» по всей форме, с гордым дарением бриллиантового кольца в маленькой коробочке. Да, разве эта пошлая блестяшка что-нибудь значила? Марина саркастически улыбнулась. Она не хотела ни кольца, ни свадьбы, ни подвенечного платья, ни гостей, ни ужасных криков «горько». Да, и вообще: хотела ли она замуж? Иногда, ей казалось, что да, а иногда, она вынуждена была себе честно признаться, что «это» не для нее. Почему всегда ее избранниками были либо мужчины намного ее старше, либо чужие мужья? А может она подсознательно, как раз и выбирала тех, кто не может и не хочет на ней жениться? Она выбивалась из ранжира, к лучшему или к худшему. Марина была «другая», и сама от этого страдала. Банальность чужого семейного благополучия вызывала в ней зависть, но одновременно отвращала ее, и сделать с этим она ничего не могла.

Понятно, что в современном мире, можно было бы стать матерью без мужа. Ребенок был бы только ее, но… тяготы ухода за ним, неизбывная постоянная ответственность, которую будет не с кем разделись, казались ей непосильной ношей. Ей было страшно так изменить свою жизнь, сделать ошибку, причем ошибку уже неисправимую. У нее не хватало на это сил. Рядом не было никого, кто укрепил бы ее дух, а сама она не могла себя уговорить на такой подвиг.

Марина не шла на работу, потому что там сегодня было особо нечего делать, но была и еще одна причина. Придя в театр она бы не смогла противиться желанию зайти под каким-нибудь предлогом на репетицию оперы, над которой труппа сейчас работала. Там одну из главных теноровых партий пел знаменитый питерский певец. Марина была в него безнадежно влюблена. Чуть выше среднего роста, дородный, с черными гладкими волосами, этот мужчина ее привлекал своей спокойной, полной достоинства повадкой. Казах, он представлял собой чистый тип своей расы, северо монголоидный овал лица, раскосые пронзительные глаза, крепкие ровные зубы. Талант его был бесспорен, но он не боролся за право петь в том или ином спектакле, не суетился, ни с кем не ссорился, не говорил про других гадости. Он тоже был другой, совершенно чуждый столичной суете.

Марина не могла сдержаться, она призналась ему в своих чувствах. Она всегда так делала, четко зная, что все равно ничего не выйдет. Да, она и не ждала, что выйдет, не хотела, чтобы вышло, ей было достаточно любить самой. Он с достоинством поблагодарил ее, но дал ясно понять, что между ними ничего не может быть. Ну, кто бы сомневался? Марине, собственно, от него ничего не было нужно. Она украдкой за ним наблюдала на репетициях, поджидала при выходе из театра, пряталась за углом, чтобы он ее не заметил, а потом… опять пришла и сказала ему, что не может без него жить. «Марина, милая вы моя! — сказал он, не мучьте ни себя, ни меня, у меня есть семья, которую я люблю. Любить кого-то другого, я неспособен. Простите». Было понятно, что ему стало неприятно ее общество. С этим надо было жить, и Марина стала избегать лишний раз появляться в театре. Она мучилась, но эти мучения не были ей неприятны они придавали ее жизни смысл, пусть эфемерный, но ей было лучше так, чем просто работа в театре, халтура, бурная жизнь в соцсетях, встречи с многочисленными друзьями, которых она избегала приглашать домой.

Даже, если она и не пойдет в репетиционную комнату и не будет показываться рядом со сценой, она может случайно встретить своего певца в коридоре. Он непринужденно поздоровается, а она… нет, все пока было еще слишком больно, хотя и лучше, чем было полгода назад.

Марина лениво, чтобы прекратить думать о своей горькой любви, зашла на страницу Фейсбука. Там жизнь била ключом: кто-то писал о политике, как, за что и почему надо голосовать, что подписать в защиту, или «против». Люди писали о спектаклях и «штучках» своих детей, о поездках, помещали фотографии и просили совета. Это был ее мир, хотя иногда, странным образом, Марина боялась помещать там свои посты, и все потому что она не на сто процентов была уверена в своей грамотности. Поскольку пара сотен ее «друзей» были гуманитариями с университетским образованием, они болезненно реагировали на чужие ошибки, которые выпячивались, вышучивались, и уж во-всяком случае обсуждались, разумеется, если речь шла о «чужих», посты которых «перепостировались», иногда, как раз с целью, посмеяться над ошибкой, показать, что «уж они-то никогда бы так не написали». Марина вспомнила, как кто-то поместил чужой пост просто, чтобы поглумиться над правописанием слова будующий. Лишнюю «ю» выделили курсивом: вот, как «они» пишут, быдляки лоховатые, уроды «голимые», «низота убогая». В этом конкретном случае, Марина чисто случайно, знала мужчину, сделавшего эту ошибку. Она с этим довольно известным политиком, училась когда-то в школе, он был на пару лет старше. Про него было известно, что он закончил юридический факультет МГУ, знает четыре европейских языка, много лет жил за границей, написал много статей и защитил докторскую. И вот он написал это лишнее, скорее всего, случайное «ю» в не таком уж глупом тексте. Какое в Фейсбуке поднялось улюлюканье. «Ату его!» — кричали люди, даже и вполовину не имеющие уровня образования Марининого однокашника.

Она-то делала ошибки и хуже и ей надо было быть осторожнее, хотя, скорее всего, к ней бы никто не прицепился. Марина не была «известным политиком», она была «никто». Кто бы стал ее, как выражались в Фейсбуке, «чморить»? Недавно она поместила фотографию с подругой под большим зонтом, тут же придумала надпись: «Мы амазонки, а это наш амазонт». Она была уверена, что фото и надпись получат много «лайков». Марина вообще держала на Фейсбуке свою фотогалерею. Вот она в белом одеянии на технической репетиции для постановки света. Марина эту фотографию подписала: «Я всегда готова к любой роли, но в опере-то надо еще и петь… с этим хуже». Лучше самой над собой подшутить, чем ждать, когда пошутят другие. Марина перелистала свою галерею: вот она после премьеры Поругания Лукреции, среди артистов. Мужчины в смокингах, женщины все в вечерних длинных платьях, с оголенными плечами, только Марина в коротком простом платье, зато с шарфом. Сразу видно, что она — не певица, отнюдь. Вечно она «среди», «рядом», «вблизи», но… не одна из…! Не как мама, не как папа. Ни черта из нее не вышло. Вот родители смотрелись бы просто прекрасно: папа в смокинге, мама в вечернем туалете. А у нее, Марины, никогда таких платьев и не было. Она их на себе не представляла, не любила, но чуть завидовала тем, кто в такой одежде смотрелся. Она не смотрелась…

Марина решила все-таки выйти из дома и сходить в магазин. Надо было есть, а впереди еще был целый день. «Как там папа?» — опять пришло ей в голову, пока она натягивала длинные сапоги и завязывала шарф.


Михаил

Михаил, как всегда, проснулся очень рано. Вчерашний вечер прошел не так уж утомительно, лучше, чем можно было ожидать: они пообедали вместе с представителем компании, выпили, но, в меру. Представитель распрощался и ушел. Михаил почувствовал, что после его ухода все расслабились: через переводчика говорить было неприятно, тут он клиентов понимал. Он сказал, что они сами погуляют, и пойдут в гостиницу отдыхать, француз с облегчением откланялся. Было еще довольно рано, но солнце красным шаром уже начинало «падать» в море. Яркий алый шар катился вниз быстро и неумолимо, окрашивая в экзотические цвета облака и делая небо нереально красивым. Они остановились посмотреть на закат. Потом решили пройтись по набережной Гран-Плаж. Там было очень много народа, гуляющая нарядная курортная толпа. Через каждые 20 метров стоял лоток с сувенирами, мороженым, тут же пекли особые тонкие блины «crèpes». К его изумлению все купили по большому блину с шоколадной подливкой на бумажной тарелке. Михаил отказался, совершенно не хотел есть после ресторана. Клиенты с аппетитом принялись уплетать блин, хотя еще и часа не прошло с тех пор, как они все ели маленькие пирожные, которые им снимали щипчиками с живописно нагруженной пирожными и прочими сладостями тележки. Мужчины из Кирова еще поинтересовались, как за десерт платить, ведь «их» официант не в курсе того, что они съели. Михаил и сам знал ответ, но перевел вопрос французу. Почему их это интересовало? Они же не платили за этот ужин. Какая им была разница, но мужики, видимо, были насчет денег насторожены «по жизни». К десерту принесли бутылку Шампанского, да не какого-нибудь, а дорогого, Дом Периньон. Михаил был готов поспорить, что русские из Кирова никогда не отличили бы его от напитка Салют. Бисер метался, с его точки зрения, зря, хотя, кто их знает: в последние годы русские бизнесмены были помешаны на статусе, и для них одни марки Шампанского были «статусны», а другие — нет.

На набережной выступали бродячие артисты: кто-то жонглировал огнем, и они остановились посмотреть. Потом два парня-клоуны, на быстром французском представляли какие-то скетчи, люди смеялись, но они прошли мимо. Через двести метров увидели небольшую сцену, где, одетые в костюмы древних басков певцы, что-то исполняли под гитару. Дальше был небольшой струнный ансамбль. Играли неплохо, что-то доходчивое. Люди бросали деньги в открытый скрипичный футляр. Ну, правильно, набережная — это было самое туристическое место. Михаил знал, что где-то рядом было казино, но решил его русским не показывать. Если они туда зайдут, то спать придется уйти очень поздно, чего ему не хотелось бы. Мимо этого здания с большим куполом, они, слава богу, прошли, ничего не спросив. Прошли и мимо ресторанов-дебаркадеров. Этого бояться не стоило, Михаил и представить себе не мог, как это еще можно было бы что-то есть. Зато, зашли в бар. Дядьки по-быстрому выпили почему-то текилу, насыпав крупную соль на тыльную сторону ладони, а потом ее облизав. Михаил понимал, что «так было надо»: вопрос статуса. Даме подали какой-то ярко розовый напиток с экзотическим названием, а он заказал джин с тоником, который был ему нужен, как рыбе зонт. Михаил с тоской подумал, что джин сделает его, и без того плохой сон, еще хуже, но деваться было некуда: издержки профессии. По опыту Михаил знал, что заказать сок покажется его компании диким, а объясняться по-поводу проблем со здоровьем, он не хотел: по правилам игры ему следовало получать удовольствие от того же, что и соотечественники. Он был даже всегда готов к разговорам о превосходстве русских, «умеющих пить», над французами-лягушатниками или немцами-колбасниками. Потом мог идти пассаж про русскую «водочку», и их противный коньяк, который пахнет клопами, или их виски, который, как самогон. Вчера этого ничего не было. И в магазины ему идти не пришлось. Вполне хорошая суббота.

Сегодня от культурной программы было уже не отвертеться. Им предлагали осмотреть знаменитый Маяк, Phare, Михаил с содроганием услышал, что придется подняться на 248 ступеней, на высоту 74 метров. Как хорошо, что никто не захотел. Исторический музей тоже был отвергнут по причине ожидаемой скуки. Опасения были ему высказаны, но он предусмотрительно не стал ничего французу переводить. Они сходят в Часовню Императрицы Chapelle Impériale, построенную по приказу жены Наполеона, и разумеется все захотели посетить русскую церковь, Eglise Orthodoxe. Церковь, понятное дело, действующая, хотя в воскресенье она практически полностью отдается на откуп туристам. Потом музей моря, Musée de la Mer Aquarium. Михаил был в аквариуме с семьей, и помнил, что там можно увидеть барракуд, акул, и прочих морских каракатиц. Его они не вдохновляли, но… дело вкуса. Потом они поедят, отдохнут и вечером — самое главное: посещение концерта симфонической музыки в концертном зале Байона, куда их отвезут на машине. Француз восторженно говорил о русском оркестре, который сегодня откроет в Байоне свои гастроли. Ему казалось, что выступление московского оркестра будет русским особенно приятно. И тут еще будут играть французские виртуозы… вот какое прекрасное совпадение, чудесный сюрприз! Михаил прекрасно знал, что симфоническая музыка не входит в представления мужиков из Кирова о прекрасном, они бы лучше вечером опять сходили в ресторан и в пару баров, но лажаться перед французом никто не хотел. Лучше уж они потерпят, и будут со всеми хлопать. Михаил видел вчера расклеенные по городу афишы и понял, что они как раз с этим оркестром летели. Ну, что ж! Не самые плохие планы на вечер, потом их отвезут в гостиницу и даже, если клиенты пойдут в бар, есть вероятность, что ему никуда идти с ними не придется. При нем, он видел, они тоже чувствовали себя немного скованными.

Михаил посмотрел на часы, было уже почти восемь часов, в девять они договорились встретиться на завтраке. На душ и бритье ему было нужно минут двадцать, так что можно было еще немного полежать. В Москве было 11 часов, воскресенье. Женя скорее всего дома, а вечером уйдет куда-нибудь с ребятами. Хорошо, что у нее появились друзья. Впрочем, Михаил о них мало что знал. Женя их никогда домой не приглашала, гости к ним не приходили. «Интересно, почему у нас так?» — подумал он. Тут было что-то не так. И вообще, есть ли у Жени молодой человек? Дурацкий, по-сути, вопрос он себе задавал, знал же, что — нет! Но, Михаил так и подумал… «молодой человек». Так, весь, никто уже не говорил. Ну как его не назови! Друг, мужик, гражданский муж. Можно по-современному — «бойфренд». Если бы Женя сняла с кем-то квартиру и они бы жили, как муж с женой, даже и не сходив с ЗАГС, он бы не удивился, был бы даже рад, но этого не происходило. Женя жила дома. Если бы в свое время у него были деньги, разве он бы не ушел от родителей? Еще как бы ушел, да ему всегда было с кем, а Жене, получалось, было не с кем.

Михаил часто спрашивал себя, а может ли он беспристрастно взглянуть на свою дочь, дистанцируясь от родственной связи. Взглянуть объективно, как на незнакомую женщину? Тем самым мужским взглядом из времен юности, когда для него не было такой уж большой проблемой найти подружку, а все женщины были «бабами», мог ли он таким взглядом посмотреть на свою Женьку? Теоретически мог, «видел»: чуть выше среднего роста девушка, немного грузная, нет, не толстая, а именно тяжеловатая, с немаленькой грудью, которая почему-то не выглядела привлекательной, с немного «иксообразными» ногами, и коротковатой спиной. Женино лицо, обрамленное прекрасными волнистыми каштановыми волосами было длинным, с узким, немного выступающим подбородком, крупным, чуть с горбинкой носом, чуть опущенными вниз уголками капризных губ и томными, черными глазами. Во всей Жениной внешности читалось явное еврейство, но без «изюминки», без экзотизма Суламифи, подруги царя Соломона. Просто домашняя, умная, книжная девочка из «хорошей семьи», вполне, впрочем, симпатичная. Женя странным образом выглядела немного ребячливо, то-есть в ее пухлом лице оставалось что-то детское, наивное, беззащитное. И вообще, дочь была похожа на него, а значит, и красавицей быть не могла. Но он-то — мужчина, и никогда от своей не «аленделоновской» внешности не страдал. Но Женя… чего-то неуловимого в ней не хватало, она не была тем, что называется «секси», не была и все.

Михаил вспомнил фильм с Аль Пачино Запах женщины, римейк итальянского, хотя все смотрели только американскую версию. Да, «Запах женщины» — это единственное, что делает женщину привлекательной для мужчин. Это не зависит от красоты, просто «запах» или есть, или его нет. В Женьке не было. Михаил имел мужество это признавать, но… Женя была так умна, образована, рафинирована. Неужели мужики этого не видят? С ней интересно, она прекрасный собеседник, чудесный друг… Михаил понимал, что все это ерунда, что друзья-мужчины у Жени как раз есть, а мужика — нет. Он, что, хотел в свое время собеседницу? Хотел ходить с ней в театр и потом обсуждать пьесу? Ходил, потому что это было частью процесса ухаживания, но только частью, причем не основной. Он отдавал себе отчет в том, что Женя может даже и отпугивает мужчин. По-первых, она общалась только с мужчинами определенных профессий: режиссерами, актерами, журналистами, рекламщиками, художниками-графиками. Она не знала, и не хотела знать ни врачей, ни инженеров, ни ученых, ни биологов, ни военных, ни компьютерщиков. С Жениной точки зрения, они не дотягивали до ее культруных запросов, не привыкли ходить в театр, не знали современных пьес, не следили за книжными новинками. В Жене сидел неизбывный снобизм гуманитария, который считает не читающую и не театральную публику недоумками. Наверное, теоретически, она могла себе представить, что существуют блестящие хирурги или физики, но она их не знала, они существовали в параллельной реальности, до которой Жене не было дела. Ей негде было с ними познакомиться, да она этого и не хотела.

Существовало еще и «во-вторых»: Михаил видел, что его дочь инфантильна в быту, не приспособлена к проблемам повседневности, не умеет ни готовить, ни убирать, ни нести скучную семейную ответственность. Так они ее воспитали, считая правильным развивать прежде всего ее высокий творческий и интеллектуальный потенциал. Ну, что с того, что она знала Катулла или ранние рассказы Чехова? Она не могла сварить суп и не хотела замечать полное мусорное ведро. Михаил вспомнил, что, когда Лана варила суп, или жарила что-то на кухне, Женя уходила к себе и плотно закрывала дверь. Жена нарезала салат, а Женя просто ждала, когда он будет готов, а, ведь, они могли бы нарезать его вместе, но этого никогда не случалось, не было привычки. Какому бы мужчине это понравилось? Гладить рубашки было ниже Жениного достоинства, она часто об этом говорила, пытаясь дать всем понять, что «ей и не нужно», уговаривая в этом саму себя. У них за ужином любимой Жениной темой были рассказы о подругах, которые жили с бойфрендами, и превращались в служанок, от которых требовали котлет, полный холодильник и чистый пол. Ужас! Жена поддакивала, а он отмалчивался. Была у Жени еще одна подруга, мать-одиночка. Вот уж незавидная судьба: ребенок занимает все время, подруга связана по рукам и ногам! Ужас!

Михаил не видел никакого ужаса в том, что у кого-то рос маленький мальчик. Как бы он хотел оказаться на месте отца подруги… Но, он был на своем месте, не силах ничего изменить. Он мог учить свою девочку, развивать ее, платить за ее удовольствия и путешествия, но… он не мог сделать ее счастливой. Недавно, страдая от унижения и понимая, что это бесполезно, он даже попросил своих немногих знакомых Женю с кем-нибудь познакомить! Люди обещали, сочувственно кивая головой. Просить о таком было стыдно, а главное, глупо, но Михаил по привычке, был готов попытаться сделать для Жени все и даже еще больше… Нет, не вышло. Что-то было не то в ее жизни, а как это исправить, Михаил не знал. Опять ему пришла в голову черная, гнетущая мысль о будущем: он умирает, Женя много работает, уже ни от чего не отказываясь, потому что им с матерью нужны деньги, ее работа превращается в скучную каторгу. Мать деградирует, раздражает, потом умирает, и Женя остается совершенно одна в их квартире, уже даже и не пытаясь выйти замуж, родить ребенка… Она просто будет одиноко стареть, погружаясь по вечерам в социальные сети, где будет виртуально общаться все с теми же уже немолодыми друзьями. Эти мысли были так привычны и печальны, что Михаил предпочел встать и идти в душ.

Тугие струи теплой воды, бритье и свежий запах одеколона привели Михаила в рабочее состояние. Они вчетвером позавтракали, в холле их уже ждал француз. Он подогнал машину к входу, Михаил сел впереди, и в хорошем настроении все отправились осматривать достопримечательности. Маленький костел в романском стиле, со статуями католических святых, был чудесный. Туристы сидели на скамьях, некоторые подходили поставить свечки. Француз почитал объяснения и пытался рассказывать им историю строительства этого собора. Михаил тоже почитал надписи, но пришлось переводить. Все делали вид, что внимательно слушают, хотя Михаил знал, что подробности русским неинтересны. Они чувствовали себя в костеле чужими, не очень знали, как себя вести. В русском соборе все будет по-другому. Пять минут на машине, небольшая заминка с парковкой, и вот они уже подошли к Собору Святого Александра Невского. В свое время храм был построен на деньги русских в самом конце 19 века, все иконы были привезены из Петербурга.

Его группа сразу направилась к иконостасу. Здесь русские были «у себя». Еще перед входом Даша достала из сумки светлый платок и повязала его на голову. Все трое крестились и кланялись, пройдя в среднюю часть церкви, но не приближаясь к алтарю. Михаил скромно стоял в притворе, люди явно молились и ему не хотелось им мешать. Туристов здесь было относительно мало. Около входа в левом приделе продавались свечи и духовная литература, можно было заказать требу. Даша купила несколько свечек и они их поставили, опять крестясь и что-то бормоча. Михаилу, как и много раз до этого, стало немного неприятно, что он везде «чужой»: и в церкви, и с костеле, и в синагоге. Француз даже и не входил в церковь, сказал, что подождет их. На паперти, как это ни странно, стояли нищие, и мужики дали им по паре евро, что с Михаила точки зрения, было многовато, он даже подумал, что нищие неплохо зарабатывают.

Несмотря на мерцающие огоньки свечей и лампад, сладковатый запах ладана, золото окладов, лики святых, тишину, никакой особой просветленности Михаил, естественно, не почувствовал, просто ощущал себя не в своей тарелке. Эх, если бы он мог молиться, он бы просил бога о Женькином благополучии… Больше ему ничего было не надо. Молиться он не умел и этой отдушины верующих был лишен.

Опять ехали на машине, и довольно долго пробыли в аквариуме. Сделано все было замечательно: настоящий современный морской дизайн, 50 колоссальных ванн. Впечатляло! Хотя Женьке бы такое вульгарное, плебейское зрелище показалось бы неинтересным, но это ей, а клиенты были просто в восторге: указывали пальцами на барракуд, переговаривались, обменивались впечатлениями, вели себя, в какой-то степени, как дети. Их непосредственность не раздражала, а скорее умиляла, Михаил так давно не умел.

После аквариума представитель фирмы ушел, и они пообедали одни в маленьком ресторане в двух кварталах от гостиницы. Клиенты не стали пить вина, хотели заказать просто воду. Официант с готовностью хотел им принести несколько бутылок Perrier, но Михаил попросил просто кувшин с водой… «Вот, я — дурак, экономлю французам деньги. Мне-то, какая разница?» — Михаил привычно над собой иронизировал. После обеда все пошли в номер отдохнуть. Михаил растянулся на кровати и начал читать по-английски Рота. Как все-таки хорошо, что он мог читать в подлиннике, неплохая у них была школа. Михаил подумал, что мать была права, что отдала его в спецшколу, причем такую хорошую, с другой стороны из-за этой школы, гуманитарных друзей, высокого уровня начитанности ему было тягостно в институте, он никогда не смог чувствовать себя своим среди инженеров. Может, если бы не школа, он бы в этом техническом кругу прижился лучше. Впрочем, он вынужден был признать, что он сделал то же самое с Женей. Может и верно, что мы подсознательно повторяем модель воспитания, пример которой нам задали родители? Просто не знаем другой, и стереотипы усвоенные в детстве, не могут уйти из нашего сознания полностью.

Француз приехал за ними на машине в 6:40, концерт начинался в 7:30, а ехать до муниципального концертного зала в Байоне было меньше 15 минут. Дядьки надели темные костюмы, дама была в темно-синем длинном бархатном платье, на высоких каблуках, в руках она держала крохотную сумочку. Михаил подумал, что еще лет 20 назад, русские не умели так одеваться, просто никто не имел вечерних платьев, да собственно публика, посещавшая симфонические концерты в консерватории или в зале Чайковского, была просто московской интеллигенцией, одевавшейся прилично, но демократично: не приходили в джинсах, но и не надевали длинных вечерних туалетов. Даша выглядела хорошо: ее светлые волосы были собраны в узел, в который он воткнула красивую заколку, платье выгодно обтягивало фигуру. Михаилу пришло в голову, что может она даже была рада пойти на концерт — повод надеть платье и «банкетные» туфли со стразами. У него тоже для таких случаев был темно-серый костюм, он в нем ходил в театры и на переговоры, надевая, правда, в зависимости от случая, разные галстуки и рубашки. Он опять зачем-то подумал о Женьке: нет, такое платье, как у Даши, дочь бы не украсило. Плохо. Впрочем, Женя бы только посмеялась над нарядами гламурных дур… Ну, пусть. Может она и права, хотя… Михаилу было приятно смотреть на нарядную Дашу. Молодец она все-таки.

В фойе продавали напитки и какие-то разнообразные птифуры. Француз радостно предложил гостям что-нибудь купить, все согласились и пришлось немного выпить. Михаил знал, что этикет обязывает француза купить один напиток, а больше прижимистому галлу и в голову не придет предложить, да и глупо это было перед концертом. Места у них были в партере, немного сбоку. Михаил принялся оглядывать зал: все современно, удобные кресла, обитые янтарным бархатом, необыкновенной красоты люстра. Зал уже был почти полон, но народ продолжал пребывать. Солидная публика, много туристов, слышалась разноязыкая речь. Одеты все были по-разному, но в основном в вечерние туалеты. Французы знали, что надевать на премьеру, тем более, что билеты были недешевы и совсем бедных людей в зале не было. Да и приходить слушать симфонический оркестр в шортах здесь было не принято.

На сцене оркестр уже настраивался, высокий худой юноша стоял перед музыкантами, работая то с одной, то с другой группой, скрипачи едва заметными касаниями подтягивали струны, зажав подбородком скрипку, духовики возились в коробочках с мундштуками, то и дело прикладывали их ко рту, а потом легонько подув, клали обратно. По залу расходилась многоголосица усаживающихся в кресла людей, сопровождающаяся звуками отрывистой какофонии, странным образом складывающейся в гармонию. «Ой, тут у них даже занавеса нет. Надо же…» — удивилась Даша, и Михаил подумал, что есть вероятность, что все они пришли на концерт большого симфонического оркестра в первый раз в жизни. Таким неискушенным людям всегда нравится мелодичная привычная музыка, отрывки из которой они забивают в свои телефоны. Из правой кулисы быстрым шагом вышел дирижер. Оркестр поднялся, потом еле заметным кивком маэстро его посадил, и сразу поднял руки с тонкой белой палочкой. Тело его наклонилось вперед, голова вскинулась: началась увертюра Глинки. Михаил облокотился на спинку кресла и постарался отключиться от всех своих мыслей. Ему было даже неважно, сможет он проникнуться музыкой или нет, главное была возможность молчать и не улыбаться.


Женя

К подруге было ехать недалеко, в район Курского вокзала. Квартира была в тихом переулке, однокомнатная, но из большого коридора с окнами удалось выделить столовую, хоть и узкую. Для кухни тоже было небольшое место. Хотела бы Женя иметь такую квартиру, да еще и в центре! Но это было невозможно. Она выехала на Садовое кольцо, и медленно, постоянно тормозя, двинулась вниз к вокзалу. Подруга ее ждала, обрадовалась и сказала, что говорить надо потише, ребенок спит. Женя вымыла руки и уселась за стол. В большой турке подруга сварила кофе. Ничего существенного на обед у нее не было. Они поели бутербродов с колбасой и сыром. Жене следовало бы заехать купить каких-нибудь пирожных, но она привыкла, что покупали для нее, да к тому же ей не хотелось останавливаться, выходить под дождь, подруга была озабочена диетой, и, увидев пирожные, принялась бы нудить, что «им обеим этого нельзя». Женя не любила напоминаний о необходимости ограничивать себя в еде. С одной стороны это казалось действительно необходимым, джинсы нешуточно жали, но с другой стороны, все эти диеты, зеленые салаты раздражали: это была постоянная тематика тупых женских журналов, читать которые Женя считала ниже своего достоинства. Как правильно питаться? Как понравится мужчине? Как удержать друга? Как сменить свой имидж? Как вести себя на первом свидании? Читать такие глупости, рассчитанные на простушек-провинциалок, было неприятно. Девочки поговорили об инциденте в Фейсбуке, подруга горячо Женю защищала, потом, как и следовало ожидать, спросила о Денисе. Женя настороженно ждала этого вопроса и тут же взъелась:

— Ты, что меня специально каждый раз о нем спрашиваешь?

— Да, нет, Жень, почему специально? Я же не знаю, видишься ты с ним, или нет? Что такого?

— Да, ничего такого! Нет его для меня больше! Я не хочу о нем говорить! Ты слышишь?

Он умер, сдох!

— Он, что, не звонил?

— Не звонил! Блядь… Если ты еще раз спросишь, я — уйду! Ты поняла? У нас, что, нет другой темы? Я знаю, почему ты спрашиваешь. Ты хочешь убедиться, что он не звонил, так? Тебе приятно, что мы расстались? Приятно, что у кого-то тоже лажа, не только у тебя?

— Да, нет, Жень, я бы хотела, чтобы у вас все было хорошо, ты что? Ты меня не так поняла.

— Да, так, я тебя поняла. Хочешь, блядь, чтобы я ушла, так и скажи! «Да, нет, Жень… да, нет, Жень…» Жень, Жень… я хочу, чтобы ты о нем заткнулась.


У подруги был немного заискивающий, извиняющийся тон, но при последних словах она напряглась. Женя явно перегнула палку. Вот всегда ее несет. Привыкла с мамой. Надо за собой следить. «Да, ладно, проехали», — миролюбиво сказала она. Подруга молчала. «А хочешь, мы с тобой вместо театра, в клуб сходим?» — спросила Женя, желая загладить свою вспышку. «Да, нет, решили в театр, пойдем в театр. Что там в этом клубе? Не хочу» — ожидаемый ответ. Женя знала, что в клуб подруга не пойдет. Да и ей туда не хотелось. Для них обеих время дискотечных тусовок миновало. В клубах был один напряг, ведущий к усугублению комплексов. Женя открыла для себя клубы только два-три года назад. То-есть она слышала, что молодежь туда с удовольствием ходит, но… тут-то и был главный вопрос: какая молодежь? Что-то ей подсказывало, что ей там будет неинтересно, но следовало пойти, убедиться.

Собрались с девочками и пошли в Icon, в бывшем здании фабрики Красный Октябрь. Хорошо, что там был их приятель, иначе фейсер их бы просто не пустил. Женя с девочками танцевали, вокруг было много народа, шум, блики мелькающих огней. В туалете нюхали порошок, никого особо не стесняясь: все, вроде, круто. Но, когда она под утро вернулась домой и легла в кровать, ей казалось, что все было не так уж весело, а вот именно «круто». Они выпили по паре напитков и развеселились, но как-то искусственно. И все-таки Жене следовало привыкнуть к этому проявлению молодежной субкультуры. Она же была молодая, и клубы существовали для нее, а не для папочки.

Ходили на Лубянку в Пропаганду. Там была противная музыка «техно», кто-то забрал Женину куртку, и менеджеры показали себя говноедами и уродами, куртку пришлось долго искать. Несколько раз зашли в Moska-bar, он рекламировался как «для настоящих девушек», а Женя, вот беда, как-то себя «настоящей девушкой» не чувствовала. Однажды у входа, часа в два ночи, фейсер толкнул в лицо какого-то парня и, видимо, сломал ему нос. Даже милицию не вызвали. У Жени осталось чувство растерянности и даже страха. Несколько раз они ездили на Пресню в Шестнадцать тонн, там у Жени был знакомый диджей и возникало ощущение, что она немного «своя». А вот девочки сказали, что там «отстой», тесно и по-колхозному. Женя продолжала по клубам ходить, но все реже и реже. Они платили за вход, покупали себе по паре напитков и танцевали. Но, в этом-то и была проблема: они танцевали одни, рядом друг с другом, вдыхая запах разнообразных духов, пота, алкоголя, марихуаны. Незнакомые люди махали руками, дергались, что-то выкрикивали, не обращая на окружающих особого внимания, довольствуясь просто движением и оглушающей музыкой. Иногда к ним подходили какие-то парни, всегда сильно поддатые, наширянные, и по-этому навязчивые. Такие сразу предлагали «уйти», но Женя никогда бы с «такими» никуда не пошла. Это уже было «вообще». Девочки зорко друг за другом следили: кто с кем знакомился, кто во что оделся, что было можно делать, а что — нет. Для Жени самое главное было — разговаривать, желательно о театре, искусстве, книжных новинках, молодых актерах, но… там, в клубах это не ценилось, было так шумно, что и разговаривать становилось невозможно.

В одном или двух клубах был стриптиз, и Женя смотрела на извивающихся полуобнаженных стриптизерш, на которых глазели, разгоряченные спиртным, парни. Ей было противно. Вот каких им всем было надо, вот что их привлекало в девушках, вот к чему надо было стремиться, вот как выглядеть! Она невольно ставила себя на место «артисток», и… не выдерживала сравнения. Понятное дело, что все эти «телки» были из провинции, не обладали и сотой доли Жениних статей, но… у них было красивое, гибкое тело. Женя знала, что у нее нет такого зазывного тела, на нее не оглядывались. Она презирала стриптизерш за выпуклые, ярко-накрашенные губы, торчащую грудь, умело забранную в узкий лиф, чулки в сеточку, высоченные каблуки. Она и ходить-то на таких не умела, а когда пыталась выглядеть «секси», то чувствовала себя не в своей тарелке, играющей не на своем поле, и по-этому обреченная на поражение. В клубах выставлялось напоказ «мясо», молодые мужчины были, как на рынке: выбирали «товар», за этим сюда и приходили. Впрочем, девушки тоже зорко оценивали мужчин, и не только на уровне «мяса»: мышцы, рост, ширина плеч… Девушки безошибочно угадывали количество денег в мужских кошельках, щупали глазами их одежду и обувь. Если им казалось, что «мен крутой», то «мясо» становилось второстепенным.

В какой-то момент под утро, уставшая, невыспавшаяся, раздраженная, Женя отдала себе отчет в том, что «нет, она не может отнести себя к этой московской молодежной тусовке, ей тут плохо и скучно», а самое главное, ее подсознательное желание познакомиться в клубе с приятным парнем, никогда не реализуется. Не подходили к ней парни, а те, которые подходили, не выдерживали никакой критики. Наутро, когда она выходила к родителям после «тусовки», они смотрели на нее понимающими взглядами, даже с какой-то надеждой, особенно папа. Женя рассказывала родителям о клубе, все в ее рассказах было «круто, классно, зашибенно, прикольно, суперски», но… поскольку она через какое-то время перестала интересоваться дискотеками, родители, скорее всего, сделали соответствующие выводы. Вульгарное, потное, животное веселье было не для Жени, и современная «ярмарка тщеславия» ее раздражала своей тупостью. Столько выпить, чтобы действительно стать «тупой овцой» она не могла, а прикидываться оказалось невмоготу.

Года два назад у Жени появилась своя собственная постоянная компании, и она перестала ходить с девочками в клубы, чтобы с кем-нибудь познакомиться и постараться слиться с «толпой». С «толпой» слиться все равно не получилось, у Жени достало мужества себе в этом признаться. Она умела говорить на их языке SMS, тоже писала «ваще, че, есстено или щас», но она знала, как на самом деле надо было писать, а большинство завсегдатаев клубов — не знали.

У Жени появился приятель, молодой режиссер, который ставил моноспектакли в молодежных маленьких театрах. Публики на них приходило немного, но парня знали. Женя познакомилась с ним после спектакля, за кулисами, куда она зашла, чтобы поговорить с молодым светилом и написать для Афиши обзор спектакля. Оказалось, что практически по всем вопросам они думают одинаково, любят одни и те же вещи, говорят на одном языке и прочее… Режиссер был худым, каким-то безвозрастным юношей в роговых очках, с темными прямыми волосами собранными в короткий хвост. Он носил растянутый свитер, джинсы и кеды, а на голове черную неснимаемую бейсболку. Женя с ним подружилась, именно подружилась, ничего большего. Они стали ходить по друзьям, которые жили в маленьких запущенных квартирах. Там были фотографы, звукооператоры, сетевые авторы, малоизвестные журналисты, художники-графики, просто художники, молодые театральные актеры, которых никто не снимал в сериалах, и они говорили, что сериалы — это «продать душу дьяволу, и что дело не в деньгах, а сниматься в таком фуфле — западло». Женя подпала под очарование их кружка, разговоров, неспешного распития сухого вина под орешки или чипсы. Никто не стоял на кухне и не жарил картошки или котлет, у них там и водки никто не пил. С одним парнем, археологом, аспирантом МГУ, они пожили все вместе в Крыму на раскопках какого-то кургана. Там среди них был молодой священник, еще не рукоположенный, выпускник философского факультета университета, разрывающийся между служением и своей светской тусовкой.

Женины друзья были людьми интересными, разными: непритязательными и простыми, честолюбивыми и снобами, мрачными и остроумными — той самой либеральной молодой московской интеллигенцией, с высокими и разнообразными культурными запросами, отгораживающейся от гламурных светских тусовок, но плохо сознавая, что у них тоже была «тусовка», хоть и другая, но со своим культурным кодом, со своими правилами. Женя перестала ездить на каникулы с родителями, она теперь всюду ездила с компанией. Ей было с ними хорошо, ее любили, считали «своей». Все бы хорошо, но… вечно это «но»! Компания была достаточно молодой, но разновозрастной: там были и двадцатилетние и сорокалетние. Мальчишки были все какие-то инфантильные, без денег, без светских умений в общении с женщинами. Мужики, как правило разведенные, опустошенные, не готовые ни к каким отношениям, кроме самых примитивных, и ни к чему не обязывающих. В этом кругу люди вообще боялись мало мальской ответственности, подводя под свой отказ от обязательств философскую базу, проповедуя теорию «childlessness». У многих, впрочем, дети были, и была вечная проблема безденежья и алиментов. Кроме того, по странной закономерности, ребята были в основном некрасивы: небольшого роста, пухленькие или, наоборот, слишком худые, в принципиально немодной одежде. Никто и не думал ходить в спортклубы: качалки были для плебеев. Все курили, марихуана была делом нормальным, особым богемным шиком, совершенно не предосудительным. С ними и через них с десятками других таких ребят Женя общалась в соцсетях, они шутили, ободряли друг друга, рассказывали истории, советовались, но никого из своей компании Женя не приглашала домой. Да, и кого, конкретно, она бы пригласила? Ребята и девчонки были «компанией», по-одиночке Женя их себе не представляла. Девочкам ей не хотелось говорить ни о чем, выходящем за рамки новостей о «третьих лицах» или об искусстве, а ребят она не могла представить своими «бойфрендами», хотя… за одним исключением.

Женя опять вспомнила о неприятной перепалке с подругой по-поводу Дениса. При одном упоминании этого имени она становилась невменяемой, не могла себя контролировать, воспоминания о нем были слишком болезненными. Денис оставался зияющей раной, которую Женя запрещала себе бередить.

Мальчишка проснулся и подруга привела сына к столу. Он был в пижаме, угрюмо сосал большой палец, и исподлобья смотрел на Женю. Подруга засуетилась с полдником. Женя заставила себя улыбнуться. «Привет! Как ты, брат?» — с деланным энтузиазмом спросила она. Ребенок молчал и продолжал сосать палец. «Боже, какой противный. Все эти слюни, растянутая пижама, пристальные глаза…» — дети Женю не умиляли. «Коленька, это тетя Женя. Помнишь ее?» Ребенок медленно подошел к Жене и прислонился к ее коленям. «Возьми его… я сейчас вернусь. Пойду одеваться. Через пять минут мама придет». Жене ничего не оставалось, как посадить мальчишку на колени. От него пахло мочой и какой-то молочной едой, то ли кашей, то ли кефиром. Волосенки у него были редкие и сквозь них просвечивала розовая кожа. Мальчик безучастно сидел, не пытаясь слезть. «Расскажи ему что-нибудь» — крикнула из комнаты подруга. «Неужели она не понимает, что мне ее ребенок в лом» — раздраженно подумала Женя. Громко зазвонил звонок, пришла бабушка, наконец то! Подруга, уже почти одетая, открыла дверь, мальчишка увидел бабушку и улыбнулся. Женщина раскрыла руки и ребенок сразу со всех ног к ней побежал. «Ой, вот и мои родители так бы играли с внуком» — Женя была, наверное, готова сделать им такое одолжение, но с этим не складывалось, совершенно. Она даже не могла представить себя с животом, рожающей, орущей… гадость, кровь, слизь! Ее даже передернуло от одной этой мысли.

На Самоубийцу они решили не идти. Жене позвонила другая подруга, и убедительно рекомендовала пойти на Звягинцеву…, якобы, отчет о спектакля востребован в Театрале. Через субботние вечерние пробки до Театра Драматургии и Режиссуры на Беговой Женя с подругой добирались сто лет. Там была премьера: Путешествие Алисы в Швейцарию. Проблема эвтаназии! Режиссер Виктория Звягинцева, которую Женя лично знала. «Надо будет зайти к ней за кулисы. Обязательно! Может и напишу о спектакле. Посмотрим, что там у них вышло.» Настроение у Жени было в этот вечер и так не ахти, а мрачный спектакль сделал его еще хуже. Все так откровенно и тягостно. Какая страшная тема!

После спектакля подруга уехала на метро отпускать мать, а Женя отправилась домой, хотя ей позвонили ребята и настоятельно к кому-то звали, обещали, что будет «классно». Но, Женя во власти жутких неотвратимых проблем ужасного выбора матери и дочери, была не в настроении никуда ехать. Она скупо сказала матери, что спектакль ей понравился, но когда они пили чай, и мама говорила, что «она рада за папу, что он в Биаррице», Женя мрачно думала о ситуации пьесы и проецировала ее на себя и своих родителей. Родители наводили на нее уныние, но без них она своей жизни не представляла.

В воскресное утро Женино настроение не наладилось. За окном было серо, пасмурно, хотя дождя пока не было. Она долго валялась в кровати, как обычно, испытывая комплекс вины: мать ждала ее завтракать. Было не очень понятно, куда себя приткнуть и что делать вечером. Злость на подругу по-поводу вопросов о Денисе накатила с новой силой. Если бы она тогда могла все от друзей скрыть, но получилось, что все произошло у всех на виду и скрыть ничего не удалось. Женя наивно полагала, что все забыто, но оказалось, что нет. Она лежала под теплым одеялом, и эта утренняя нега, лень, расслабленность опять привычно навеяла на нее мысли о мужчине, о сексе. Все Женино тело напряглось, внизу живота защекотало. Нужна была разрядка. Женя была молодая здоровая, скорее всего «сексуально одаренная», женщина, мужчина ей был просто нужен, но его не было. Никакого. Тут могли бы помочь «игрушки», продающиеся в секс-шопах, но Женя не могла побороть робость, чтобы зайти и купить большой резиновый «инструмент» с моторчиком на батарейке. Как она попросит такое показать? Как возьмет это в руки? Как на нее посмотрят? Кто там будет за прилавком? Нет, ужас! Никогда она туда не пойдет. Ей было почти тридцать, и вынужденная, стыдная, запоздалая, надоевшая девственность, воспринималась ею, как клеймо, ненужный груз, от которого хотелось избавиться, причем иногда ей казалось, что любой ценой. Следовало просто «сделать это», как бы «поставить галочку», почувствовать себя нормальной, взрослой, уверенной в себе женщиной. Но, как это сделать самой? На ум приходили мерзкие грубые анекдоты. Женя была уверена, что если бы об ее «проблеме» узнали друзья, женщины злорадно усмехнулись бы, а мужчин проблема «дефлорации» такой тетеньки, как она, просто отпугнула бы. Если девочке шестнадцать — это наверное для парней «круто», а она-то подержанная, тридцатилетняя девица, как раньше говорили «старая дева», причем в буквальной смысле.

С Денисом она познакомилась в своей компании. Кто-то его привел. Работал он на киностудии, Женя сначала даже не очень поняла кем. Взрослый, довольно красивый, небрежный, с хорошей фигурой, уверенный в себе мужик. Женя помнила, что он играл на гитаре, смеялся, что-то рассказывал. Они в тот вечер много пили. Сколько выпил Денис она даже затруднилась бы сказать: литра два вина. Глаза его налились, покраснели, гитару он давно отложил, но продолжал пытаться быть центром компании. Слушать его стало трудно, речь казалась бессвязной, он повторял одно и тоже по многу раз, сам смеялся своим шуткам, пошел танцевать, хотя ноги едва его держали. Ребята стали ему говорить, чтобы он пошел прилег, что они его через несколько часов разбудят, но он все куражился, вот именно «куражился», другого слова не подберешь. Женя никогда не видела сильно пьяных людей. Гости к ним не ходили, отец практически дома не пил, да и друзья отличались умеренностью. Денис явно перебрал.

Он вдруг засобирался домой, хотя было еще не как уж поздно. Женя помнила, что она вышла на кухню поставить чайник, наливала в него воду, повернувшись к раковине, и почувствовала, что сильные руки обняли ее сзади. Денис был гораздо ее выше, нависал на ее плечи всем телом, потом прижал к плите, и стал целовать, прямо в губы, грубо к ним присасываясь, и дыша на Женю винным запахом. Руки его сжали ее грудь, потом опустились вниз, и стали поднимать кофту. Глаза Дениса были закрыты, язык заплетался, но он говорил «Я тебя сразу заметил… ты, моя евреечка, ты моя жаркая… Я таких люблю». Жене никто до этого не напоминал об еврействе, но никто так не целовал и не обнимал. «Я сейчас поеду домой. Такси вызвал… Поедем со мной! Поедем!». Женя прекрасно поняла, зачем он ее звал, что с ней произойдет. Ее затрясло, руки стали холодными, щеки горячими, под мышками вспотело. Секунду поколебавшись, она кивнула. Дениса шатало, он стал подавать ей дубленку, а сам не мог попасть в рукава своей куртки. Когда Женя надевала в передней сапоги, подруга отозвала ее в сторону и тихо сказала: «Не езжай с ним никуда. Мы его не знаем. Да, посмотри, он совсем пьяный, Жень». Женя улыбнулась и они с Денисом вышли на морозную улицу, где их ждало такси.

На заднем сидении Денис опять принялся ее обнимать, расстегивал ей шубу, теребил молнию на брюках. Шофер-таджик смотрел прямо перед собой на дорогу, шум и возня на заднем сидении были ему давно привычны, хотя Женя ловила в зеркало его неодобрительный взгляд. Она даже и не очень заметила, куда они ехали, вроде Денис говорил, что у него квартира на Соколе, и что он ее снимает. Заехали в какой-то двор на противоположной к Всесвятской церкви стороне. Женя плохо знала этот район. Денис расплатился и они вошли в подъезд. В однокомнатной квартире было довольно уютно: широкий диван с неубранной постелью, панель телевизора, стенка. Впрочем, было видно, что это съемная квартира, никаких картин или фотографий, говорящих о вкусах хозяина. Женя и оглядеться не успела, как оказалась на тахте и Денис стаскивал с нее одежду. Все получилось быстро и мучительно. Она сама помогла ему стянуть с себя брюки и трусы. На ней был простой комплект белья розового цвета, который они с мамой недорого купили в Тунисе. Трусы были трикотажные, совсем не эротические, не такие уж минимальные, отнюдь не стринги. Когда Женя решила ехать с Денисом к нему домой, мысль о простецких трусах пришла ей в голову. Оказалось, что беспокоиться было не о чем. Он был так тороплив и пьян, что явно не заметил ее белья. Она так и осталась в лифчике и кофточке. Как разделся Денис, Женя даже не заметила, но его обнажившийся, напрягшийся член, стал в нее грубо проталкиваться. Ничего не получалось, Денис несколько раз тыкнулся, явно не понимая, что там такое, что его не пускало.

Женя, думая о своем первом разе, собиралась партнеру сказать, что у нее никого не было, чтобы он был осторожен. И вот первый раз настал, но слова застряли у нее в горле: ничего бы он сейчас не услышал, не понял. Когда член пытался ее проткнуть, Жене было больно, и ей хотелось вылезти из-под него, но она понимала, что что бы она ни говорила, Денис уже не остановится, да и ей самой было понятно, что начатое надо во что бы то ни стало довести до конца, следует просто потерпеть. Не за этим ли она сюда пришла? Наконец Денис мощно качнул бедрами и сразу оказался внутри. Боль была жгучая, давящая и саднящая одновременно. Он что-то промычал, и начал быстро над ней подниматься и опускаться. Боль не проходила, но сделалась терпимой. Через несколько секунд, поступательные движения Дениса стали очень быстрыми: спазм, стон, какие-то невнятные слова, и он безвольно откинулся на бок. У Жени между ног стало мокро, внутри все жгло огнем и по бедру посочилась вязкая жидкость. «Вот, оно как… это и есть оргазм!» — Женя не могла понять, как это было: приятно или нет? Разумеется, нет! Это было ужасно! Но Женя себя тут же успокоила, что потом все будет отлично. Девчонки говорили, что мужчина не должен в нее кончать, но Денис-то кончил… как же так? А вдруг… Об этом даже думать было невозможно, но с другой стороны, у Жени тоже теперь могут быть обычные женские проблемы… как у других. Может ей надо будет сесть на пилюлю. Она лежала рядом с уже негромко храпящим Денисом, у ей в голову приходили суетные, банальные мысли, ничего общего не имеющие ни с любовью, ни с экстазом близости.

Она подумала, что следует позвонить родителям, иначе они скоро ей сами позвонят. У них был уговор, чтобы она не выключала телефон. Быть вечно на связи, как на коротком поводке было неприятно, но Женя не могла с ними спорить, уж очень они оба начинали беситься, клялись, что они не будут звонить, беспокоить… Ах, Женя знала, что мать позвонит, и невинным голосом спросит, где она, когда собирается домой, во сколько придет. Пришлось вылезти из кровати. Ложь, которую надо сказать матери, уже сложилась в голове. Женя пошла в туалет и увидела на туалетной бумаге ржавые пятна крови. Литературная эрудиция услужливо подсунула ей частые описания белых простыней с кровяными пятнами, которые нарочно вывешивали на всеобщее обозрение, чтобы все убедились в девственности невесты. Женя улыбнулась: так или иначе, с этим было покончено, раз и навсегда. Можно было бы принять душ, но Жене не хотелось. Было зябко и больно там, внутри, казалось, что даже и кровь еще не остановилась. Потом она позвонила маме, сказала, что ночует у подруги, что у нее все хорошо, и завтра она придет не поздно. Папа что-то громко по ее поводу у мамы спрашивал, но Женя нажала на «отбой».

Ночь настала незаметно, Женя почувствовала свинцовую усталость. Она улеглась рядом с Денисом, накрылась теплым одеялом одним на двоих, придвинулась к нему, почувствовав его гладкую горячую кожу. Первый раз она проводила ночь с мужчиной, интересно, что она утром испытает проснувшись с ним в одной постели? Несмотря на усталость, сон к ней долго не шел. Денис ворочался во сне, стонал, всхрапывал, клал на нее руки и ноги, у него изо рта сильно пахло перегаром.

Женя не спала и все ее существо как бы раздвоилось: она стала женщиной, ее мужчина был строен, красив. Она с гордостью смотрела на его широкую, поросшую темными волосами грудь, на сильные руки с тонкими длинными пальцами. Лицо Дениса было помято, под глазами круги, но отросшая щетина придавала ему сходство с картинкой мужской модели из женского журнала. Вот с таким мужчиной ей хотелось бы быть. Он ее привлекал, ей даже снова захотелось почувствовать его тело на своем, всю его тяжесть, рельефные мышцы, колкую щетину, щекотавшую ей лицо. В ее компании таких вообще не было. С другой стороны, чему ей было радоваться? Она совсем не знала этого чужого парня, она с ним и двух слов не сказала. Он был пьян, груб, вульгарен. Между ними все произошло совсем не по тому сценарию, который она себе представляла, какая уж там красота, наоборот, прямо — свинство! Денис — свинья, животное, а она… Женя не находила слов, чтобы характеризовать свое собственное поведение. Кошка, дура, шлюха? Получалось, что он по пьяни использовал «евреечку», а она использовала его член, чтобы покончить со своей дурацкой неприличной невинностью. Плохо! А может так и надо. Она не знала, но смотреть на спящего Дениса ей было все-таки приятно. Незаметно Женя и сама уснула.

Денис проснулся часов в девять. Женя открыла глаза и сразу увидела в его взгляде недоумение. Он на нее пристально смотрел, и, видимо, решил сделать вид, что, все в порядке, хотя, скорее всего, даже и не помнил, кто она, и как оказалась в его квартире. «Если сейчас назовет меня по-имени — значит помнит» — подумала Женя.


— Привет, малыш. Ты мне водички не принесешь?

— Принесу. Будешь вставать? Может кофе попьем?

— Ой, нет, я пока не могу встать. Ну, правда… ничего не встает. Денис ухмыльнулся. А когда мы вчера легли? Поздно?

— А ты что не помнишь?

— Почему? Я помню… ты — классная. Напомни, как тебя зовут… или давай я угадаю…


Это было уже слишком. Обидно, глупо. Если бы папа ее сейчас видел!


— Да, ладно, не помнишь — и не надо. Меня зовут «малыш».

— Ой, лапуль, не обижайся. Я просто вчера много выпил.


Женя обиженно молчала, все еще ожидая, что он вспомнит или хотя бы вежливо попросит ее назвать свое имя еще раз, но Денис настаивать не стал. Было видно, что ему все равно.


— А… так, ну, как хочешь. Так ты мне воды принесешь, или нет? Свари себе, если хочешь кофе… и мне, заодно.

— Я тебе что слуга?

— Слушай, девочка. Ты что-то не понимаешь? Что ты от меня хочешь?

— Я ничего не хочу. Просто, я думала… ты…

— А ты не думай. Принеси мне воды… хотя, постой. Давай, еще раз! Тебе же вчера понравилось? Понравилось, я же видел.

— Ничего ты не видел.


Денис ни слова больше не говоря, довольно грубо навалился на Женю. Больно было уже не так сильно, но и удовольствие не приходило. Денис даже и не думал обращать на Женю внимания. Спать он уже не стал, лениво встал и пошел в душ. Женя смотрела на его голую мускулистую спину, рельефный крепкий зад, стройные длинные ноги. Из душа он вышел в обернутом вокруг бедер полотенце, чисто выбритый, порылся в шкафу, нашел чистое белье и рубашку.


— Знаешь, я раздумал кофе пить. Мне надо уходить. Спешу. Давай созвонимся, может сходим куда-нибудь. Женя молчала.

— Я не понял, что ты лежишь? Одевайся. Я спешу. Вставай, вставай. Мне некогда.


Это было неприкрытое хамство. Он с ней разговаривал, как с проституткой. А тогда… дал бы денег! А то и денег не дал. Это что же такое. Хотелось ему тоже что-нибудь хамское ответить, но она лежала голая под одеялом и ничего такого в голову не приходило. Женя поняла, что ей надо встать и уйти, но сейчас ей почему-то показалось неприемлемым при нем одеваться, она застеснялась своего пухлого с изъянами тела. Впрочем, Денис больше не обращал на нее внимания, сновал по комнате, уходил в кухню, потом стал возиться в передней. Женя подхватила свою одежду и исчезла в ванной. Там она быстро оделась и выйдя в переднюю, торопливо, стараясь не смотреть на него, стала надевать сапоги, шапку, дубленку. Денис ей не помогал, казался деловым, холодным, отстраненным и все время повторял «Давай, давай, пошли…». Куда он так торопился? «Я — в метро. Давай, старушка… пока!» — крикнул он ей и, прыгая через две ступеньки, скрылся в переходе. Женя была совершенно огорошена. Он даже не был сейчас с ней груб, не хамил, но… все было не по-человечески. Женя ничего, честно говоря, не поняла. Спешил — ладно, но что разве у него не было времени выпить с ней кофе? Все эти его «малыш, лапуля, старушка…»? Ни разу даже не назвал ее по-имени. Женя тоже спустилась в метро и поехала сначала к дому друзей забрать свою машину, а потом домой, где остаток дня прошел для нее как в тумане. Она сходила в душ, смывая с себя его запах, пот, все остальное. Родители вроде ничего не заметили.

В постели она попыталась проанализировать свои ощущения. Ничего не выходило. Боль прошла и ничего не мазалось. Она погасила свет и смотрела в темноту. Ее голова отказывалась раскладывать по полочкам «как и что», зато тело Дениса помнило. Женя опять захотелось очутиться в его постели, смотреть на него спящего, заниматься с ним любовью, которая теперь казалась желанной. Женя простила Дениса за утреннюю невнимательность: наверное, так было нормально, просто он спешил. А может она что-то сделала не так? Чем-то ему не понравилась? Он был разочаровал? Она не знала, и вдруг ей пришло в голову, что его «созвонимся» было не более, чем пустым звуком: он не знал ее телефона.

Но она привыкла получать то, что собиралась, ей было трудно примириться с невозможностью желаемого. Ерунда! Она-то, ведь, сможет узнать его телефон… сможет, сможет, в этом не было сомнений. Женя навела справки: он работал на Всемирных Русских Студиях режиссером по монтажу, закончил ВГИК, был востребован и без работы не сидел. Один из ребят его хорошо знал по институту и вот… привел. Женя узнала, что Денис сейчас работает на сериале, который только недавно запустился, снимают в павильоне, и он сейчас же монтирует отснятые материалы для первых серий. «Ага, значит на работу к нему будет пройти практически невозможно» — подумала Женя. А была ли она готова идти? Пожалуй, да. Подруги, которые видели, как она с Денисом уходила, заговорщицки спрашивали «ну, как?» Конечно, было бы правильно такие вопросы игнорировать, или даже грубо их присечь, но Женя только загадочно улыбалась. Улыбка означала: «Девчонки, улет!». Не надо ничего им рассказывать, пусть сами фантазируют. Женя мечтала, как она пойдет с Денисом в дорогой ночной клуб безо всяких девчонок. Что она наденет, как они будут танцевать, как другие будут на ее Дениса смотреть. С этими мыслями она в ту ночь заснула.

Телефон его достать оказалось трудно. Знал его только один парень, и он категорически отказался дать телефон товарища, видимо, у них был по-этому поводу уговор, что, дескать, «ни-ни». Особо настаивать Жене казалось неприличным, это значило признавать, что они телефонами не обменялись. В компании лучше было о Денисе помалкивать. Что ж, ничего, у Жени были знакомые и в кино. Ничего интересного она не узнала: работает, со всеми дружит, постоянно, вроде, ни с кем не живет. За это, впрочем, никто поручиться не мог. А телефон Дениса Женя узнала.

Прошло недели две. Когда у нее на руках оказалось два билета на модную премьеру, она решила Денису позвонить и пригласить его в театр. Ей было трудно себе представить, что от такого спектакля кто-то может отказаться. Вечером Женя закрыла дверь в свою комнату и набрала его номер. Он сразу снял трубку: повезло, Женя уже даже репетировала, какое сообщение она ему оставит. Не понадобилось, но зато пришлось пройти через унизительную процедуру напоминаний: Денис категорически ее не помнил, и не понимал, что за Женя ему звонит. Голос его сначала был вежливо-отчужденный, потом он подобрел, но от похода в театр отказался: занят! В этот вечер он занят. Даже не объяснил чем. Закончил он разговор все тем же «ладно, малыш, созвонимся». Можно было конечно доставать его последующими звонками, но Женя сделала ставку на более эффективный способ: она поедет к нему домой, на Сокол.

Она помнила этот мерзкий вечер. Ее красная машина запаркована во дворе дома, мокрый грязный ноздреватый снег, наваленный в высокие сугробы по сторонам дороги. Все подъезды закрыты, а Женя не знает код. Она выходит и смотрит, запрокинув голову в окна шестого этажа, свет в окнах Дениса не горит, хотя, может она и не на те окна смотрит. Вечер довольно поздний, во дворе никого нет. Жене нестерпимо хочется войти в подъезд, подняться на лифте на шестой этаж и позвонить к нему в дверь. Вдруг он дома? Откроет дверь и удивится, она войдет… и, все будет так, как ей мечталось каждый вечер в кровати. Хотя, дома его, скорее всего, не было. Но, Жене нужно было убедиться, что его нет. Наконец из подъезда вышла какая-то женщина с собакой, и Женя вошла внутрь. Женщина даже придержала ей дверь. Женя звонила. Никто не открыл, она медленно вернулась в машину. Сколько его придется ждать? И придет ли он ночевать? А вдруг он вернется не один? Одна часть Жениного существа чувствовала, что зря она так себя ведет, что это называется «навязываться», что ничего хорошего все равно не выйдет, что если она увидит Дениса с девушкой, ей будет еще хуже… но другая ее часть требовала ясности, хотела попытать счастья, верила в «чудо». Сейчас не 19-ый век, она не «барышня», она сама проявляет инициативу, хватит ей сидеть и ждать у моря погоды. Вот она на него «нажмет» и он сдастся.

Женя просидела в машине часа три, включая время от времени двигатель, чтобы погреться. Звонила мама, и она ей сказала, что она с ребятами, приедет попозже, чтобы они не волновались и ложились спать. Где-то около часу, у подъезда остановилась машина и Денис вышел. Он был один и вроде трезв. Женя хлопнула дверцей, Денис обернулся и увидел ее:


— О, это ты, малыш? Привет! Что это ты тут делаешь? Мама тебя не будет ругать? Губы его кривились в усмешке. Удивление его было со знаком «минус». И опять «малыш»…

— Хотела тебя повидать?

— Зачем? Я с работы, устал…

— Мне надо с тобой поговорить.

— Боже, о чем? Давай в другой раз. Сейчас ты поедешь домой, а я пойду спать. Мне рано вставать.

— Нет, сейчас… Женин голос уже звенел слезами.

— Так, я не понял. Ты меня здесь ждала, чтобы поговорить. О чем? Мы едва знакомы.

— Может мы пойдем к тебе и все обсудим…

— Никуда мы не пойдем, и обсуждать нам нечего. Нет у нас с тобой ничего, поняла? Ты меня поняла?

— Как это ничего… я думала… мы с тобой… Женя что-то мямлила и сама себе была противна.

— Ладно, хорошо, не хотел тебе этого говорить, думал, ты умнее, но, видать, придется… Лицо Дениса стало жестким, недовольным и презрительным.

— У нас с тобой ничего не было, а то, что было — было «ничем». Ты что-то не поняла. У меня нет желания связываться с женщинами, они мне в лом. Я вообще не помню ничего. У меня другие в жизни проблемы. Ты мне не нужна. Если бы я и захотел с кем-то быть, то не с тобой. Мне есть с кем быть, когда я этого хочу, можешь мне поверить! Я теперь даже и не понимаю, что я в тебе нашел. Ладно, иди домой, и пусть у тебя все будет хорошо. Не звони мне больше, и не приходи сюда. Не валяй дурака. Ничего личного. Давай, пока, детка. Не бери в голову.

— Денис, ну пойдем к тебе. Давай попробуем все сначала. Пусть это будет в последний раз. А? Денис! На глазах у Жени были слезы. Она видела всю сцену как бы со стороны, но остановиться не могла. Слезы лились, и Женя все бессмысленно повторяла «Денис, Денис…». Он молчал, и она начала истерично выкрикивать: «Какая же ты дрянь!»


Плакать ей не стоило, так как, видимо, Денис не принадлежал к тому разряду мужчин, которых женские слезы умиляют, с ним было наоборот. Он начал сильно злиться, Женя его раздражала. Ему хотелось бы остаться в рамках относительной цивилизованности, но… не вышло. Она перешла границы. Он никому не позволит называть себя, мужчину, «дрянью». Девка уже не раздражала, она бесила. Вся нелепость дурацкой сцены во дворе собственного дома, после тяжелого рабочего дня, когда он мечтал о своей тахте, душе, чашке горячего чаю… это же надо как его угораздило с этой приличной еврейской телочкой! На хрена ему это все надо? Лучше бы снял кого-нибудь за бабки. Не было бы проблем! Ах, пить надо меньше, не ходить в какие-то незнакомые компании, где водятся такие идиотки, с классическим филологическим образованием и глупой фанаберией. Лежала, как бревно… тьфу… И главное, не уходит, стоит тут, блять, у него на пути.


— А ну, пошла отсюда, овца тупая! Денис схватил Женю за руку, потащил ее к машине, открыл дверь и с яростью толкнул на водительское сидение. Он себя уже не контролировал. Женя плакала, наклонившись к рулю и слышала как Денис сквозь зубы говорил «Пизда тряпичная… козлоебина на мою голову… сволочь многопиздная… зайдет она ко мне! Я тебе зайду! Жидоевка ненасытная! Посмей еще сюда прийти, я тебя так отхуярю, в больницу попадешь,… уебище, манда сраногнойная…!».

Потом он хлопнул дверкой машины и скрылся в подъезде. Женю сотрясали рыдания. Она была раздавлена его реакцией, никто, никогда так с ней не разговаривал, никто ее так не оскорблял, не унижал. Об этом еще надо было думать: почему это случилось с ней? Она взяла себя в руки и поехала домой. Родители спали и Женя тоже неожиданно быстро заснула.

Из истории с Денисом следовало извлечь урок, но она была так растеряна, что никакой урок не извлекался, история просто ушла на задворки памяти. Именно по-этому, вчера, когда подруга вдруг поинтересовалась, «как с Денисом?», Женя так разъярилась. Зря конечно, подруга-то ничего не знала. Никто не знал, что она дура, такое рассказывать?

С тех пор прошло уже больше года, Денис почти забылся, но… он поселил в Жене новые комплексы, какой-то страх перед знакомствами. Тело по-прежнему просило секса, под душем или вечером в постели она сама себя ласкала, но достигнув удовлетворения долго не могла уснуть.

Вот воскресенье, можно никуда не ходить, но сил не было начинать день. Было жарко, душно, Женя вертелась в кровати и жалела себя. Она боялась остаться одна, и боялась оказаться с таким, как Денис. Что-то в ней перемкнуло, она знакомилась с ребятами, но сходиться ближе не получалось, да и с ней никто не искал близости, она и самой близости стала бояться тоже.

Женя вылезла из кровати и прошла на кухню. Мать обрадовалась, они сели за поздний завтрак. В понедельник следовало зайти на работу за последними указаниями, а рано утром во вторник Женя улетала в большое турне по городам Сибири. Она участвовала в проекте рекламы немецкой фирмы Опель. Машины последних марок перевозили Олимпийский Факел. Она проедет по захолустным сибирским городам, люди будут выходить и толпиться по обочинам, встречая кортеж. Весь этот сумасшедший дом, «огневые мероприятия», которыми она, специалистка из Москвы, будет распоряжаться. Ей еще повезло, что она поселится в дорогих туристических гостиницах, коллегам, которые были в Сибири раньше нее, пришлось жить в гостинице для шоферов-дальнобойщиков, где не топили, спали не раздеваясь и не было горячей воды. А зато, а зато… Женя сделала себе имя и работала в одной из крупнейших российских компаний по пиару. Толпы, «факелоносцы», концерты… будет что рассказать ребятам, на работе, друзьям в соцсетях. Женя вздохнула и решила сегодня никуда не ходить, побыть с мамой. Следующая неделя обещала быть напряженной, но она все сделает как надо, зарекомендует себя и тогда ее пригласят делать примерно тоже самое перед Студенческой Спартакиадой в Красноярске. Женя принялась обсуждать с мамой поездку и настроение ее улучшилось, да оно и не было таким уж мрачным: работа, друзья, театр… просто не надо никогда думать о Денисе и о своих страхах. Иногда это ей удавалось, иногда, как сегодня, — нет. На работе Женя забывалась, и по-этому работала все больше и больше.


Егор

Егор помнил, как он прошлым летом прилетел в Лос-Анджелес. Лора встречала его и он ее сразу узнал в толпе: ее лицо выглядело точно, как на Скайпе. Ехали в машине, а по-приезде домой — какая-то простая еда, безо всяких приличествующих случаю изысков, убогая крохотная квартира… Вечером она уехала ночевать к матери, якобы, чтобы помочь ей следить за ребенком сестры. Егор был рад, что она уехала. Он устал с дороги, чужой человек рядом напрягал, не давал расслабиться. Он не мог понять понравилась ему Лора или нет: в машине она молчала, смущалась, на его шутки реагировала слабо, торжественного застолья не приготовила, квартира ее показалась ему грязноватой и запущенной, т. е. той самой пресловутой «женской руки» ни на чем не наблюдалось. С другой стороны, речь ее была правильной без жаргонизмов и грубых слов. В Лоре не было наглого московского нахрапа, она даже никаких вопросов ему пока не задала. Хотя он остался в недоумении: то ли не знала, что спросить, то ли из деликатности. По-поводу ее внешности у Егора тоже была определенная амбивалентность. Лора была мила, с правильными чертами лица, чуть накрашена, с гладкими черными волосами под Мирей Матье, т. е. с ностальгической скромной стрижкой «паж», модной в 60-ые. Скорее высокая, плотная, Лора все-таки обладала для своего возраста неплохой фигурой. Боже, в этом и была для Егора проблема: «для своего возраста». Вынужденная невеста показалась ему старой. Она выглядела на все свои: 48 лет! Что с того, что она была его ровесницей? Он-то был совсем нестарый, а она, по московским понятиям, уже «выходила в расход». Таков был канон русской цивилизации, который прочно вошел в его плоть и кровь. Неважно, как выглядел мужчина, он мог быть маленьким, толстым, пузатым, лысым, кривоногим, хоть каким… Женщину все себе выбирали молодую, свежую, сексуальную, ухоженную. Лора не под одно из этих определений не подпадала. Одета она была очень просто, недорого, безо всяких сексуальных претензий, в плоских босоножках. Желтоватая кожа, сетка морщин около глаз, чуть опущенные уголки рта не просто говорили, они кричали об ее возрасте. Так должны были выглядеть матери невест, а тут… Егора охватило неприятное чувство, что он делает что-то не то, что он с «такой» не сможет, что это уж слишком… после молодых упругих тел, к которым его по-прежнему тянуло, хоть и слабее, чем раньше.

Он не очень-то и сознавал, что он и сам уже «не тот». Смотрелся в зеркало, видел свое маленькое морщинистое лицо, с дряблой кожей, свой узкий, острый подбородок, давно нерельефное тело, но почему-то ничего этого не замечал. Вернее замечал, но все равно считал, что он имеет право на хороший «товар», а «лежалый» ему не нужен. В свои 48 лет, Егор вовсе не хотел снижать свои стандарты, десятки ядреных стюардесс наполняли его память, получалось, что с Лорой он опускается до недопустимых отметок… московские приятели его бы не поняли. «А что это я по-этому поводу заморачиваюсь? С ума сошел? У нас будет все „для галочки“, и она об этом знает, ничего от меня не ждет. Получу грин-карту, расплачусь с ней и свалю к черту» — успокоил он себя. Егор устал и заснул в Лориной кровати, проводя свою первую ночь на американской земле в качестве потенциального эмигранта. Лора — так Лора, по большому счету, ему было все равно.

Первый месяц совместной жизни был бурным: свадьба в Орегоне, съем новой квартиры, покупка мебели, машины. Егор сразу стал спать с Лорой в одной постели, и даже, хоть он сам от себя такого не ожидал, несколько раз ее поимел. Тут все получилось неладно, причем неладно до такой степени, что Егор не знал, что и думать, «поимел» было даже громко сказано. Получалось, что Лоре нужен был и мужчина и ее секс-игрушки, одновременно. По-другому у нее вообще не получалось, причем она считала, что «ничего, и так нормально», и очень стремилась к сомнительным для Егора утехам. «То ли она сумасшедшая, то ли я?» — думал он. Сделать вид, что они муж и жена «понарошку» у него не получалось, так как Лора обещала родить ему ребенка, и это нешуточное обещание Егор принял всерьез, до нее никто ему таких обещаний не делал, да и не беременели от него девушки. Он даже и думать забыл предохраняться. Тут было много причин: на бабу было плюс-минус всегда наплевать, кондомы очень «мешали», и кроме того, он с одной стороны не верил, что что-то получится, а с другой — хотел, чтобы получилось, и тогда бы он женился и имел бы ребенка.

Семейная жизнь не налаживалась. Егор скучал по Москве, по своей одинокой жизни, где к нему никто не лез, и у него не было никаких обязательств. Она (Егор мысленно всегда называл ее «она») вертелась по двухэтажной небольшой квартире, а ему казалось, что он все равно — один. Он часами сидел за своим лаптопом, не оборачиваясь, не отвечая на ее вопросы, не садясь с ней за еду. Лора забивалась в маленькую комнату на втором этаже и тоже сидела там одна часами, «как сыч» — думал Егор. Его в ней раздражало все: как она ест — крошки летели у нее изо рта и из тарелки на пол и на одежду, ее вегетарианство, йога, иглоукалывание, индийские учения, которые он находил дурацкими. Делать было нечего, свободного времени хоть отбавляй и иногда, они выходили вместе погулять. Егор подолгу рассказывал Лоре о Москве, о своих проблемах, о свинстве, коррупции, жутких дорожных пробках, о бывших друзьях, о родственниках. Лора старалась слушать, но отвлекалась, не запоминала деталей, иногда было видно, что все это ей откровенно скучно. И тогда Егору казалось, что она не хочет ничего о нем узнать и понять, не хочет вникнуть в его прошлое, ей лень делать над собой усилия… и это потому что она — дура, равнодушная дура, благостная идиотка, блаженная кретинка. Жить с ней невозможно, даже «понарошку» невозможно, что он не выдержит два года до следующего интервью на грин-карту. По-этому на грин-карту наплевать. Надо к черту уехать! Впрочем, он не уехал.

Когда происходили скандалы, они оказались лишены обычной тактики примирения в постели: с сексом перестало получаться совсем. Егор ее не хотел, не хотел категорически: ни ее накладок на зубах, ни ее запаха, ни ее истонченной желтой кожи, ни мятых ночных рубашек, ни противно-физиологической ненасытности, ни искусственного оргазма, достигаемого при помощи резинового члена. Он, собственно, и про себя кое-что знал: у него и раньше возникали проблемы с эрекцией, и ее поддержанием, но теперь его либидо стало равно нулю. Разумеется, ему было известно, что существуют лекарства, которые могут помочь горю, но он не хотел их принимать, так как никакого «горя» не видел. Дело даже было не в том, что он «не может», дело было в том, что он «не хочет». А Лора требовала исполнения «супружеских обязанностей», причем требовала настойчиво, императивно, капризно, не желая ни с чем считаться. Они крикливо ссорились, он кричал, что он, да — импотент, у него проблемы со щитовидкой, что он болен… что он ей не «станок», а она не верила, и требовала, требовала невозможного, не желая считаться с его «болезнью», которую он не считал нужным лечить. Он поставил на себе крест: секс ему стал не нужен, ни с кем, а с Лорой тем более. Ради нее вообще не стоило утруждаться.

Егор лежал на широкой кровати под смешным балдахином во французском городе Биарриц. Было 11 утра, воскресенье. Через час для всех начнется день, а Егор будет искать, где позавтракать. Сегодня он собирался поездить по окрестностям и поздно вечером уехать в Германию на поезде. Нужно было вставать и выписываться из гостиницы. Захотелось выпить кофе и сесть в машину, все в нем внезапно куда-то заспешило, он знал это ощущение, когда «все во мне торопиться, а торопиться некуда». Через 15 минут он уже сидел в своем маленьком Фиате, и неторопливо ехал по городу в поисках кафе, где можно было с комфортом позавтракать. Кафе были на каждом шагу, но ни одно почему-то ему не нравилось. Остановился около Café Cosi. Неплохое место, Егор проголодался и все показалось вкусным. Он собирался завтракать, а завтрак после 12-ти уже не подавали. Да, ладно, можно пообедать, какая разница. Поел с аппетитом, официант по французскому обычаю улыбался мало, но принес все быстро. Егор заказал всего лишь Plat du jour, не из меню, и это стоило 13 евро, что показалось ему дорого. Пришлось дать еще пару евро на чай. Как всегда, траты слегка огорчили, он долго сидел за столом, пил кофе и курил вторую за день сигарету. Теперь уж он поест только поздно вечером, может на вокзале купит себе какой-нибудь бутерброд, уж точно в ресторан не пойдет. Хватит на сегодня.

Егор сел в машину и развернул свою карту, все туристические места там были обозначены. И тут его внимание привлекли громкие автомобильные гудки. Егор обернулся и сразу понял ситуацию, в которую попала пожилая женщина. Она свернула на улицу с односторонним движением, и теперь ей все гудели, она остановила машину, вышла и растерянно стояла, смотря на разгневанных шоферов, которые требовали убрать машину. Бедная старушка уселась за руль, попыталась развернуться, но заехала на тротуар, назад ей тоже ехать было трудно. Бабушка была совсем маленького роста, а машина у нее было высокая. Теперь она пыталась съехать задом с тротуара, но только напрасно включала заднюю передачу, не давая достаточно газу. Машина глохла, а люди раздражались все больше. Бабка нервничала и совсем растерялась. Егор выскочил из машины, пробежал 20 метров, через газон-разделитель и наклонился к бабушкиному опущенному стеклу. Бабуля с радостью уступила ему руль, и уселась рядом на пассажирское сидение. Егор играючи съехал с тротуара, чуть подал назад, и припарковал машину совсем рядом у обочины. Клаксоны смолкли и несколько машин проехали мимо них, каждый водитель выворачивал шею, чтобы посмотреть на джентльмена… Старушка рассыпалась в благодарностях на изысканном, культурном французском. Егор улыбался, былое обаяние к нему полностью вернулось. Со словами: «Oh, bien sur, madame,… de rien,… de rien… Ce n'est pas grave …», он выкатился из бабкиной машины и вернулся в свою. Настроение его мигом улучшилось. День начинался не так уж плохо и вот какой он оказался милый, галантный, оказавшийся в нужном месте, в нужный час. «А французы-то… вот сволочи! Никто бабке не помог. Сопли жевали. А я — помог», — Егор был собой доволен.

Прежде всего он решил съездить в Сен-Жан-де-Люз, маленький туристический городок, где он в свое время смотрел дома. Там он провел часа три: побывал в часовне, где Людовик XIV женился на Марии-Терезе, даже экскурсию по-французски послушал, все понял и это снова наполнило его гордостью. Потом зашел на дачу Шаляпина и в дом, где родился Морис Равель. Теперь ему предстояло решить, ехать ли в Лурд? С одной стороны следовало съездить, это все-таки одна из самых важных католических святынь, где, якобы, 18 раз появлялась Дева Мария. Егор не сильно в это верил, но в Лурде был святой источник, исцеляющий ото всех болезней. Это вряд ли… но паломники шли туда месяцами и ему просто надо было два часа просидеть в машине. Но эти два часа были серьезным «с другой стороны». Далековато. Егор посидел на террасе кафе, выпил кофе, выкурил сигарету и решил ехать. Когда он, действительно, сюда, еще раз попадет? Неизвестно. Может, никогда.

Ехать было приятно, хорошая дорога. Егор думал о том, что после Ватикана, Лурд — самое почитаемое католиками место, в путеводителе было написано, что городок каждый год посещают более 6 млн. человек. И он туда едет, современный паломник. А вот и заветный грот, со святой водой, где девочка Бернадетт видела явления Марии. Егор окунул руки в святую воду, вокруг бассейна была толпа и каждый делал это же самое. Может из-за толкотни Егор никаких возвышенных чувств не испытал. Скептические вопросы бывшего советского атеиста не давали покоя: «Почему Дева Мария являлась только этой Бернадетт?» Больше-то мадонну никто не видел. Он знал, что истинно верующим такие вопросы в голову не приходят. Главная улица напоминала эспланаду, где лавиной ехали инвалидные коляски. Сотни и сотни инвалидов, верящих в исцеление, невиданное колличество калек, едущих за чудом, с умиротворенными спокойными, часто улыбающимися лицами. На каждом шагу продавали фигурки святой Бернадетт, распятия, крестики… миллионы евро в год… Неплохо! Как такая бойкая торговля уживалась с истинной верой? Было неприятно. Но, когда Егор зашел в колоссальный храм и увидел лик Девы Марии на картине, его скептицизм ушел: на него смотрели такие бездонные, все понимающие глаза, что ему поверилось, что он защищен, что его не дадут в обиду, что такие глаза не предадут. Сейчас он понял, что приехал сюда не зря, дело было даже не в целительной воде, сама атмосфера города давала ему надежду, обещала дать сил, чтобы справиться с трудностями, перенести свои несчастья. Ему даже казалось, что ему следует благодарить Деву Марию, что она ему и так уже помогла: жизнь его никогда не станет прежней, в ней появился новый смысл. Он купил и съел лепешку на святой воде. Егор вспомнил, что когда он был в гроте, около купален, там были люди в специальных куртках, добровольцы, везущие коляски с больными, помогающие им раздеться и погрузиться в воду. Его наконец проняло, он был, как в туманном облаке, и сразу вспомнил свой мелкий подвиг, когда он помог старушке отогнать машину к обочине. Ничего он от своего поступка не ждал, совершил его безотчетно… и вот, может так надо было перед визитом в святое место? Он и христианская любовь? Странно, у него никогда не получалось никого любить. А вдруг получится? Егор вдруг поверил, что получится.

Он собирался проехаться по каким-то окрестным крепостям басков, но раздумал. Туристическое настроение его совсем покинуло. Он сидел на лавочке на набережной и наблюдал, как солнце начинало клониться к закату. Красивые багровые облака покрывали небо, и Егору казалось, что он смотрит на эту красоту другими глазами, и радовался, что он один. Кто бы мог сейчас его понять, разделить его настроение, надежду, внутреннюю радость? Никто. Лора тоже не могла бы. Он опять с раздражением вспомнил об ее дурацких индийских верованиях о реинкарнации в других людях. Какая чушь! Как жаль, что Лорка, его жена не понимала его, может жалела, может ценила, восхищалась или побаивалась, но не понимала.

Егор отдал себе отчет в том, что раньше он в мыслях называл жену «она», а сейчас подумал «Лорка». Это был прогресс. Вот только, если бы она к нему не приставала, не требовала от него невозможного, не талдычила про секс, про «как же так, ты меня просто не любишь». Как это ему надоело. Он ей давал большее: уверенность в завтрашнем дне, защиту, материальную свободу, даже достаток… что ей было еще нужно? Что? Оргазм важнее, чем доброе отношение и безбедная жизнь? Не умеет она быть благодарной, требования ее нелепы… душу его не понимает, а хочет тело, даже не все тело, а только одну его часть. Глупо, неправильно. Ссоры их стали реже, менее ожесточенные, они перестали переходить в затяжную стадию, когда каждый упрямо молчал, не умея пойти навстречу другому, и уже даже забывая, что послужило той искрой, которая в очередной раз делала их врагами. Егор пытался взглянуть на себя со стороны, но у него не получалось. Он был прав, потому что… он был прав. Привыкнув всю жизнь быть один, он не умел принимать другого человека со всеми его достоинствами и недостатками, и почему-то все себе разрешал: ему было можно хамить, кричать, оскорблять, ругаться, ложиться спать под утро, избегая близости, часами молчать, занимаясь своими делами на компьютере, можно было беспробудно пить, пряча от Лоры бутылки, курить он даже и не пробовал бросить, курить ему тоже было можно. Он это все себе разрешал, потому что он был правдив с нею, раскрыл для нее свой кошелек, содержал, кормил-поил, разрешил не работать, возил по курортам, покупал билеты на концерты. Вот по-этому он был в своем праве.

А вот Лоре он ничего не прощал. Она часами разговаривала со своей тупой мамашей, выслушивала поток сознания старшей дочери, терпела хамство младшей, оправдывала своих родственников за что угодно. Лора тупо играла на своем телефоне в «шарики», смотрела по-английски какие-то скучные фильмы, а с ним не хотела смотреть его сериалы про русскую жизнь. О, у его жены было много грехов, но… Егор постепенно стал обращать на них меньше внимания, то ли привык, то ли увеличивающийся беременный живот жены делал все неважным. Егор улыбнулся, вспомнив неясные пульсирующие изображения маленького тельца своей дочери на мониторе ультразвуке. Еще два дня назад Лора приподнимала на Скайпе майку и с гордостью показывала ему живот, где лежала его девочка. Егор снова мысленно поблагодарил Деву Марию. Она ответила на его молитвы, одарила его, недостойного, ребенком!

Пора было уходить с пляжа, с моря подул холодный ветерок. Егор решил возвращаться в Биарриц через Байонн, времени до поезда было еще так много, что следовало придумать, как его скоротать. Часа через полтора он был в Байоне, припарковал машину и решил пройтись по центру. Подойдя к зданию мэрии, Егор увидел оживленную толпу, оказывается в этом же здании был концертный зал, он же — театр. Люди стояли на улице и ждали начала концерта. Здесь же висели афиши Оркестра Московской Консерватории, были фотографии дирижера, и французских исполнителей. Егор узнал на фотографии дядьку, с которым он летел вчера в самолете. На концерт он идти не собирался, не привык, боялся напрягаться, да и билеты на открытие гастролей были, скорее всего, уже распроданы.

И тут он услышал, что его кто-то окликнул по-французски. «Ничего себе, кто бы это мог быть.» — Егор обернулся на голос и увидел пожилую французскую пару, которая сидела вчера сзади него в самолете. Они стояли у входа в праздничной летней одежде и улыбались. Егор любезно с ними поздоровался, снова включив свой «французский шарм», который в последнее время был им изрядно подзабыт. Говоря по-французски, особенно с пожилыми людьми, он почему-то делался светским и любезным. Это происходило на автомате. Французы были оживлены, им очень повезло, удалось купить билеты на концерт московского оркестра: «Figurez-vous, Egor, c'est justement l'orchestre avec lequel nous avons volé hier!» — повторяли они, видимо, находя этот факт, невероятно интересным. Оказалось, что с ними на концерт должен был пойти друг, но он не пришел, только что позвонил, и сказал, что плохо себя чувствует, и… какое счастье, что они встретили Егора, потому что… он может пойти с ними, сейчас же, через 20 минут начало. Французы даже сказали, что «он — гость их города, значит их гость…», т. е. стало понятно, что денег за билет они с него брать не собираются. Можно было не ходить, просто сказать, что у него через два часа поезд, ну и… он очень сожалеет, но просто не может… désolé. Егор на секунду задумался: а почему бы и не сходить? После Лурда как-то не хотелось лгать. Две пары доброжелательных глаз смотрели на него выжидающе. Этим интеллигентным пожилым людям вообще было трудно понять, как от их предложения можно отказаться, тем более, такому обаятельному и воспитанному молодому человеку. «Oh, avec plaisir! C'est vraiment magnifique! Je vous suis tellement reconnaissant … Je ne sais meme pas comment vous exprimer ma gratitude!» — Егор распушил свой чарующий французский хвост, сам балдея от своей несколько приторной вежливости. Они направились в зал.

С тех пор, как Егор начал жить с Лорой, они были на концерте симфонической музыки два раза. Ездили в Лос-Анджелес. У Егора было странное чувство: с одной стороны он гордился тем, что он сидит на концерте среди утонченной солидной публики, он был доволен, что его Лорка такая вот тоже интеллигентная, со вкусом к классике, она, кстати, и дома слушала симфоническую музыку. Но, с другой стороны, вначале он проникался звуками, внимательно слушал, но потом, мысли его соскакивали в совершенно другую, вовсе противоположную музыке, плоскость, он начинал томиться, и даже засыпал, что было ужасно стыдно: надо же! Вырубился! Но в итоге, он себя оправдывал: у него повышенная слабость и сонливость из-за лекарств, и, вообще… Лорка пытается навязать ему свои вкусы. И все-таки он не мог не признавать, что в этом отношении за Лорой следовало тянуться, и не было ничего хорошего в том, что он не мог сосредоточиться на серьезной музыке, а другие могли. Прежние его девушки и жены плевать хотели на консерватории и филармонии… одна из последних, с которой он ни с того ни с сего сходил в Художественный театр на Вишневый Сад, даже не смогла запомнить названия Чеховской пьесы, называла ее «Вишневый дворик», что невероятно действовало ему на нервы, ему было стыдно связываться с такими лохушками, но других он никогда не знал, и это создало комплексы. А как комплексам было не возникнуть? До 48 лет, пока он не приехал в Америку, он вообще никогда не был на концерте симфонической музыки. Никогда!

Сейчас он сидел в зале, на сцене настраивался оркестр. Люди слышали это сотни раз, а он — в третий раз в жизни. «Что это я здесь делаю? Я, матерящий таджиков и пьющий водку с бывшими ментами…! Что-то меняется в моей жизни, я не смогу вернуться обратно к пьяным посиделкам с конкретными пацанами, к моим одиноким прогулкам по городу. А может быть такая музыка теперь будет моей, я ее пойму, полюблю, и моя дочь будет в ней разбираться?» — Егор с интересом озирался по сторонам: люди рассаживались, встречали знакомых, здоровались, у руках у женщин были маленькие сумочки. «Надо будет и Лорке такую купить! Вот с какими сумками бабы ходят на концерты» — думал Егор, радуясь, что на нем светлые брюки и джемпер, а вовсе не шорты. Хорош бы он тут был в клетчатых шортах. Откуда-то слышалась русская речь и Егор невольно загордился соотечественниками, которые пришли на концерт. Французы сунули ему в руки программку. Егор увидел, что кроме русской музыки будут играть Равеля и обрадовался: надо же, он был, ведь, только что, в музее Равеля, даже там кое-что о нем узнал. Егор наклонился к французам и выдал всю информацию о Равеле, хвастаясь, что он посетил дом, где родился их странноватый Морис. Французы знали, разумеется, о музее, и порадовались, что Егор так внимательно изучал окрестности их города. Сколько чудесных совпадений: Морис Равель родился в стране басков, они познакомились с чудесным русским Егором, он еще и по-французски говорит, им удалось пригласить его на концерт оркестра, который летел с ними в самолете, и оркестр русский и еще… Егор услышит замечательных французских исполнителей, играющих «их» Равеля! Замечательная программа! Замечательный вечер! И их родной город замечательный! Равель замечательный и русская музыка замечательная!

Егор прислушивался к совершенно особым звукам, которые, он уже это знал, можно было услышать только в таких обстоятельствах: на разные лады взвизгивающие смычковые, непередаваемая какофония отрывистых звуков в одно касание, а то — целый маленький пассаж, в котором не слышно пока никакой мелодии, всевозможные тембры то коротких, то длинных рулад духовых, мягкие певучие, резкие, пронзительные. Звуки настройки накладывались на гул разговоров усаживающейся публики, приглушенный кашель, смех. В зале чуть убавили свет, зато на сцене он стал поярче. Из небольшой двери, которую Егор сначала не заметил, вышел дирижер, которого даже в черном смокинге и бабочке, Егор сразу узнал: этот пожилой дядька с породистым нервным лицом сидел в конце салона. Оркестр поднялся, люди захлопали. Потом все стихло и началась Увертюра к балету Руслан и Людмила. К своему изумлению Егор сразу узнал эту музыку, наверное по радио слышал. Когда он был маленький у них была включена трансляция. Музыка была мелодична, и слушать ее было нетрудно. Егор пообещал себе не спать. Здесь это не лезло бы ни в какие рамки.


Лора

Было воскресенье, хотя для неработающей Лоры это не имело никакого значения. Жаль, что Егор не выходил на Скайп, он, ведь, был у тети Риты, а там не было интернета. На Скайп Егор выходил, но делал себя «невидимым». Просто Лора была не в курсе.

Ее сильно занимали мысли о новом доме. Дом был настолько дорогой, что жизнь в таком дворце казалась ей сказкой. Лора часто думала, как все украсить, теперь уж она примет участие в выборе мебели, не станет валять дурака в магазинах. Ее удивляло, насколько родственники равнодушно отнеслись к их новости о покупке дома. Никто ничего не спрашивал, не интересовался деталями процесса. Это было обидно. Мама даже и не скрывала, что она не верит, что они его купят. Лора подумала, что может все и правы: дом начали строить и построят, но будет ли он принадлежать им? Тут все зависело от того, дадут ли Егору ссуду в банке. Вроде должны дать, но это, к сожалению, неточно. Впрочем, не стоило думать о неприятном. Она ничего не могла с собой сделать: в мыслях дом был уже ее. Она покупала туда цветочную рассаду и намечала, куда она повесит качели и гамак. Ей было так приятно наблюдать возбуждение Егора, когда он водил ее по участку и намечал, где у них будет бассейн. Обилие комнат, широкие коридоры, лестница с чугунными решетками, двусветные гостиные… Лора мечтательно улыбнулась. Никогда она так не жила, но с Егором может и поживет. Ей так хотелось, чтобы ее семья и дети за нее радовались, но они не радовались, так досадно. Не хотели, не умели, были не в состоянии думать не о себе, завидовали? Кто их знает.

Она любила свою семью, всегда считала их симпатичными порядочными людьми, а сейчас она с ужасом убеждалась, что все чаще и чаще смотрит на них глазами Егора, и видит, что не такие уж ее родные прекрасные. Разумеется, у всех есть недостатки, но Лора по своей давней привычке, предпочитала их не замечать, но не замечать становилось все труднее: недостатки просто выпирали. Брат Саша — холодный высокомерный человек, осторожный и эгоистичный, практически полностью устранившийся из жизни семьи, исковерковавший своего сына, сделавший его тихим и несмелым неудачником. И все это ради собственного удобства. У Саши никому не стоило просить советов, он их не давал, чтобы не быть потом ни в чем виноватым. Зато от Саши можно было услышать саркастические замечания, которые только, надев розовые очки, получалось признать дружескими и доброжелательными. Жена брата Надя, завистливая простецкая баба, слыла прекрасной хозяйкой. Без каких либо интеллектуальных запросов, она в глубине души презирала интеллектуальных женщин вообще, а ее, Лору — в частности.

Сестра Таня, безалаберная, ленивая, весьма праздная женщина, злоупотребляющая маминой помощью с младшей дочерью, и полностью запустившая воспитание своего старшего десятилетнего сына, игнорировала его патологическую асоциальность. Мальчик рос дикарем, дабы не сказать, социопатом, мог есть из тарелки без приборов, как Маугли, хотя при этом считался очень умным, почти гениальным. У Тани был муж, отвратительный тип, злобно молчащий, с неприязнью относящийся ко всем на свете, включая собственных детей. Зачем Таня с таким жила? А вот… жила, никогда не обсуждая мужа, просто считалось, что у него «трудный характер».

Папа ничего не слышал, но не хотел носить слуховой аппарат. Насколько много или мало, он на самом деле понимал, было неясно. Папа предпочитал сидеть сам по себе, и не любил, чтобы его беспокоили. Внуки были ему безразличны. Мама — другая история. В последнее время, как только Лора ее видела, или они созванивалась, мама, как Игорь говорил «включала радиоточку»: она начинала вещать, подробнейшим образом пересказывая передачи по культуре, лекции, делала свои комментарии, сравнивала, кого-то ругала, хвалила, настаивала, советовала… Остановить маму было невозможно. Лора часами терпела эти потоки слов, не разрешая себе маму прервать, давая ей возможность выговориться, показать свою эрудицию, начитанность. Она давно замечала, что это не совсем нормально, что никакой особой начитанности и эрудиции у мамы нет, что ее просто «несет». Теперь, с тех пор, как она ходила к родственникам с Егором, она воспринимала маму его глазами, слышала ее его ушами. Речь шла о пожилой женщине, ее матери, но это же не была его мать… и Лора понимала, что словесный понос может мертвого довести, что нужно обладать поистине ангельским терпением, чтобы выслушивать ее дилетантские словоблудия. Егор тоже терпел, надо отдать ему должное: с родителями он проявлял воспитанность и охотно делал им скидки, а вот, увидев, как Танькин сын ест руками прямо из тарелки, потом даже без рук, как собака… он принялся его учить, как пользоваться ножом и вилкой, стыдил. Мальчик просто встал и ушел из-за стола. Егор нажил врага, и перед Таней было неудобно. Неужели он не мог потерпеть? Лоре теперь было понятно, что соприкасаясь с ее семьей, надо было терпеть многое. Как она раньше этого не замечала?

Когда они оставались одни, Егор указывал ей, что старшая дочь в долгих телефонных разговорах говорит только о себе, все ее рассказы обрастают сотнями подробностей, которые сообщаются задыхающимся голосом, потому что дочь звонит ей, быстрым шагом направляясь по своим делам и не желая терять времени. Иногда дочь звонила, когда они куда-нибудь с Егором собирались, уже стояли на пороге, но Лора всегда стеснялась прервать торопливый увлеченный рассказ, и Егор долго ее ждал, сначала стоя, а потом садился на диван и открывал компьютер. Лора видела, что он злится, что ей бы следовало сказать дочери, что они с Егором сейчас уходят, что она перезвонит, но Лора никогда не решалась такое сказать, считая, что — это ее обязанность выслушивать детей в любое удобное для них время. Егор-то считал, что время должно быть удобно для нее тоже. Он был прав, но… так уж у них повелось, и менять свое отношение к детям Лора не могла, а главное — не хотела.

Младшая дочь хамила, иногда завуалированно, и тогда Лора этого искренне не замечала, а иногда — открыто, и тогда приходилось делать вид, что все хорошо, несмотря на резковатый тон. Зачем она делала такой вид, Лора и сама не знала, просто не умела по-другому. Только раньше их с дочерью общение происходило без свидетелей, а теперь Егор сидел и слушал… слушал, а потом ей напористо выговаривал по-поводу ее бесхребетности, или, что еще хуже, сам делал дочери замечания, заступаясь за Лору. Ему казалось, что так правильно, может оно и было правильно… но, как изменить десятилетиями сложившийся уклад? Дочь приводила к ним своего американского бойфренда, и разговор уже велся по-английски. Это было бы еще пол-беды. Беда была в том, что беседа по каким-то причинам вилась вокруг бойфренда, как будто он был самым для всех главным. Лора видела, что Егор мучается: он не был по-английски таким же острым на язык, как по-русски, разговор и беседой-то не являлся, он представлялся Егору неинтересным по-сути, он обижался, что за счет него, в его собственном доме, делаются ненужные реверансы ради «неизвестно кого». «А нельзя перестать вам всем приседать вокруг этого парня, которому все мы так или иначе безразличны?» — едко спрашивал он. Лора опять знала, что Егор во многом прав, но ей казалось, что она создает все условия для счастья дочери, и делала то, что ей казалось правильным. Разговоры действительно вились вокруг инфантильных интересов молодого человека, и не могли быть им с Егором интересны, но бойфренд оставался в центре всеобщего внимания: то он пиво в гараже варил, то музыку на компьютере сочинял, то они с ребятами играли в покер. Почему дочь не понимала, что эти подробности не могут быть такими уж всем интересными? Это была невоспитанность, но раньше Лора ее не замечала. Егор был не в своей тарелке, она это видела и мучилась. Ей бы следовало что-то по-этому поводу сделать, а она не делала, слишком это было трудно.

С младшим сыном вообще был какой-то ужас. Врун, демагог, ленивый неудачник, вымогатель, «не мужчина», слабак — вот были самые слабые эпитеты, которыми Егор награждал ее мальчика. Он сначала пытался парня образумить, направить на путь истинный, предлагал стать… кем он только не предлагал ему стать… бесполезно. Сын не хотел ничего слушать, бесился и нудил, всех обвиняя в своих неприятностях. Когда Егор это понял, он стал мальчишку презирать, говорил о нем гадости, ни в чем себе не отказывая, входил в раж и не мог остановиться. В последнее время фонтан обвинений иссяк, но Лора знала, что Егор брезгливо смотрит на ее сына сверху вниз. Это была Лорина боль, крест, разочарование, но… что она могла сделать? Сын! Если бы Егор знал, как тяжело он ей достался? Через что она прошла, когда он был маленький. Вот обещал ей принести диплом университета, все говорил, что он возьмет какой-то недостающий класс… и все — диплом! Не принес, соврал, а она отдала ему свои последние заработанные деньги. А Егор предупреждал… умолял денег не давать, не верить, не развешивать уши… Не послушала, упрямо сжав губы, говорила, что «она предпочитает людям верить», свято убежденная в своей правоте. А прав-то был Егор! И так бывало очень часто: она хотела как лучше, не слушала Егора, и он оказывался прав. Но, и она была «права»… а Егор не понимал «почему». А, потому, логика-то здесь не действовала… как это объяснить?

Лора отогнала от себя неприятные мысли. Она должна настраиваться на позитив: добрые фильмы, книги, хорошая музыка, вкусная еда, прогулки, ничегонеделание. И тогда ее «детка» родится счастливой. Она опять подумала о том, что следует позаботиться о «столе», что приготовить, как прибрать в квартире, чтобы Егор почувствовал себя дома. Ничего не придумывалось, убирать было лень, а насчет еды у них были такие разные вкусы. Честно говоря, Лора даже давно забыла, что любят есть мужчины. Все ее представления о хорошей кухне сводились к салатам из овощей и постным супам. Егор такую еду ненавидел. Сначала Лоре было горько, что он «загнал ее на кухню», она так ему в запальчивости кричала, когда они ссорились, при этом себя очень жалея. Потом, она стала к кухне немного привыкать, но не верила в этом отношении в свои силы. Да и времени, потраченного на готовку, было очень жаль. Лора просто ставила рыбу или курицу в духовку и ждала, пока все там само пожарится. Еда получалась невкусная, жесткая, сухая, никаких пирожков, котлет, запеканок или блинчиков она не делала, а вываренные или сырые овощи Егор есть отказывался. Готовить казалось Лоре делом мудреным и неприятным. Она ставила что-нибудь тушиться, уходила к компьютеру, забывалась, все подгорало и по квартире разносился такой мерзкий запах, что приходилось открывать окна. В такие минуты Лора себя ненавидела, и хотя Егор в последнее время молчал, не желая ее укорять, она видела, что он ее осуждает, даже не то, что осуждает, а скорее разочарован тем, что она такая плохая хозяйка.

Он был совершенно традиционный мужчина, равнодушный к идеям феминизма. Прожив всю жизнь холостяком, не получив домашней заботы в детстве, он создал себе приукрашенное идиллическое представление о хозяйке дома: жена должна стоять на кухне в фартуке, все у нее горит в руках, она жарит, парит, священнодействует, а потом подает на стол и ласковым голосом приглашает его, добытчика-мужа. Она так не умела, злилась, что не соответствует его надеждам, в то же время осуждая Егора за домостроевские настроения, считая себя выше и умнее кухонных забот, и поэтому не желая учиться. Лора прекрасно понимала, что можно посмотреть рецепт на интернете, спросить у других, порадовать Егора чем-нибудь удивительным, просто доставить ему удовольствие вкусной едой и заботой, но почему-то она не могла заставить себя этого сделать, и быть плохой хозяйкой себе «разрешала». Егор должен был ее принимать такой, какой она была. Она и другие вещи себе разрешала: например брала единственную машину и уезжала на целый день, оставив спящего Егора дома. Она шла на маникюр, потом на массаж, пила с подругой кофе, и… забывала ему позвонить. Егор волновался, злился, не звонил первым, чтобы иметь возможность «надуться» и выговаривать ей за невнимательность, за то, что она без его спроса отдала свою машину отцу, а он «тут сидит весь день, как дурак». Лора опять знала, что она неправа, но не хотела этого признавать. И машину свою отдать папе, и гулять одной целый день она тоже себе разрешала. Егор разрешал себе одно, она — другое. Они оба, по-настоящему, не отдавали себе отчета в том, что они больше не живут поодиночке. Разумеется их холостяцкая жизнь имела свои плюсы, но минусов было больше. Тоже самое относилось и к семейной жизни. Она тоже состояла из плюсов и минусов. Лора вздохнула и подумала, что плюсов в ней все же больше.

И опять ей в голову пришла мысль о самом ее серьезном недовольстве мужем: секс! Вот что не давало Лоре покоя. Она и сама не могла до конца понять, что в ее неудовлетворенности преобладало: физиологическая или моральная сторона. Она хотела мужчину, Егор ее возбуждал, нравился ей, привлекал. Когда он оказывался с ней рядом, она не могла себя контролировать, вела себя несдержанно, глупо, и этим его отвращала. Муж ее не хотел, пренебрегал ею, она была для него стара, нежеланна, противна ему — и это было обиднее всего! Они не могли найти компромисса: он отказался от секса вообще, не желая из принципа делать над собой никаких усилий, считая, что в таком деле усилия как раз и неуместны. Если не получается само, органично и с радостью, значит ничего тут не поделаешь. Любые меры он считал насилием над собою. В то же время Лора хотела секса так неистово и императивно, что против ее воли, желание делалось таким животным, неэстетичным, и эгоистичным, что воспринималось мерзким. Она не умела вести себя в постели, ее искаженное лицо, резиновый член в руках, который она ритмично в себя запихивала, неконтролируемые стоны и конвульсии выглядели болезненно-неприятно. Лора чувствовала, что она «не умеет», что делает все не так, что Егор не привык к такому физиологическому, некрасивому, супружескому сексу. Но по-другому она не умела, и разрешала себе вместо умелой ласки, грубые хватания, а главное… резинового безотказного «друга», без которого она не могла обходиться.

Даже мысли о ребенке омрачались для Лоры их патологическим отсутствием секса. После консультаций с врачом, стало понятно, что естественно забеременеть ей не удасться. Ради ребенка, она шла на это, но… вместо нормальной любви, многократной и настойчивой, Егор по-деловому зашел в небольшой кабинет, и под легкое порно кончил в лабораторную чашку. Доктор исследовал его сперму под микроскопом и шприцем ввел ее во влагалище: Лора понесла от лежания на гинекологическом кресле… Все это было так грубо, неестественно, гадко. Оплодотворенные клетки развивались в пробирке, а потом доктор по просьбе Егора выбрал ХХ-хромосому и… вот они ждали девочку! Да, разве так зачинают ребенка!? Лора бы предпочла не знать, кого она родит, хотела слышать веселый голос акушерки: у вас мальчик или у вас девочка! А тут, все сделала не природа, а доктор. Егор просто один раз, как он выражался — «подрочил». Господи, она раньше и слова-то такого не знала, а он не находил в этом ничего дурного.

Лора себя одернула: раз это был их единственный путь, то как ей не стыдно так думать. Ей 49 лет, она будет матерью, а Егор — отцом. Про что она думает, зачем, что это на нее нашло! Надо быть благодарной судьбе, что все так вышло. Лора знала, что где-то были заморожены другие оплодотворенные яйцеклетки, их будущие дети: мальчики и девочки. Все будет зависеть от них с Егором. Она бы согласилась иметь еще ребенка… вот, наверное, в чем был смысл их с Егором брака, вот для чего все случилось. Из клеток могли вырасти дети, неужели они их выбросят!

Часы уже показывали 2 часа дня, прошло пол-воскресенья, а она ничего не сделала… и вдруг Лору охватило приятное возбуждение. Скоро приедет Егор и уже никуда не уедет. Они поедут на строительную площадку, будут пробивать в банке ссуду, наконец-то начнут покупать детские вещи, погостят в Орегоне. Егор ей обещал поездить по Калифорнии. У Лоры были совместные с мужем планы. Она решительно встала, спустилась по лестнице и принялась чистить себе гранат. В ее животе зашевелилась крохотная Лиза. Лора счастливо улыбнулась. Жизнь менялась и назад возврата давно не было. Лора вышла на улицу и села за руль: Лиза ходила в ней ходуном, толкала ее своими маленькими пятками. Совсем скоро приедет Егор и наконец разделит с ней это счастье. Можно ли было желать большего!


Артем

Артем услышал в трубке голос Марка и насторожился: он был готов с ним встретиться, но только не в ресторане. Что он зря вчера стоял у плиты, готовил еду? Платить бешеные деньги за небольшой кусочек мяса и зеленые листья, Артем вовсе не собирался. Но речь пошла вовсе не о ресторане. Возбужденным, веселым голосом Марк объявил Артему, что сегодня вечером они все идут на концерт в Байон, что там… и дальше Марк, захлебываясь от восторга, живописал ему прелести предстоящего удовольствия: тут и знаменитый оркестр московской консерватории, и французские солисты, а… какая программа, какая программа! «Ладно, Марк, спасибо. Я думаю, что мы с удовольствием пойдем. Но… я тебе сейчас перезвоню… хорошо?» — Артем не был уверен, что так уж хочет на концерт. Прежде всего существовала проблема денег, которая вставала во весь рост. Было примерно понятно, сколько могут стоит билеты на открытие гастролей, Марк-то не собирался сидеть на самых плохих местах. Скорее всего он их с Асей постарается пригласить «типа, на халяву», а он, Артем настоит, чтобы отдать ему деньги, потому что халява была привлекательна, но унизительна… Это будет между 150–200 евро на двоих, то-есть ни с того, ни с сего он влетает в большую сумму. Кроме того, Артем знал, что, если он вот так, с бухты-барахты сообщит Асе о концерте, она точно заупрямится, расценит это, как «заставляние», как то, что он с ней не советуется и не считается. Тут надо было действовать тонко, чтобы ей казалось, что она сама «захотела» и приняла это решение. Надо было придумать, на какой к ней подъехать козе. Артем знал, что дочь слышала, что звонил Марк и теперь довольно неприязненно ждала пересказа разговора.

Ну да, действительно, вчера они с Асей видели расклеенные по городу афиши: Глинка, Мусоргский, Равель… Да, какая разница. Артем не был таким уж тонким ценителем классической музыки, и «сам» ни за что бы не пошел, однако не принять приглашение Марка было неприемлемым, хотя… вот сейчас он снимет трубку и в нескольких предложениях откажется: мол, не могу, нет настроения, Асе завтра в школу, или… уже обещал пойти вечером к Алену и он их ждет. Все равно что… деликатный Марк даже вряд ли будет настаивать, сразу погасит свой энтузиазм и можно будет сэкономить деньги. Они выйдут с Асей погулять, купят мороженое, она во-время ляжет спать, а он включит компьютер. Ну, что что ему Равель? И тем не менее, Артем знал, что он пойдет слушать Равеля, не сможет соврать, отказаться, не проявит твердости, как он никогда ее не проявлял. Ну, как это он, сын известного пианиста, отказывается пойти на концерт? Опозорится перед папиным другом, чтобы он подумал, что… природа отдыхает на детях гениев. Конечно, папа — не гений, а он — не ребенок, но все равно Марк что-то в этом роде подумает, а это стыдно. Деньги — деньгами, но Артему не хотелось бы, чтобы мамины высказывания о том, что он теперь «прораб», и вся музыка для него только собственное бренчание из восьми аккордов, стали похожи на правду. Ладно, где наша не пропадала… нельзя так зацикливаться на деньгах:


— Ась, это дядя Марк звонил.

— И что дальше? Я слышала. Куда он нас зовет?

— На концерт. Помнишь, мы афиши видели?

— Нет, я не хочу. Мне это неинтересно. Почему мы должны идти?

— Что ты, Асенька, ничего мы не должны. Не хочешь, не пойдем. Я сейчас ему позвоню и откажусь. Я так и знал, что ты не захочешь, но хотел с тобой посоветоваться.

— Ах, ты «так и знал»? Был уверен, что я не захочу. Может я захочу…

— Ну, не знаю. Мне и самому не хочется… хотя, ты знаешь, мы, ведь, с ними летели сюда. Помнишь тех ребят в самолете?

— Это что, они и есть?

— Да, это оркестр Московской Консерватории… Да, ладно, Ась. Бог с ними. Сейчас дяде Марку позвоню скажу, что у нас с тобой другие планы.

— А что ты опять за меня решаешь? Я что здесь, никто? Я хочу пойти.

— Ты же сказала, что не хочешь.

— Ничего я не говорила. Хочу.

— Хочешь? Точно? Позвонить сказать, что мы пойдем?

— Точно, точно! Почему ты хочешь отказаться, у меня не спросив?

— Да, я спрашиваю. Ладно, пойдем… я ему звоню.


Так! С Асей он уладил, как и следовало ожидать, она согласилась. В таком несложном гамбите он у дочери пока выигрывал. Артем позвонил Марку и они договорились встретиться у входа в зал в 7 часов. До вечера было еще далеко. Ася уселась за компьютер и стала искать информацию об оркестре консерватории. Ого, уже одно это делало поход полезным. Потом по Скайпу позвонила Оля. В Москве был день. Ему хотелось бы послушать о чем мать с дочерью говорят, но, как и следовало ожидать, Ася плотно закрыла дверь. То ли сама так решила, то ли мать ее попросила. Вполне в ее духе: знаменитые Олины дурацкие «секретики».

Артем принялся точить на оселке ножи и мысли о деньгах не давали ему покоя. Он полностью зависел от сданной в Москве квартиры и от Оли. Это было неправильно, но по-другому никак не получалось. Тупик, в который он сам себя каким-то образом загнал и из которого не было выхода. Квартира, та самая, которую Артем купил в начале двухтысячных в период своего недолгого финансового процветания, была сдана семье с ребенком и стала единственным источником его дохода. Чужой ребенок спал теперь в Асиной комнате, а им, по-сути, было негде жить. Кое-какие деньги он получал из издательства за нечастые заказы, но эти деньги были настолько смехотворны, что ими вообще следовало пренебречь, хотя своей литературной работой Артем гордился, совершенно серьезно считая себя детским писателем. Деньги за квартиру получала с жильцов жена, которую он давным-давно в своих мыслях считал «бывшей». Оля каждый месяц должна была ходить в банк и переводить ему деньги во Францию, так они договорились, но иногда деньги в назначенный день почему-то не поступали. Артем проверял на интернете свой баланс, а он был прежним… Приходилось, делать над собой титанические усилия и звонить жене. Она разговаривала с ним так холодно, до такой степени на грани хамства, что каждый раз хотелось бросить трубку, чего он себе никогда не позволял. Было четкое ощущение, что она специально задерживает перевод денег на пару дней, чтобы его унизить, показать себя хозяйкой положения. К тому же в последнее время Оля все чаще и чаще заговаривала о продаже квартир, в том числе и французской, и выделение ей половины денег. Артем знал, что, если она действительно захочет это сделать, она получит все, до копейки, и тогда… он вообще не представлял себе, что делать. Денег и так было в обрез, и… ни одной идеи, откуда их взять.

Он прекрасно понимал, что нужно изменить свою жизнь, и менял… вот они теперь с Асей живут во Франции, но в тоже время Артем знал, что квартира в Биаррице была привычна, просто раньше они жили в ней только летом, а теперь будут жить дольше. Ася стала ходить во французскую школу и у нее многое менялось, а вот у него — практически ничего. Ну, не то, чтобы «ничего», менялось тоже, но совсем чуть-чуть. Мог бы и в Америку к отцу поехать, но не поехал и не собирался, придумав себе теорию, что в Америке живут слишком простые, не «его» люди. Так легко было думать, он не знал американцев, но каким-то образом знал, что в Америке не выдержит, не сможет, а теория про бесхитростную примитивную, некультурную нацию, была его убогой защитой от неуверенности в себе. А вот во Франции, Артем мог. Хотя, что он такое мог? Ходить в магазин и варить обед? Сколько раз ему люди говорили, что эмиграция — не для слабонервных. Получалось, что он такой слабонервный и есть! Надо было выживать: работать где попало, реанимировать свою квалификацию, или получать новую, а он не мог, не хотел. Не был готов так сильно менять свою жизнь. Какая, в сущности, была разница: сидеть сочинять свои тексты в Москве или в Биаррице? Не было никакой разницы.

Русские тетки, жившие здесь с французскими мужьями, держали туристический бизнес, который будет в связи с открытием прямого самолетного сообщения только развиваться. Артем, сам над собой подтрунивая, ходил на встречу с такой туристической начальницей и, внутренне ненавидя себя, предлагал свои услуги, не забыв, разумеется, ей сказать, что «вообще-то он — детский писатель». Он даже, как обычно, подарил дамочке книгу о кошках… Но, ничего не вышло. В туристический бизнес его пока никто пускать не собирался. Он считал себя вполне в состоянии водить русские экскурсии по музеям и крепостям, но тетка, с досадой отметив, что, небрежно одетый писатель чуть заикается, решила про себя никаких экскурсий ему не доверять. Артем этот свой мелкий недостаток давно не замечал и не придавал ему значения. В утешение хозяйка агентства дала ему пару страниц какого-то буклета для перевода на русский, и хоть за страницу она платила копейки, он все равно взялся. Дурацкие переводы давали ощущение «дела».

Артем аккуратно вытер полотенцем наточенные ножи и снял фартук, который он теперь дома почти не снимал. Появилось желание усесться за компьютер, но сейчас это было невозможно, при Асе он не мог сосредоточиться.


— Ась, хочешь выйдем куда-нибудь. Времени у нас с тобой сколько угодно.

— А куда? Я никуда не хочу.

— Ну, почему? Такая хорошая погода. Давай сходим на пляж…

— Что там делать? Купаться нельзя. Зачем туда идти?

— Ну, что дома-то сидеть? Что еще делать? С мамой ты пообщалась… что она тебе говорила?

— Не скажу, это наше с мамой дело. Ты что, подслушивал?

— Ась, ты с ума сошла. Ничего я не подслушивал. Не хочешь, не говори. Пойдем выйдем на улицу.

— А мороженое купишь?

— Ну, я не против. Просто мы с тобой не обедали, ты испортишь аппетит.

— Пап, ну что а маленькая? Если не купишь, никуда не пойду.

— Ладно, Асенька, конечно куплю.


И зачем он только поддавался на этот мелкий шантаж? Сказал бы «и не ходи, мне-то что?». Но не сказал. Кто бы сомневался? Они вышли и пошли по направлению к Grand-Plage. Двадцатиминутная прогулка быстрым шагом успокоила, вытеснила неприятные мысли. Артем расслабился, поддавшись очарованию залитых солнцем, узких, спускающихся вниз, улиц, выведших их к широкой уютной двухуровневой набережной. Они пошли поверху, на лавочках сидели люди, в киосках продавали еду и сувениры. Артистов пока не было, они все появлялись к вечеру. Спустились вниз к воде, по песку разгуливали чайки и жадно хватали какие-то выброшенные недоеденные куски. «Вот мерзкие твари. Как куры. Нет, чтобы рыбу ловить. Питаются объедками» — Артем не любил чаек, они казались ему наглыми паразитами, слишком зависящими от людей. Недаром Бодлер написал об альбатросе, а ни о каких-то чайках. В них не было ничего гордого и морского. Ася стала просить купить ей какое-то дешевое колечко с кораллом. Спорить было неприятно, и Артем скрепя сердце, заплатил пять евро. Потом они купили мороженое и присели на лавочку. Ася убежала к самой воде, там образовалась небольшая толпа, люди смотрели на каких-то рачков, которые ползли к воде.

Артем с удовольствием сидел на солнце. Ничего, он еще успеет поработать. Полностью отдаться отдыху не получалось, работа не то, чтобы тянула, но ему казалось, что раз он ее не сделал, то праздным быть неправильно. Артем представлял себя сидящим перед чистой страницей и… ничего хорошего в голову не приходило. Издательство заказало ему книжку, даже было не совсем понятно одну или две, т. е. можно было все утрамбовать в одну, а если так не выйдет, тогда сделать две. Артем принялся перебирать варианты сюжетов на заданную идиотскую тему. По-сути дела ему следовало в занимательной сюжетной форме рекламировать игрушки, например, набор инструментов для «скульптур» из овощей: розочки или слоники из свеклы… А еще было руководство по изготовлению игрушек из «подручного материала»: использованные молочные пакеты могли идти на маски или домики. Вот ему заказали придумать некое подобие сказок-рамок со сквозной сюжетной линией по-поводу использования продукции фирмы-заказчика. В издательстве даже привели примеры того, как он мог бы все представить. Артему не хотелось использовать чужие матрицы, тут бы ему и проявить творчество, но… тема была слишком придурочная и ничего не придумывалось, тем более, что само слово «творчество» в такой литературной поденщине, казалось кощунством. Как связать овощи с «обрезками бумаги» он понятия не имел. Что тут придумать? Артем пару дней назад, еще в Москве, разговаривал со своей приятельницей по Скайпу и, с оттенком некоторой гордости, рассказывал ей о заказе. Приятельница поморщилась, но сразу, почти не задумываясь, набросала ему несколько разных сюжетов: девочка-принцесса, а ла «Несмеяна» болеет и ничего не ест, почти умирает. Ей вырезают фигурки из еды и она веселится, втягивается в игру… хеппи энд. Второй сюжет — антиутопия: постиндустриальное общество, конец цивилизации, улицы завалены мусором… и вот мальчик начинает делать игрушки из всякой дряни, дети играют и… опять «свет в конце туннеля»…

Артем пытался в уме развить эти сюжеты, чтобы скелетик оброс мясом, но… он их не сам придумал, подруга ему их мимоходом небрежно швырнула, тут же забыв о полете своей мысли, а Артему самому ничего в голову не пришло и теперь он будет делать этот заказ из «крох с барского стола» и это было неприятно. Хотелось все написать самому, не подделываясь под чьи-то весьма жесткие требования. Он чувствовал себя не слишком квалифицированным ремесленником, а хотелось быть мастером. Что-то такое написать, сказать свое слово, стать заметным, известным, читаемым… ничего не получалось, сказать было нечего. И как бы он не гордился «заказами» и тем, что не сидит без работы и его публикуют, цену этим публикациям он знал. Настроение опять стремительно портилось: «Вот Гриша Остер… вот он детский писатель! Валя Березин, Миша Успенский — тоже, и не только детский…» — он знал этих людей, они были его хорошими знакомыми, но, ведь, это было последнее дело, упоминать в разговорах с другими их имена, и подчеркивать свое с ними знакомство. А вдруг у него просто не было никакого таланта? Совсем не было, ни в чем? Друзья в разговорах хвалили книги и публицистику Быкова, ходили на моноспектакли Гришковца… Творчество Быкова Артем игнорировал, а Гришковца… так прямо ненавидел! Когда-то он служил в той же самой воинской части на Сахалине, о которой Гришковец потом написал, и людям это показалось «круто». Да, о чем там было писать? Он даже не мог понять, чем Гришковец так нравится публике? Неприязнь к чужой известности становилась все более явной, он знал это за собой, но ничего не мог поделать с гаденькими уколами своей мелкой зависти.

Артем подумал, что сегодня вечером он согласился идти с Марком на концерт… вот, не хотел, не собирался идти, а согласился, не мог отказать, сопротивляться натиску, найти достойные аргументы, просто быть пожестче. Вспомнился случай двухлетней давности, о котором ему было до сих пор неприятно вспоминать, как всегда неприятно вспоминать о предательстве. В Москву приехала молодая женщина из Америки, когда-то они учились в одной школе, она, правда, была намного младше. Он ей должен был передать небольшую посылку. Встретились на улице и Артем помнил свои тогдашние первые впечатления: женщина была миниатюрная, с нестандартной внешностью, веселая, естественная, мало похожая на современных томных и одновременно хамоватых москвичек. Они посидели в кафе, а вечером следующего дня она к нему просто зашла. Выпили, посидели, создалась особая ожидаемая атмосфера милого флирта, который может быть просто симпатичной игрой, а может соскользнуть в короткую связь, тоже милую и никого ни к чему не обязывающую. Артем в заводе все еще не потеряв надежды на продолжение, как обычно хвастаясь своими знакомствами, ни с того ни с сего пригласил ее в мастерскую к товарищу, художнику, хотел показаться богемным москвичом, и это тоже было частью флирта и игры: показ неформальной субкультуры столицы. Сказано-сделано, такси нашлось быстро и через 20 минут они уже входили в мастерскую. Все было сначала просто отлично: опять вино, беседа, смех, расслабленность… и вдруг товарищ позвал подругу в комнату и закрыл дверь. Артем даже не крикнул «Эй, вы куда?» Какое-то, довольно долгое время, ничего не происходило, потом художник вышел, взял их недопитые бокалы и увлек Артема на кухню:


— Слушай, старик, ты не против, я надеюсь без обид… Чудная баба! Я знаю, тебе, ведь, для друга не жалко.

— Ну, я не знаю. Может не надо? Понимаешь…

— Да, ладно тебе. Не жмотничай. Хули ты ее ночью сюда привел? Я ей денег дам, не обижу, не бойся. Это не на тебе будет. Честно, не ссы… А ты, давай, езжай домой!


Почему он тогда ничего не сказал? Был слишком пьян? Да, был пьян, но не до такой же степени. Странно, что товарищ принял симпатичную русскую американку за девушку, которую Артем где-то снял, и теперь может «поделиться»? Ничего себе, даже денег собирался дать. Как стыдно… А, ведь, она, бедная, пришла с ним, Артемом. Он помнил, что прошло минут десять, было тихо, он, ошалевший, как дурак, сидел на кухне, а потом дверь резко открылась и она с перевернутым лицом выскочила в коридор, что-то возмущенно говорила, надевая сапоги и хватая с вешалки свое пальто. На Артема как столбняк напал, какая-то замедленная съемка: она в передней, открывает входную дверь, выжидающе стоит перед лифтом, на улице влажная холодная темень. Артем продолжает сидеть, как вкопанный. Потом тоже медленно одевается и выходит из квартиры. Товарищ стоит на пороге и что-то им насмешливое говорит, в том числе, кажется, матом. Фу, как стыдно! Девушка пытается возмущаться, описывает ему сцену за закрытой дверью, Артем ее почти не слышит, не понимает, что-то несвязное бормочет, типа, «ты его неправильно поняла… он — хороший парень… я его давно знаю…» Она сама останавливает такси, говорит шоферу адрес, захлопывает дверь, а он остается стоять один на тротуаре, оплеванный, униженный слабак и предатель. С ним даже не попрощались. Почему этот столбняк, необъяснимое оцепенение? Он был в раздрызге, разрывался между мужской солидарностью, уважением к товарищу, досадой на нетрезвую подругу, которую он сам и напоил, но, которая тоже была «виновата»… но было еще его низкое трусливое, замешанное на боязни скандала, скотство. Эх, видела бы его мама: привел девушку к человеку, которого он думал, что хорошо знает. Девушку унизили, оскорбили, а он позволил, дал ее в обиду, не заступился, промолчал! Кем он был после этого? А, ведь, мог вмешаться, быть резким, грубым, веским, но опять помешала интеллигентская мягкотелость: ни с кем нельзя портить отношений, но, он-то все равно… испортил: к тому товарищу он уже потом никогда не ходил, а американская знакомая, которая ему так нравилась, ни разу не ответила на его звонки по Скайпу. Как люди могли его уважать, если он сам себя не уважал. И зачем он только это все сейчас вспомнил?

Хотелось подумать о чем-нибудь приятном, или скорее о ком-нибудь. Артем знал, что он довольно интересный мужчина, конечно в последние годы он поблек, обрюзг, под глазами появились черные круги, неисчезающие нездоровые мешки, образовался небольшой дряблый живот, но… все равно женщинам он по-прежнему нравился. Все его любовницы, не такие уж многочисленные, были красивыми женщинами, броскими, с изюминкой, уверенные в себе, в чем-то профессиональные. Артем знал журналисток, актрис, художниц: последняя жаркая любовь была… циркачкой. Когда он думал о своей воздушной гимнастке, он всегда невольно вспоминал Окуджаву, видя себя «Ванькой Морозовым», которому «чего-нибудь попроще бы, а он циркачку полюбил». Ах, какая она была красотка, гибкая, сильная, с точеным телом, и к тому же умница, тонкий милый человек… несмотря на профессию, к которой она относилась всерьез, ни за что не соглашаясь ни на что другое ее променять. Артем очень часто ездил тогда к ней в Питер, одно время они даже жили там вместе в съемной квартире.

Два года страсти, сладостной расслабляющей комфортности, которую может дать только недолгая разделенная любовь, которую на этой ноте и приходится оборвать, чтобы она не переросла в привычку. Он был женат уже во второй раз, она тоже побывала замужем. Ездить в Питер и любить друг друга урывками стало мучительно трудно для обоих и надо было что-то решать. Стоило сделать ее своей третьей женой, переехать в Питер? А Ася? А мама? И вообще… начнется проза жизни, обеды, стирки, походы в гости, разговоры о деньгах, о карьере? Они оба решили, что было так хорошо, что лучше уже не будет, будет только хуже. Проза и быт убьют любовь и… расстались по обоюдному согласию. По-обоюдному? Так Артему тогда казалось, но может она ждала от него другого? Может она хотела стать его женой? Ребенка от него? Скорее всего, но Артем не стал ее мужем, не навязал Асе новую маму… и был еще стыдный шкурный вопрос: нельзя было разменивать двухэтажную московскую квартиру, тяжба с женой за имущество и дочь казались непреодолимой преградой. Инертность? Трусость? Мягкотелость? Нерешительность? Неготовность менять свою жизнь? Ну да, так и есть.

Артем горько вздохнул. Ничего у него в женщинами не получалось: ни с первой женой, ни со второй, ни с любовницами. Причина? Антону лезла в голову старая песня Наутилуса «Ты моя женщина, я твой мужчина, если надо причину, то это причина». Но, нет, в его случае такая очевидная вещь не работала. Для кого-то — причина, а для нет — нет! Имелся ввиду секс, а… Артем секс ни то, чтобы не любил, вроде любил, как и все, но… секс с годами становился все более и более второстепенным, не главным, не ценным, сам по себе. Наоборот, он становился напрягом, не до такой степени желанным, чтобы хотелось напрягаться. Артем вспомнил, что он очень быстро перестал спать со своей первой питерской женой, впрочем, он и сейчас давно забыл, когда он в последний раз был с Олей. Скорее всего, жены тихонько изменяли ему, и Артема больно кольнуло, отодвигаемое на задворки сознания, сомнение в своем отцовстве. Женщина просто не могла его этим удержать, ему слишком быстро все становилось лень. Ужас! Вот он жил сейчас во Франции, в маленькой квартире вдвоем с дочерью, и никого, естественно не мог к себе пригласить. Артем привычно себя по-этому поводу жалел. Мама бессовестно продолжая считать Олю его женой, хотя она не могла не знать, что они давно уже не вместе, повторяла ему при каждом удобном случае, что «он не должен… у него семья…» Мамино двуличие и ханжество доставали, но… во Франции Артем был у себя дома, мамы рядом с ним не было и при желании, он мог бы договориться с Аленом, или еще что-нибудь придумать, но… в том-то и беда, что желания не было. Почему-то сейчас, на этой лавке, на набережной Grand-Plage, Артем себе в этом признался. Какой-то день откровений с самим собой.

Подбежала Ася, на руке ее было надето новое кольцо. Нужно было его еще раз посмотреть и оценить красоту:


— Пап, смотри! Красиво? Тебе нравится?

— Нравится, Ась, нравится. Потрясающе! Обалдеть!

— Ты шутишь? А ты, вообще что-нибудь в этом понимаешь? Ты маме хоть одно кольцо купил?

— А при чем тут мама?

— А при том. Может женщинам это надо, а ты… ничего не понимаешь. Только о себе думаешь. А может ты вообще безвкусный?


Разговор принимал какой-то совершенно неожиданный и неприятный оборот. А все из-за этого вырвавшегося «потрясающе». По-сути, Ася была права: Артем презирал побрякушки, был, как мама говорила «выше этого». Для их семьи цацки были пошлостью. С другой стороны, Асе никогда ничего не хотелось. Она ненавидела вещи, а тут… сама попросила. Артем купил, нет проблем! «Да, ладно, Ась, что ты выдумываешь? Мне правда нравится твое кольцо.» — сказал он примиряющим тоном. Ася замолчала. Вернулись домой, Артем разогрел борщ и котлеты. Ася ела, как и следовало ожидать, безо всякого аппетита, а Артем проголодался. Скоро они сели в машину и поехали в Байон, где, у входа в концертный зал, их уже ждал Марк.

Оживленная нарядная толпа подействовала на них возбуждающе. Марк улыбался, весь в предвкушении удовольствия. Стал говорить, что им всем очень повезло, все так отлично совпало, завтра он позвонит Володьке в Америку, и все ему расскажет. Артем стал предлагать Марку деньги за билеты. «Потом, что ты сейчас с этими деньгами? Успеется. Пойдемте!» — они пошли в зал и Артему стало ясно, что Марк деньги решил взять, это было очевидно, он их позвал с собой, но не «пригласил». Артем немного надеялся, что Марк настоит на приглашении, но… нет, его предчувствия с залетом на деньги оправдались.

Когда они вошли в зал, оркестр настраивался, по всему большому современному залу плыли характерные звуки. Еще когда отец жил в Москве Артем бывал с ним на симфонических концертах, но это было так давно. От звуков настройки в зале создавалась совершенно особая атмосфера, не такая, как перед спектаклем или фильмом. Совершенно не такая. Как правило публика прекрасно знала произведения из программы и пришла их послушать в энный раз, или послушать знакомую музыку в другом исполнении. Люди предчувствовали привычное удовольствие, они были незнакомы друг с другом, но музыка связывала незнакомых, делала их единомышленниками, посвященными, отделенными от толпы профанов. Артему было лестно почувствовать себя частью элиты, покрасоваться перед Асей, ощутить свою общность с Марком, дать ему понять, что он истинный сын своего отца. Провинциальный Гришковец, небось, не ходил по консерваториям. Вот, опять его терзали суетные, мелкие мысли, ничего по-сути, не имеющие общего с музыкой, которую они готовились слушать. У Аси за щекой он заметил конфету, это было нехорошо, но Артем ей ничего не сказал, все равно бы дочь конфету не вытащила. Он это знал, а перепалка на людях по-русски ему была совсем не нужна. Озираясь по сторонам, Артем проглядел, как на сцену вышел дирижер. Оркестр поднялся, дирижер слегка поклонился и Артем без труда узнал в элегантном пожилом маэстро вчерашнего попутчика. Лица некоторых музыкантов тоже показались ему знакомыми, просто вчера ребята были в джинсах, а сегодня в черных костюмах. Марк откинулся в кресле и прикрыл глаза. Зазвучала музыка. Артем тоже слушал, украдкой наблюдая, как Ася интенсивно сосет конфету. Было даже слышно негромкое чавканье. Боже, как противно! Как в ней все-таки много от матери.


Ася

Вот значит как: они пойдут сегодня вечером на концерт! А папа-то — хорош, чуть не отказался, с ней не посоветовавшись. Ася не замечала, сколь типично она реагирует: если бы папа сразу принял приглашение Марка, она бы идти категорически отказалась, а поскольку он никуда идти не собирался, то Ася «назло» ему захотела непременно пойти. Не успели они позавтракать, зазвонил Скайп. Квартира была маленькая и они с папой оба сразу увидели, кто звонит… мама. Ася взяла компьютер, и ушла в свою комнату, закрыв дверь. Разговаривать с мамой при папе было невозможно. Она прекрасно знала, что папа постарается прислушаться, захочет узнать, о чем они говорят, но это был только лишний повод плотно закрыть дверь. Ничего она ему не расскажет, это были их мамой дела, пусть не вмешивается. Родители живут отдельно, своим расставанием они ей доставили боль, и теперь… у нее свои отношения с мамой и свои — с папой. Если папа будет спрашивать о маме, она ему ничего не скажет, а если… мама папой заинтересуется — все выложит. Правда, иногда бывало наоборот, тут все зависело от Асиного настроения. Зачем она так себя вела, Ася не понимала и не думала об этом. Мама о себе ничего не рассказала, Ася, понятное дело, и не задавала ей вопросов, жизнь родителей сама по себе, не в связи с нею самой, ее не интересовала. Зато мама расспрашивала Асю о том, как они долетели, что будут делать, хочет ли она идти завтра в школу. Вопросы не казались Асе интересными: долетели и долетели… А, ну да… они летели в самолете с оркестром и сегодня вечером пойдут его слушать с дядей Марком. Вот! Мама выслушала про оркестр, но Ася чувствовала, что ей про это, на самом деле, неинтересно. Маму интересовала ее учеба.

Походив в свою новую французскую школу, Ася уже хорошо представляла себе, что от французов можно ожидать, рассказывала маме подробности об уроках, учителях и ребятах. Мама все воспринимала критически: математику Ася, к сожалению, всю пропустит мимо ушей, потому что ничего не понимает, по-русскому теперь будет неграмотна, а это ужасно, а вот с английским — все наоборот: у Аси — прекрасный уровень, а с ними она забудет язык. Когда мама начинала перечислять все недостатки французского образования и школы, Ася не могла понять, зачем она согласилась на то, чтобы они с папой уехали. Зачем? Мама же отпустила ее от себя, Ася теперь училась не в своем первоклассном московском лицее, а тут, в затхлой, по маминым словам, провинции… Послушать маму, так получалось, что Асе от Франции один вред! Папа заварил кашу, но… мама дала ему ее «заварить», а теперь была недовольна. Почему так?

С мамой разговаривать было трудно: она была, как обычно, пассивна, разговор поддерживала вяло, не шутила, не смеялась. Асе самой приходилось брать на себя инициативу. Захотелось положить трубку, но так делать было нельзя. Ася слишком хорошо помнила, как в начале учебного года, когда они еще только приехали и она начала учиться, мама позвонила на папин мобильник, застав их у выхода из продовольственного магазина, когда они с сумками шли к машине. Ася постаралась сказать, что «сейчас они приедут домой и можно будет созвониться». Мама обиделась, резко сказала Асе, что «ей все ясно, что она теперь дочери не нужна, что она больше не будет звонить и беспокоить, что она „лишняя“ и т. д.» Нет уж, больше Ася не попытается от мамы «отделаться», ни за что.

Проблема была еще в том, что мама на Скайпе никогда не включала камеру. Она Асю видела, а Ася маму — нет. Если бы Ася видела мамино лицо, разговаривать было бы легче, но мама показываться почему-то не хотела. Раньше Ася просила маму «включиться», но мама говорила «не надо, ни к чему», даже не объясняя почему. Да, собственно, для мамы такое поведение было типично: она делала что-то странное, не как все, но ей было все равно, что ее не понимают. Ася утомилась, в разговоре стали появляться долгие паузы, мама ничего не рассказывала, не спрашивала, а просто повторяла: «ты мой котеночек, ты моя кисонька. Как я по тебе скучаю…»… и прочие нежные слова, которые она употребляла в разговоре с Асей, когда они были одни. И вдруг мама заплакала, Ася слышала ее всхлипы, шмыганье носом, дрожащий голос. Мама еще раз сказала: «Ладно, моя девочка… иди к нему. Он тебя ждет…», и повесила трубку. Маму было жалко, но вместе с тем Ася отказывалась ее понимать: если бы мама не хотела, никуда бы они не уехали. Мама сама не знала, что ей надо, что она хочет, что лучше для Аси. Родители все разрушили, а теперь ноют. Настроение немного испортилось, но разговор с матерью не доставил Асе никакого удовольствия, только оставил гнетущее впечатление напряжения, недосказанности, и морального обязательства, которым нельзя манкировать. Сегодня мать больше не позвонит. Ася выкинула ее плач из головы и стала думать, что же надеть на концерт? Интересно, можно ли туда идти в брюках, или это неприлично? У кого спросить? Папа такого знать не может. Надо было определиться самой. Ася открыла стенной шкаф, где висело всего одно платье, которое она никогда не надевала. В комоде лежали бриджи, шорты и майки…


— Пап, что мне вечером надеть?

— Ну, Ась, а что это так важно? Надень, что хочешь. — Вот так она и знала. Нашла у кого спросить. — А что ты у мамы не спросила, она бы тебе посоветовала… Что мама-то тебе говорила? — допытывался он.

— Ничего не говорила. При чем тут мама? Я же с тобой иду, ты мне скажи… вечно ты мне ничего не можешь посоветовать. Толку нет тебя спрашивать.

— Ну, Ась…

— Что, ну, Ась, что? У меня и платьев-то нет. Может юбку?

— Ну, надень юбку. Какая разница?

— Есть разница. Ты, что, хочешь, чтобы там все на меня смотрели? Чтобы я была как дура?

— Ась, ну кто там будет на тебя смотреть. Люди музыку пришли слушать.

— Да, нет, ты мне так и скажи, что тебе наплевать. Тебе, ведь, наплевать? Я, вот, шорты надену. Ты не против?

— Ась, не надо шорты. Надень юбку с кофточкой, белой. Будет нормально.

— Не хочу юбку. Мне не идут юбки, у меня уродские ноги. Ладно, я сама решу, не думай об этом.

Перепалка с отцом по-поводу юбки наскучила, Ася уже жалела, что ее затеяла. Она отошла, и стала искать в интернете информацию про оркестр. Нашла фотографии дирижера, музыкантов, программы… Минут через десять, ей надоело и тут как раз подошел папа:

— Ась, я вижу ты про оркестр смотришь. Хочешь, мы с тобой найдем всю их сегодняшнюю программу на ютубе и заранее послушаем? — Началось… папа никогда не чувствует, что ей надоело, ему всегда удается так переусердствовать в советах, что ей уже ничего не хочется.

— Не буду я ничего слушать. Сам слушай!

— Ну, почему? Так тебе вечером будет интереснее.

— Сказала: не буду — значит не буду! Еще раз повторить? Ася начинала раздражаться. Слава богу, папа это почувствовал и ушел на кухню.


Ася закрылась в своей комнате и улеглась на кровать. Мысли о завтрашней школе не давали ей покоя. Ну, сходят они на концерт, а утром надо рано встать и идти на занятия, где понятно будет гораздо меньше половины. Интересно, что учителя этого не понимали, им казалось, что она «врубается», да и ей так иногда казалось, а потом… Вот хоть этот последний случай, как раз перед их вынужденным отъездом за визой в Москву. Учительница английского попросила ее задержаться после урока и предложила перейти в более сильную английскую группу, а то, дескать, ее уровень намного выше, чем у всех. Ася что-то промямлила, попыталась сказать, что она посоветуется с папой, учительница улыбалась, в чем-то ее горячо убеждала и потом отпустила домой. Ася шла по улице, мимо знакомых магазинов, и думала о том, хочет ли она переходить в сильную группу по-английскому. Ну, да было бы логично перейти, но… Ася не хотела. Дома она рассказала о предложении папе, он обрадовался и стал ее немедленно убеждать, что «это просто замечательно, что ей, разумеется, надо переходить». Ася молчала, не желая объяснять папе свои резоны: английский — это был единственный предмет, где она действительно чувствовала себя в классе комфортно, она была не хуже, а лучше других. А тут… она опять будет в незнакомом классе, где все старше ее, чужие, насмешливые, свободно говорящие по-английски, а она конечно же будет хуже всех. Вот зачем ей это надо? И так трудно, а папа хочет отобрать класс, где ей легче, но… говорить ему о своих страхах, неуверенности и растерянности было нельзя. Перед папой Ася носила маску благополучности и стойкости. Пусть папа думает, что у нее все в порядке. Вот она и доигралась: веря, что все хорошо, папа уцепился за возможность все сделать «еще лучше». Он так сердился и настаивал, так нетерпеливо дознавался, почему она так глупо «уперлась», что Ася заплакала. Плач перешел в истерику, с папиной точки зрения, необъяснимую. Он замолчал, испугался, потом начал ее утешать, заверять, что «нет, никуда он ее не переведет. Не надо плакать, и потом… знаменитое — все будет хорошо…». Да, откуда он знал, что все будет хорошо. Ася была в этом не уверена.

Наутро он пошел с ней в школу, хоть ей и было неудобно перед ребятами, что «она с папой». Учительница, поговорив с ним две минуты, пошла в класс, а папа так и остался стоять, растерянный и обескураженный. Оказывается, Ася ничего не поняла: ей не предлагали перейти в сильную английскую группу. Просто, поскольку, он нее был неплохой английский, то во-время английского урока, ей предоставлялась возможность заниматься дополнительно французским с парой других иностранцев, учившихся у них в школе. Асю даже немного затошнило от собственной языковой беспомощности: ничего не поняла, все перепутала, была сбита с толку. Хорошо, что папа пришел в школу и все понял, а она… когда она начнет понимать? Когда? Было обидно, страшно и стыдно, даже и перед папой, который по-французски понимал. Дома она опять плакала, а папа стоял рядом со своими «все будет хорошо». Из-за продления визы случилась двухнедельная московская пауза, а завтра… все снова начнется, начнутся ее мучения, о которых она никому не говорила, ни папе, ни маме, ни бабушке. Да, и зачем было говорить? Бабушке вообще ничего не хотелось говорить, она слушать не умела, сейчас же принималась читать мораль и приводить примеры из собственной жизни. Папа бы просто расстроился и все кончилось бы его несмелыми глажениями по голове, а мама… та была бы рада, что «все трудно, что она же говорила…». Ася почувствовала себя одинокой, вот были бы у нее подружки, пусть бы даже новые, французские, но… разве они могли понять Асины проблемы? Кто их вообще мог понять? Только те, кто были в ее шкуре, но в том-то и дело, что в ее шкуре никто никогда не был.

Настроение было не слишком хорошим. Ася считала, что папа сделал, как считал нужным, по-своему, но… за ее счет: ей было трудно, не — ему. Этот папа в вечном фартуке, папа, заикаясь больше обычного, с ошибками разговаривающий с ее учительницами, папа, с сосредоточенным видом, часами сидящий у компьютера… он ее раздражал. Ася любила папу больше всех на свете, больше мамы и бабушки, но… он ей чем-то действовал на нервы. Бывает такое? Получалось, что бывает. Слишком часто Ася замечала, что она к отцу несправедлива, груба с ним, но… ее «несло», и остановиться она не могла, да и не хотела. Она не умела анализировать причины своей агрессии, ей просто хотелось самоутвердиться, отстоять свою позицию, свою к чему-то целеустремленность, особенно в случаях, когда папа был с ней несогласен. Ася знала, что папе хочется видеть ее «воспитанной девочкой», но она как раз и не хотела быть воспитанной, сдержанной, она выплескивала на папу свое раздражение, каждый раз тестируя, то какого предела он разрешит ей дойти. Отец не умел поставить ее на место, терялся, уступал, мямлил, хотя и было видно, что он обижен, недоволен, не понимает Асю. Перед мамой и бабушкой ей хотелось папу выгородить, заступиться за него, а наедине с ним она хамила, и удержу в своем хамстве не знала.

Иногда она казалась себе взрослой и все понимающей, а папа не научился воспринимать ее как взрослую, а иногда — наоборот: папа хотел ее понимания, навешивал на нее свои взрослые трудности, а Асе было удобно остаться ребенком, маленькой игривой непослушной дочкой, которой дела нет до родительских проблем. Ася папу перебивала: он ей слово, она ему — десять. Но, с ним все так разговаривали: и мама и бабушка. Он позволял, не умел оставить за собой последнее слово, а когда пытался, выходило только хуже: крики, ругань, оскорбления.

Иногда Ася специально искала повода, чтобы «вызвериться», конфликт был ей нужен для разрядки. Папа был ее «громоотводом», потому что с чужими она как раз и была милой, интеллигентной, воспитанной умницей. Умницей быть надоедало и… тут подворачивался папа. Так у них повелось. Почему-то Асе хотелось все время проверять папино чувство юмора, он был обязан понимать ее шутки. Она улыбнулась, вспомнив, как она над папой в прошлом месяце пошутила. Пришла из школы и похвасталась симпатичной плюшевой совой, которую она принесла из близлежащего универмага. Папа расшумелся, и Ася опять улыбнулась, припоминая его забавную и ожидаемую реакцию, как раз ту, которую она «запланировала»:


— Пап, смотри, какая у меня совушка! Хорошая?

— Где ты ее взяла? — Ася нарочно помолчала, заставляя папу повторять вопрос, все более и более нервным тоном.

— Я ее украла. Да, ты не бойся, никто меня не поймает. Я посмотрела: там не достает камера. Хорошая совушка?

— Ася, ты что с ума сошла? Как украла?

— А вот так! Мне так ее захотелось. А что нельзя?

— Ась, у меня просто слов нет… конечно нельзя…

— Кто сказал, что нельзя? Можно. Меня же не видели.

— Да, не в этом дело. А если бы тебя поймали? Нам бы никогда визу не дали. Никогда.

— Ясно, тебя только твоя виза интересует. А мне на твою визу плевать. Украла и еще украду, если захочу. Что ты мне сделаешь? В полицию пойдешь?

— Ася, мы сейчас должны об этом поговорить. Ася… боже! Моя дочь — воровка! Я представить себе такого не мог. Ася, ты — воровка! Дурной сон! Из-за какой-то дрянной игрушки, ты могла на такое пойти!

— И ты поверил, что я украла? Поверил? Ну, ты даешь! Ася заливисто расхохоталась. Папа «повелся» и шутка удалась. Да, ничего я не крала. Поверил, поверил, поверил! Я ее купила. Понял? Ку-пи-ла!

— Купила? А где ты деньги взяла? А?

— Да, успокойся, не в твоем кошельке. Разорался. Мне бабушка дала денег.

— Бабушка?

— Бабушка, бабушка. Ты, что, плохо слышишь?

— Я тебя слышу. В честь чего тебе бабушка дала денег?

— Просто так. Она же мне бабушка. Это у тебя денег не выпросишь.

— Да, как ты могла взять деньги у пожилого человека? Бабушка работает из последних сил, у нее маленькая пенсия. Ты у нее деньги вымогаешь…

— Я вымогаю? Она мне сама дала. Тоже мне деньги. Ладно, успокойся. Ты даже шуток не понимаешь.


Ася видела папино горящее, остывающим бессильным гневом лицо, его обычную растерянность, неумение контролировать ее выпады. Иногда Ася в таких ситуациях чувствовала себя виноватой, хотя и была не в состоянии свою вину признать, но в этом случае, она просто пошутила. Кто виноват, что папа так взбесился и напугался. Пусть учится понимать ее юмор, пусть вообще учится ее понимать. Хватит уже кричать ей через дверь, чтобы она сделала свою музыку потише. Ему не нравится новый французский черный реп, а всем вокруг нее нравится, и ей понравился. Папа все-таки немного отстал. С ним стало неинтересно, а с кем еще ей общаться…?

«Ась…» — папа ее звал через дверь. Вот и хорошо, надоело валяться, до вечера еще далеко, надо куда-то выйти. Решили сходить на Grand-Plage, папа даже обещал мороженое купить. Отлично. Ася решительно открыла комод, достала белые укороченные узкие джинсы и белую свободную кофточку с кружевами, которую ей в Барселоне подарила жена папиного приятеля. Одевшись, Ася долго смотрела на себя с зеркало в ванной: высокая, худая с узким длинным лицом девочка. Волосы вьются, но не слишком, Ася сделала себе короткий хвостик и забрала его белым шнурком. «Да, нет, я все-таки ничего. Нестрашная, а главное, не толстая. Может и сколиоз не все сразу видят. Если я не открываю рот, то выгляжу, как француженка. Невидно, что я — русская. Совершенно, невидно. А папа… сразу видно, что он русский: говорит с акцентом, неправильно, полноватый и одет… как-то не так.» — Ася осталась собой довольна. Так она и пойдет на концерт. Папа будет говорить, чтобы она переоделась к вечеру, а она не будет. Белое ей идет: не слишком торжественно и не слишком расхлябанно, в самый раз. Без папы решила, и впредь сама будет решать, обойдется без советов.

Они хорошо прогулялись. Мороженое пришлось как нельзя кстати, потому что начинало хотеться есть. Папа дал ей пять евро и Ася купила маленькое коралловое кольцо, как у Николь из класса. Николь своим кольцом хвасталась и показала про кораллы отрывок из книжки: якобы коралл дает счастье, бессмертие, отвращает несчастья и болезни. Он рассеивает глупость, нервозность, опасения, придает благоразумие и мудрость, несет удачу. А главное, он — талисман романтиков, придает человеку изящество и тонкость восприятия… ну, что-то в этом роде. Ася страшно гордилась, как много она из французского текста поняла. Она прекрасно видела, что папе кольцо покупать не хотелось, но как она и ожидала, в пяти евро он ей не отказал. Объяснять ему про коралл Ася не стала, он бы сказал, что это — «глупости», хотя она потом и про другие камни прочитала в интернете. Они вернулись домой, уселись обедать. Пришлось есть борщ, и ковырять котлету. Ася принялась есть персик, и папа ей сто раз сказал, чтобы она была осторожна, а то «кофточку закапает». Про ее наряд он, кстати, ничего не сказал, даже внимания не обратил. Мог бы и комплимент ей сделать, но не сделал. Ася подумала, что папа не умеет делать женщинам комплиментов: то ли не замечает, как женщина выглядит, то ли не решается. Хотя, откуда она знала, какой папа с женщинами? Просто ей так казалось.

Около входа в театр они увидели дядю Марка. Ниже папы, плотный с бородой, Марк Асе нравился. Вот он-то ей сразу сказал, как она хорошо сегодня выглядит, как ей идет белое, обещал, что концерт им очень понравится. Ну, посмотрим… Ася много раз была в театре, несколько раз на всевозможных концертах рок музыки, пели какие-то нравившиеся папе поэты с гитарой. Один раз их кто-то пригласил на концерт струнного ансамбля и они ходили в малый зал консерватории с бабушкой. Но большой симфонический оркестр… такое было в ее жизни впервые.

Ася озиралась по сторонам, несколько раз им всем троим пришлось вставать, чтобы пропустить людей дальше по ряду. Бабушка много раз обращала Асино внимание, что проходить надо передом к людям, которых ты побеспокоил, но здесь все протискивались как раз к ним задом, это было удобнее, быстрее, Ася даже осталась сидеть на своем кресле, а вот папе с Марком пришлось встать. Вокруг шелестело: «Pardon, messieurs, pardon! Pardon!», почему-то так Асе казалось вежливее и шикарнее, чем «извините… разрешите». Осматриваться было интересно: через два ряда сидела немолодая женщина в летней светлой шляпе, украшенной букетиками. Ничего себе: дама из Амстердама! Потом Ася увидела еще несколько шляп. Многие мужчины были в светлых пиджаках, и Асе стало жаль, что ее папа такого не имел, ему и в голову бы не пришло купить себе пиджак. Был ли он у него когда-нибудь? Папа не умел носить ни пиджаков, ни костюмов. На Марке были черные брюки, светлый холщовой пиджак с засученными рукавами, под пиджаком черная майка. Марк, вот, не выглядел русским.

Оркестр настраивался, папа разговаривал с Марком, они что-то обсуждали. Ася не прислушивалась. Она еще раз посмотрела на свое новое кольцо, и от всей души пожелала, чтобы коралл принес ей завтра удачу. Завтра она увидит девочек, они ее станут расспрашивать о Москве. Уж она бы им рассказала, но… не сможет. Зато, они привезла им маленькие подарки: кому матрешек, кому пасхальные яички, кому заколки… Ася принялась думать, кому что подарить, и тут… зазвучала музыка. Ася достала из кармана конфету и положила ее в рот. Обязательно завтра девочкам надо рассказать о русском оркестре. Она с ними летела в самолете, а девочки нигде не летели, дома сидели, смотрели телевизор… А она, Ася — совсем другое дело. То и дело передвигая во рту конфету, она рассматривала оркестр. Какая у дирижера подвижная спина, какие там в оркестре сидят симпатичные ребята. Ася рассматривала каждого оркестранта: руки водили смычками, губы прижимались к мундштукам, сбоку сидела девушка-арфистка, у нее на шее были прекрасные бусы, а руки мелькали по струнам. Асин взгляд переходил от одного музыканта к другому, их глаза одновременно смотрели на дирижера, в ноты и на инструмент. «Интересно, как они так могут?» — подумала Ася. Музыка была для нее фоном: смотреть были интереснее, чем слушать.


Борис

Спал Борис неважно, часто просыпался, ворочался, скидывал одеяло. Посмотрев на часы, он убедился, что так или иначе надо вставать, привести себя в порядок, позавтракать и ехать на репетицию. Во всем теле была какая-то слабость, похожая на легкое недомогание: ни бодрости, ни аппетита. Борис пошел в душ, хотя если бы было можно, он бы с удовольствием еще полежал. Жаль, что репетицию назначили на десять: он будет вялый, ребята не выспались, но у солистов были какие-то планы, то ли Дюме давал Мастер-класс, то ли Эмар… Борис не очень запомнил. Он брился и пытался понять, болит у него голова, или это все-таки — не боль. Наверное, следовало опять принять пенталгин, но была надежда «разойтись», а пенталгин давал противное одурелое состояние, которое сейчас ему было ни к чему. Когда Борис одевался, в комнату постучали. С удивленным «oui», Борис откинул задвижку и увидел уборщицу: «Bonjour, monsieur… puis-je faire votre lit …», он даже не дал ей договорить: «Merci, madame, plus tard, s'il vous plait…» — довольно нелюбезно сказал он: только пылесоса ему сейчас не хватало. Вот тебе и класс отеля! Она что, не могла подождать, пока он уйдет? В дверь стучится, идиотка! — Борис злился, хотя прекрасно понимал, что тетка просто хочет побыстрее закончить этаж и отдыхать до 11 часов, когда начнут освобождаться номера. Известная тактика горничных: она зашла бы на минуту, сменила полотенца, а убирать бы ничего не стала, а ему хотелось, чтобы она как следует все убрала, только… потом. Борис стал надевать мягкие мокасины без носок, и заметил, что они ему немного натерли большой палец на левой ноге. Черт… у него с собой только и были эти мокасины, и лаковые концертные туфли. Надо было бы где-то раздобыть пластырь. Как все это некстати. Придется просить переводчицу, пусть обратится в рецепцию. Интересно, как будет по-французски «пластырь»? Борис и по-английски не помнил.

На улице по дороге к ресторану, он немного проветрился и мысль о завтраке уже не вызывала у него тошноту. На столе стояли круассаны, куски багета с грубой коркой, масло, мед, разные варенья. Рядом уселась арфистка Тамара. Принеся себе баночку йогурта, она внимательно читала, что написано на коробочке. «Я смотрю, какой процент жирности, сколько сахара и сколько калорий» — серьезно объявила она. Борис почувствовал, как в нем закипает раздражение: «Вот зануда… думает, что будет жить вечно. Наивные люди. Вот и моя Наташа такая…» — ему было все равно, что будет есть арфистка, но раз уж она села за его стол, надо было поддерживать разговор. Он был в принципе готов… но не о жирности же йогурта. Борис себя таким не любил: раздражительный, нетерпимый, желчный. Надо как-то из этого состояния выходить, а то на репетиции будет черт те что. «Как вы, Тамара, спали? Успели вчера погулять?» — светски спросил он. «Да, Борис Аркадьевич, хорошо спала. Мы недолго гуляли, город чудный. Сегодня после репетиции, надо обязательно еще погулять…» «Ага, хорошо спала. Да еще и гуляла. Только и думают о туризме. Ни о чем не волнуются. Мне бы так», — неприязненно подумал Борис. От горячего крепкого кофе со сливками настроение немного улучшилось, к тому же Тамара извинилась и отсела к подругам, Борис остался один, рассеянно жевал второй круассан, чувствуя, что приходит в форму.

Переводчица ждала их в холле, по его просьбе она подошла к рецепции и с довольным видом вручила ему пластырь. Борис положил его в карман, решив, что пока ничего с пальцем делать не надо. Через 20 минут они все уже выходили из автобуса, шли по коридорам в репетиционные комнаты за сценой. Борис был оживлен, разговорчив, напомнил, что ровно в десять начнется репетиция. Сначала — Увертюра, потом Ночь, затем они сами поиграют Равеля и придет Эмар и Дюме. Долго сидеть они сегодня не должны. Это будет не на пользу. Краем глаза он увидел, что ребята раскрывают футляры, подходят к роялям, настраивают свои инструменты, которые на сцене им все равно придется подтянуть до полной точности. Он зашел в свою раздевалку и раскрыл партируру. А что сейчас смотреть? Смотреть было уже не на что. Борис осознал, что он теперь меньше волнуется, чем вчера вечером. Они с солистами познакомились, сыгрались. Какие уж такие могут быть сюрпризы? Ну, будет мелкая лажа, та самая, едва заметная критикам и самим музыкантам, но незаметная публике. Но, вот именно «мелкая», ее, скорее всего, не избежать, не стоит портить себе настроение. Лишь бы «крупной» не было.

Борис выглянул из своей комнаты и крикнул Саше, чтобы он вел всех на сцену: пора настраиваться. У них был час без солистов, как раз поиграть Глинку и Мусоргского. Пусть Сашка поработает, самому Борису над качеством строя было трудиться не по рангу. Однако он тоже прошел в зал и сел на первый ряд, надо было послушать из зала, как получается. Саша начал настраиваться, но Борис все равно не мог оставить его в покое. А как оставишь? В неудовлетворительном строе всегда виноваты струнные, из-за них духовикам придется искусственно все поднимать. «Давай там, стройтесь по гобою, только „ля“ не завышайте» — крикнул Борис. «Вот сам бы и сделал… сижу тут» — осудил он себя за вмешательство, но на месте он сидеть уже не мог: тело стало легким, пружинистым, Борис быстро взбежал по лесенке, уселся на высокий табурет, временно поставленный на пульт и раскрыл Увертюру. Его немецкая дирижерская палочка, фирмы Gewa, которую ему когда-то подарили на фестивале в Вене, должна принести сегодня удачу. Не в ней, разумеется, было дело: можно было бы дирижировать и карандашом, но эта легкая, белая, покрытая слоем лака палочка, была его талисманом.

Борис поднял руки, посмотрел на всех сразу: устремленные на него глаза, только ждущие его знака, напряженные позы. Едва заметный кивок и… музыка, сразу темповая, яркая, безо всякого постепенного, идущего к крещендо начала! Раз… и все карты на стол: четко, внятно, мощно, если угодно… по-русски. Так должно звучать, но что-то было не то:


— Стоп… еще раз от второго номера… — Борис даже не понял, что происходит: какой-то вялый, дохлый звук, духовые звучат нестройно, вразнобой… разнобой, еле заметный, но явный. Начали слишком неуверенно. Что такое?

— Эй, вы что… духовая группа? Один играет, другой играет… А где единство? У нас тут оркестр, если вы не заметили. Вам, что, плевать? На сцене повисла мертвая тишина, на Бориса смотрели виноватые глаза: инструменты опущены, они бы и головы опустили, но… не смели. В таких случаях, самое неприятное было в том, что ребята не сразу понимали, что не так, и что он от них хочет.

— Вы все потеряли, а это стыдно! — Борис их сейчас всех ненавидел, а они, он это знал, — его.

— Ладно… еще раз, сначала!.. Стоп… — ребята остановились, но не все, слышались одинокие затихающие звуки, такие неуместные, одинокие, жалкие.

— Не доигрывайте, когда я останавливаюсь, и не «пожалуйста», не ждите моего «пожалуйста», просто играйте. Топчите ноты… как в сарае играете. Еще раз… да, опять со второго номера. Мы еще никуда не ушли. Нет, это невозможно, ты Саша, что-нибудь с ними сделай… они тут у нас играют, как в Брянской филармонии… вы, что, глухие? Давайте-ка только вторую часть, струнные вступают… Стоп! Вы… да, да, вы — группа первых скрипок. Вы на балалайке играете, видимо. Где там диминуэндо? Так, так, хорошо… — ребята немного разошлись, и Борис постепенно чуть успокоился, замолчал, хотя и знал, что лицо его «разговаривает», все начало получаться. Бывает, просто они все силы бросили на Равеля, а… тут… подзабылось. Эх, рано пташечка запела:

— Стоп! Я больше не могу. Духовые, что вы там пищите? Я вам попищу! Я сказал, стоп, это непонятно? Не надо мне сейчас ничего объяснять. Это я тут вам сейчас простые вещи объясняю… к сожалению. Духовая группа, в основном молодые мужчины, напряженно сидели, уставившись на Бориса, остальная часть оркестра на них не смотрела, но и сделать для друзей никто ничего не мог. Была их очередь не понравиться «папуле». От нервного напряжения некоторые духовики наклонялись к коробочкам с мундштуками и пытались свой мундштук сменить на другой…

— Хватит уже плеваться… надоело. Оставьте в покое свои трубочки. Не поможет, если играть не можете.


— Maestro, voulez-vous jouer quoique ce soit… n'importe! On nous a dit, qu'on n'a plus de répétition technique … Il faut qu'on calibre le son …


Борис услышал голос звукоинженера, он и его люди работали рядом, ставили звукоусиливающую аппаратуру, тянули какие-то провода, закрепляли микрофоны. Два других парня регулировали свет. Он должен быть предельно ярким, но не слепить в глаза. Техникам было все равно, что и как они играют, для них это была единственная техническая репетиция, когда надо было все поставить, как следует вывести, а главное успеть до обеда. «Что это я разбушевался? Сейчас вообще ничего не успеем. Придет Эмар с Дюме и будет сплошной Равель». Начали снова, прогнали еще два раза, Борис уже не прерывался. Ему было немного стыдно за свои «наезды», но в конце у него было ощущение, что ребята не так уж на него обиделись. Он, ведь, «по-делу». Свой тон, он, как всегда, не помнил, был слишком увлечен.

Пришли солисты и Равель получился даже лучше, чем вчера. Почти без помарок. Французы улыбались, вежливо благодарили его и оркестр, так было принято. Перед тем, как всех отпустить Борис сделал последнее напутствие: «Еще минуточку внимания… я хочу вас всех вечером видеть в приличном виде. Прошу, не отлучайтесь надолго, не опаздывайте. Вечером репетиции не будет. Милые дамы, пожалуйста… Я хотел бы вас попросить быть осторожными с украшениями. Не стоит отвлекать публику. Я надеюсь, мы поняли друг друга. Всем большое спасибо. Отдыхайте». — Борис ушел за сцену и слышал, как ребята с облегчением зашевелились, зашуршали нотами, кто-то уже смеялся, отходя от напряжения.

В автобусе Борис откинулся на спинку сиденья, и почувствовал, что устал. Сейчас надо пообедать и полежать. Все сидения были заняты, никто никуда не ушел, репетиция вытеснила из их голов туристические мысли. В ресторане Борис подсел за стол к Саше, первая скрипка выглядел неважно, но при этом казался довольно бодрым. «Борис Аркадьевич, вы не думайте… ребята старались… просто…» — начал он. «Да, ладно, Саш, все было не так уж плохо. Немного подзабыли. Я сам виноват. Не беспокойся. Ты как?» — прервал он Сашины оправдания. Саша улыбнулся и пожал плечами. Принесли еду: зеленый салат, мясо Boeuf en daube, по-сути говядина в горшочках, тушеная с молодой картошкой. Неплохо, только Борис боялся теперь изжоги. Подали кофе с маленькими пирожными, Борис заказал чаю, и ему, как он и ожидал, принесли крепкую заварку. Пришлось просить кипяток. Ребята были оживлены, казались беззаботными, впрочем Борис знал, что только «казались», за шуточками и смешками, они старались скрыть нервозность.

Он поднялся в номер, достал компьютер: на Скайпе была Маринка. Он написал ей две строчки и убедился, что дочери, скорее всего, нет дома, просто ее компьютер остался включенным. Наташа Скайпом не пользовалась, не любила, как и многие люди их поколения, предпочитая обходиться без компьютера. Поговорить ни с кем не удалось, но Борис внезапно понял, что это и к лучшему: о чем бы он сейчас говорил?

Как было бы отлично, если бы он умел поспать, отключится, устроить себе сиесту, но это были пустые мечты. Спать днем у него никогда не получалось. Время тянулось медленно, Борис открыл имейл, прочитал письмо от председателя оргкомитета фестиваля в Тольятти Классика над Волгой. Имейл пришел еще в пятницу, но Борис только что увидел сообщение. Его оркестр приглашали принять участие. Конечно, он поедет, но… сейчас было не до Тольятти.

«Схожу снова в душ, вот и время пройдет». Тут зазвонил телефон: переводчица спрашивала, пойдет ли он после концерта в ресторан с солистами… они его звали отпраздновать начало гастролей. Борису не хотелось, ребят, естественно, не приглашали, но… следовало идти: таков был этикет. Ребятам, может быть, без него будет даже лучше, они прекрасно отпразднуют сами… без «папочки». Борис знал, что они его так называли. «Да, да, конечно. Скажите, что я с удовольствием… Что? Какой я предпочитаю ресторан? Мне все равно, но только не этнический. Любой, но французский. Да, спасибо. Хорошо. Вам с мужем оставлены билеты в кассе. До вечера» — пора было собираться.

Борис выпил бы чаю, но было негде, снова идти в ресторан пить их заварку не хотелось. Может удастся это сделать в театре. Да, нет, не удастся. В театре будет уже не до чаю. Пора было выходить. В автобусе было битком набито: присмиревшие ребята, их большие и маленькие футляры, мешки с концертными костюмами, которые заранее никто не надевал. Борис машинально проверил на месте ли партитура. Открыл кейс и посмотрел… это был нервный тик, его «пунктик». Он ее сам положил туда и… она там, само собой, лежала, но… открыл, надо было увидеть… Так и мама к старости возвращалась подергать дверь, закрыла ли… тик!

Автобус остановился, они выгрузились и прошли за сцену. Публика постепенно собиралась у входа, но народу еще было мало. Начали переодеваться, смотрелись в зеркало, женщины поправляли прически, все несуетливо, по-деловому возились с инструментами. Приехали солисты, зашли к Борису в комнату, но не задержались, были собранные, сосредоточенные, совершенно не расположенные к светской болтовне. Никто даже не заговорил о «бенефисе» в ресторане. Борис понимал, что… не до того. Публика здесь была довольно строгая: состоятельные немолодые отдыхающие со всей Европы. Процент таких слушателей из города в город будет только увеличиваться. Байон еще не был туристической меккой. Приехали студенты-музыканты из центральной части Франции: для них это была смесь каникул в стране басков и музыкального события. Придут и местные «буржуа», которые ходят в свой театр на все премьеры. Борис вышел, прошел к выходу на сцену: зал заполнялся. О, действительно… публика, так публика! Тут тебе и длинные платья, и черные смокинги, шляпы… но в основном просто хорошо одетые люди. Билеты дорогие, концерт не такой уж демократичный, ну, повыше… молодежь, джинсы. По залу проходили продавщицы мороженого, напитков. Тут так было принято. Люди покупали вино в бокалах. До начала было около полу-часа, и Борис знал, что скоро лоточницы уйдут, собрав пустые бокалы, никто не будет лизать мороженого, или жевать пирожные. Тут даже не нужно было никому напоминать, чтобы выключили телефоны, такая публика умела себя вести.

Саша уже вывел всех на сцену. Ребята настраивались, Борис инстинктивно прислушивался к процессу, но вмешаться уже не мог, да и необходимости в этом не было. Звукоинженер спросил его, доволен ли он звуком и слышал ли он звучание из зала? Борис утвердительно ему кивнул. Парень был профессионалом и сделал, что мог. Если не будет звучать, то не из-за парня, а из-за него, Бориса.

Солисты стояли у выхода на сцену, явно намереваясь слушать первое отделение из кулис. В зале шуршали программками, читали очередность номеров. Да, что там читать… все было написано на афише. Впрочем, в стильном черном с золотом буклете было о каждом написано гораздо подробнее, перечислены все «регалии». Борис увидел, как в зале свет стал чуть тусклее, зато люстра на сцене ярко загорелась. Стало абсолютно тихо. Борис сразу окунулся в эту тревожную и торжественную тишину: его выход. Пора! Быстрой энергичной походкой он вышел, и оркестр встал. Борис на секунду повернулся к публике, и слегка поклонился. Он знал, как выглядит со стороны: элегантный немолодой господин, в прекрасно сшитом концертном смокинге. Люди будут видеть его спину, а сейчас жадно смотрели на лицо, фигуру, руки, детали одежды… фактуру. Сейчас они начнут играть и большинство зрителей про все это забудут, но… сейчас… смотрели. Борис повернулся лицом к ребятам и увидел их всех сразу, таких преображенных: только что они были толпой молодежи в джинсах, майках и шлепанцах на босу ногу, а сейчас… музыканты, в черно-белой одежде, так прекрасно гармонирующей с полированными, но все равно тусклыми деревянными грифами, с блестящей медью. Взгляд его упал на арфистку Тамару, сидевшую в своем левом углу: на ней были невероятно заметные «бриллиантовые бусы», их было видно за километр: «Вот, дрянь, я же просил…» — и, однако, Тамаркины дурацкие бусы его странным образом уже не трогали. Наплевать. Сейчас он был одним целым со своим оркестром. Борис так боялся в такой момент увидеть чьи-нибудь злые, настороженные, обиженные глаза, но… нет: ребята смотрели на него внимательно, по-доброму, с полным доверием. Борис чуть заметно качнулся, вскинул руки, подался вперед… смычки коснулись грифов, губы мундштуков, Тамаркины руки легли на струны, и… все: только музыка имела для них всех значение, больше ничего.


Марина

Воскресенье, как и обычно, было пустым. Ну куда было идти? В театр? Но, она там была сейчас не нужна. Никто не звонил, никуда не приглашал, не навязывался в гости. Поскольку у Марины была теперь собственная квартира, ей бы хотелось, что бы кто-нибудь зашел. Легкая закуска, бутылка вина, чай с пирожными… все бы и от мяса не отказались, но… это уж… извините… увольте! Мясо она готовить отказывалась. Гостям следовало потерпеть. Друзья приходили к ней, просто так… потрепаться, но сегодня, похоже, ей придется скоротать этот воскресный вечер одной. «Как там папа? У него сегодня первый концерт…» — Марина была бы не против и сама поприсутствовать, но… что было об этом думать? Дорого, сложно и по-сути незачем. Дел особых не было: в квартире чисто, еду она купила, никто не звонит, на Фейсбуке и вКонтакте она сегодня «сидела» уже долго. Был еще Скайп, но… Марина знала, что разговор на уровне «событий» сейчас не получится, т. к. особых событий не происходило, а рассказывать о настроении не хотелось, его мало кто мог понять. К тому же, если откровенный разговор происходил, Марина часто не могла сдержаться, начинала плакать, и кто-то близкий видел ее плачущее лицо на экране, расстраивался, начинал утешать, говорил глупости, банальности, не попадал «в струю», раздражал, и Марина становилась грубой, о чем потом жалела. Легко им всем было судить! У друзей была семья, творчество, планы… Ну, не у всех конечно, были и мятущиеся личности: в творческом кризисе, в состоянии развода, запоя, душевной неустроенности… Но, это тоже было не про нее. Маринина жизнь была благополучной, просто одинокой. Иногда, увлеченная каким-нибудь проектом, она одинокой себя не считала, «горела» на работе, общалась с людьми, переживала за суть дела, волновалась, обо всем забывала, но потом… одиночество наваливалось с новой силой. В последнее время она все чаще задумывалась о своем возрасте. Скоро сорок, она смотрела на себя в зеркало: поблекла, потускнела, а получалось, что ничего в жизни не успела, и успеет ли… время поджимало.

Марина была своей жизнью неудовлетворена, сама замечала, что эта ее неудовлетворенность часто выливалась на окружающих неадекватной злобой и агрессией. Люди ее часто раздражали: мещанством, глупостью, необразованностью, узостью, неприятием ее собственных взглядов. Не желая себе в этом признаваться, она завидовала чужой нормальности: вот кто-то жил со своей семьей, воспитывал детей, спокойно ходил на работу, ездил в отпуск… Марина не могла понять, как так можно жить, она бы может и не смогла, но… им-то было хорошо, а ей — нет.

Несколько лет назад, когда она жила еще в Москве, мыкаясь с родителями в одной квартире, у нее появилась отдушина, сначала робкая, непонятная, а потом все более мощная, нужная, неотделимая от всего Марининого существа: христианство. Не просто так это с ней случилось, совсем не просто.

Еще в детстве Марина довольно четко понимала, что она — «половинка»: мама — русская, а папа — еврей, и фамилию она носила еврейскую. Ну, так что… фамилия — фамилией, но она себя никем не ощущала. Папа и любимая бабушка — евреи, но в них не было ничего местечкового. С другой стороны в маминой семье с дедушкой-военным тоже не было ничего «русопятного». Они все были москвичами, разными, но… не в национальности там было дело. К тому же в бога у них никто не верил. Не то, чтобы в семье проповедовали атеизм, нет, просто родители занимались своим делом, а вовсе не духовными исканиями, про бога никто не говорил. Никогда.

Как-то раз Марина с классом попала в подмосковье, в Новый Иерусалим, и там все зашли в храм. Ребята сбились в кучу, замолчали, рассматривая иконостас. Что надо делать никто не знал, свечки ставить никому в голову не пришло. Они стали уже выходить, и тут Марина заметила, что две девочки, их подруги, обе способные пианистки, умные, тонкие, простые, прекрасно воспитанные, задержались, подошли близко к алтарю, и стали молиться. Девочки крестились, что-то шептали. Их никто не беспокоил, ребята с учительницей ждали у входа, безо всяких комментариев и шуточек. Даже самым хулиганистым и шпанистым парням шутить на эту тему показалось неуместным. Подруги вышли, повернулись лицом к церкви, поклонились и еще раз перекрестились. «Надо же… как это они не постеснялись так сделать? Быть не такими как все?» — удивлялась Марина. Она не осуждала, не одобряла, не восхищалась… просто ей такое поведение показалось немного диким.

Одна девочка, дед который был очень известным гуманитарием, философом, преподавателем МГУ, никогда и не скрывала своих религиозных взглядов. Нет, не афишировала, но… все знали, что она и вся ее семья очень верующие люди. Отец, тоже выпускник МГУ, преподавал в Духовной Академии. В семье соблюдались посты, праздники. На Пасху эта девочка не приходила в школу, и категорически отказалась вступать в пионеры, объяснив свой отказ невозможностью для нее «клясться», так как это грех. Ее никто не заставлял, семью уважали, и ее ранг среди московской гуманитарной интеллигенции был невероятно высок.

Марину тогда удивила другая подруга. Как убежденно Лиза шептала слова молитвы, как истово крестилась, отрешившись от их присутствия рядом. Семья ее тоже была «не просто так»: папа — еврей, «чистый», по матери, потомок знаменитого журналиста, современника Чехова, того самого, который побывав на Сахалине, впервые написал о «Соньке, Золотой ручке» — каторжанке. Вторая Лизина бабушка была православной цыганкой, знаменитой актрисой театра Ромэн, а дедушка — одним из самых известных футболистов эпохи. Вот такая семья. Лиза, как и Марина, была — «половинка», но…, видимо, все для себя выбрала, стала православной, а может и всегда была. Мать с бабушкой ее, разумеется, крестили.

Марина закончила школу, уехала в Канаду, потом надолго в Швейцарию, забыла о религиозности подруг, да даже и о самих подругах. Но тогда, после посещения Ново-Иерусалимского монастыря, она впервые подумала о том, что может и не случайно подруги такие ровные в общении, спокойные, доброжелательные. Марина это и раньше знала, но относила это на счет воспитания, а только ли в нем было дело?

По приезде из Швейцарии, Марина часто стала бывать у подруг. Они обе были замужем, имели детей, стали концертмейстерами, зарабатывая на довольно скромную жизнь, ни на что больше в карьерном отношении не претендуя. Одна из них закончила Гнесинский Институт, а другая, Лиза, — консерваторию. Они потом много общались и Марина поняла, что решение работать аккомпаниатором далось Лизе непросто. Она занималась музыкой сколько себя помнила, играла по несколько часов в день, без выходных, у нее и кровать стояла вплотную к роялю. Способная, невероятно целеустремленная, Лиза была призером конкурса Шопена в Варшаве. Но… муж, дочь… заботы. Она сделала свой выбор, и не жалела о нем. Марина спрашивала «ну, как же так?», а Лиза отвечала, что «значит не было на то, чтобы она стала концертирующей пианисткой, божьей воли… что добиваться славы — это гордыня…». Марина не понимала, ей казалось, что Лиза «зарыла свой талант»: «Ничего себе… у нее же виртуозная техника, Шопен — это… не что-нибудь, и вдруг пошла по линии наименьшего сопротивления, „сдалась“, а надо было бороться.» — тогда Марину это страшно злило, она обсуждала Лизино поведение с папой, но он… отмалчивался, и она злилась уже на него. Да, так она тогда считала, сама стараясь поступить на курс Фоменко…

Но, ведь, какая была разница, что делало Лизу счастливой? Не корзины цветов на авансцене, не афиши с ее именем крупными буквами, не призовые места на конкурсах! Получалось, что ей всего этого было и не нужно. Она удовлетворялась семьей, работой, друзьями: не металась, не злилась, не мучилась.

Марина тогда в Москве к ним зачастила. Маленькая двухкомнатная квартира со смежными комнатами в блочном доме, недорогая, простая еда, но зато… как с ними было хорошо, спокойно, весело. Лизин муж, тогда совсем молодой выпускник философского ф-та МГУ, играл на гитаре, пел, шутил. И в тоже время, Марина знала, он готовился к священничеству, и некоторое время спустя был рукоположен, стал служить в одном из московских приходов, а это большая честь. Лиза стала «матушкой». Марину это с одной стороны как-то коробило, слишком уж отличалось от ее собственной жизни, а с другой… что-то в этих ребятах ее завораживало, казалось привлекательным, но… недоступным. Они ее, кстати, никогда не агитировали «за бога», не старались обратить в веру. Нет, нет, они такими вещами не занимались, были сдержаны и ввязывались в богословские дискуссии только, если сама Марина была их инициатором. На философском уровне ей это было интересно: как двое умных, образованных человека могли «уверовать»? Что-то такое во всем этом было!

С Лизой Марина как-то случайно попала в храм Святой Живоначальной Троицы в Хохлах, на Басманной, как москвичи говорили Троицкую церковь. Там служил протодиакон Александр Гордеев, филолог, преподаватель МГУ. После службы, они все вместе поехали к Лизе домой. Александр Николаевич оказался милым и умным собеседником, прекрасно разбирался в театре, балете, они говорили о новых постановках, о музыке, литературе. О вере они все тоже были готовы поговорить, но, видимо, только ради Марины, им самим это было давно не нужно… Марине было так с ними со всеми интересно, что даже уходить не хотелось. Она потом спросила у Лизы, почему Александр Николаевич не женат. Вот такое нашло на нее «бабское» любопытство.


— Ну, как почему? — охотно ответила Лиза, он же протодиакон, а это целибат. Нормально.

— Это нормально? Он же мучается… один.

— Я не думаю, что он мучается. Он преподает, публикуется, а главное для него «служение». Ему не нужна жена.

— Ну, как… не нужна? Он, что, гомик? Всем же нужна…

— Ой, Марин, никакой он не гомик. Есть вещи поважнее, чем секс. Ты не думаешь? Такие, как Александр, не вписываются в обычные схемы. Это его жизнь, такая ему была суждена. Да, так, не все могут… это естественно, но Александр — не все. Понимаешь?


Нет, Марина тогда не понимала. Александр — «не все», но… у нее в голове было еще слишком много «но», чтобы она могла принять христианство. Все это было серьезно, и для Марины пока недоступно.

Жизнь ее стала меняться: переезд в Питер, коммуналка, соседи, новые друзья, а главное… Мариинка! Было трудно с деньгами, с родителями… не все ладилось. Через какое-то время, тоже случайно, у кого-то из друзей, Марина познакомилась с архимандритом Исидором. Да, собственно, тогда она и понятия не имела, что он церковный иерарх. В гостях сидел средних лет мужик, чуть больше пятидесяти, симпатичный. Ребята называли его Игорь. Единственной его странностью было лицо, обрамленное характерной окладистой бородой, это борода была не щегольски-стильная, а все-таки, скорее, церковная. Марина угадала: этот Игорь, оказывается, был священником, да пожалуй, что и удачливым в карьерном отношении, если так можно выразиться. И однако в Исидоре не было нарочитой степенности, многозначительной важности, традиционного благодушия, особого тона, который священники принимают с прихожанами, да и лексика его не была окрашена церковными «славянизмами». Мужик — как мужик. Они разговорились, и… подружились. Уж слишком этот Игорь-Исидор был «свой». Из провинции, служил в армии командиром бронетранспортера, стал офицером, а потом, окончив знаменитую Щуку, служил в московских театрах, и довольно долго в Омском областном… свой брат, актер. Был недолго женат на актрисе, но из этого брака ничего не вышло. Исидор не сказал ей, как и почему так все у него сложилось. Не стал объяснять: как можно было отказаться от самой светской специальности на свете и… через череду «карьерных» подвижек: Валаамский Монастырь, службу в Москве, послушание в Новгородской Епархии, стать членом Русской Духовной Миссии в Иерусалиме! А может этого и нельзя было объяснить. И вот теперь патриарх послал его в распоряжение митрополита Санкт-Петербургского и Ладожского, Владимира.

Марина все это выслушивала и диву давалась: Исидор, теперь она уже мысленно так его называла, имя Игорь казалось ей неуместным, совершенно не кичился своими свершениями, наоборот. Он просто ей рассказывал свою жизнь, не делая ни малейшей попытки произвести на нее впечатление.

Они нашли общих московских знакомых, он сказал, что в последнее время не ходит в театр… и замолчал. Мог бы соврать, что «нет времени», но он так не сказал, и Марина поняла, что ему театр просто перестал был нужен. Она даже простодушно спросила, «а что, театр вам по чину запрещен?» Он улыбнулся и ответил, что «не в этом дело». Надо было уходить домой, Исидор пригласил Марину в Кронштадт, где он будет участвовать в службе в Никольском Морском соборе. Засмеялся, сказал, что «понимает, что… далеко», но он заедет за ней на машине, и напомнил, что надо взять платок, или… ну, в общем что-нибудь на голову. Хорошо, что сказал, Марина бы об этом не подумала. Зато, ей пришло в голову, что опять нормальный мужчина не женат, и… ничего… Или «чего»? Откуда она знала, насколько это было для него жертвой? Спросить? Так никогда и не спросила.

Она помнила ту поездку в Кронштадт. Был май, еще не очень тепло. Он подъехал прямо к ее дому на потрепанном Форде, и… через час они уже были около храма. Исидор предложил Марине погулять, посмотреть музеи, сказал, что после службы, он ее «заберет», а сам ушел… Служба начиналась в шесть часов. Марина погуляла по Якорной площади, прошлась по Синему мосту, было много туристов и они немного раздражали. С залива дул холодный ветер, Марина замерзла, и с облегчением вошла в церковь. Там было тепло и уже много народу. Она ходила на службы в Москве с Лизой и представляла себе, что будет: красивые тексты, нараспев, на древнем, наполовину непонятном, языке. Толпа в нужных местах подпевает, люди крестятся, переглядываются, даже тихонько разговаривают, сами слова молитв не очень слушают, но атмосфера все равно торжественная, праздничная. Но больше всего Марину поразил Исидор, она его едва узнала: в темно-лиловом с золотом облачении, в распиряющейся кверху митре, украшенной стразами, широким золотым крестом. Подумать только, в гостях он ей показался обычным дядькой, ну, подумаешь… с бородой. А тут… таких людей Марина не знала. Он был одновременно и такой, как она сама, и совершенно другой. Служба закончилась, люди расходились, откуда-то из боковой дверки, которую Марина раньше не заметила, выглянул Игорь-Исидор и позвал ее: «Марина, идите сюда…» Он уже переоделся, в белой рубашке навыпуск и джинсах он снова был обычным Игорем. Его облачение лежало на диване, он его убрал в чехол и они пошли к машине. Вся обыденность поведения отца Исидора казалась теперь странной. В машине Марина не стала себя сдерживать, наивное любопытство прямо раздирало ее:


— Отец Исидор… у нее уже язык не поворачивался называть его Игорь. А можно я вас спрошу?

— Да, спрашивайте, Марина, что за цирлих-манирлих между людьми театра.

— Ну, вы-то уже не человек театра…

— Нет, но я ничего не забыл. Это была моя жизнь. Так мне было суждено. Я был солдатом тоже. Ну, в чем ваш интерес? Спрашивайте.

— А людям духовного сана можно разве носить обычную одежду?

— Видите ли, здесь существуют разные точки зрения. Есть канон… по нему — нельзя.

— Но, вы же носите.

— Ну, и что? Ношу, когда мне это кажется уместным. Я и на машине езжу. У меня дома компьютер есть. Марин, сейчас 21 век. Не нужно об этом забывать. Традиции важны, но дело по-сути не в них. Я — современный человек. Как я одеваюсь не имеет отношения к моей вере, служению.

— А вас за это не ругают?

— Кто меня может ругать?

— Ну, митрополит…

— А, вы об этом… а я ему не показываюсь в джинсах. Если бы он меня сейчас видел, он может и расстроился бы, но… зачем его огорчать. Я к нему хожу в рясе… перед прихожанами показываюсь в рясе. Так правильно, людям это нужно, но это неважно. Вы хотите видеть меня в рясе. Моя одежда вас с толку сбивает?

— Сбивает немного. Весь тогда в гостях… я бы даже не догадалась о вашем духовном сане. Зачем вы туда пришли?

— Как, зачем? Там мои друзья. Что мне из-за духовного сана с ними не видеться? Я так не могу. Вы меня видите совсем уж каким-то анекдотическим «попом». Я похож на деревенского пьяного плутоватого попа-невежу? «Поп-толоконный лоб»? А?


Они засмеялись и Марине показалось, что она знает отца Исидора всю жизнь. Ехали, разговаривали, шутили, а потом она к нему еще несколько раз приходила домой. Тот их первый разговор в машине она запомнила:


— Марин, у вас что-нибудь не в порядке? Не хотите, не рассказывайте. Это не обязательно.

— Я даже не знаю, что я могу рассказать. Я бы хотела жить такой… жизнью, но я так никогда не смогу.

— Я, Марин, прекрасно понимаю, о чем вы говорите… я сам был в такой же ситуации. Бог может помочь тем, кто хочет, чтобы им помогли. Многие не хотят… а моя жизнь… что вы, Марина, вам и не надо жить моей жизнью. Вы — женщина, у вас другое предназначение.

— Да какое предназначение. Я сама его не понимаю. Я не знаю, что я хочу. Мне плохо. Мне тяжело жить.

— Я понял. Некому укрепить вас в вашей печали. Я не смогу, но… Господь может укрепить ваш дух.

— Но, я же не верю… не могу верить. Я завидую людям, которые верят…, а я… не могу.

— Подождите, придет время. Вы еще не готовы. Приходите на мои службы, если вы мне верите. Не сразу, но вам станет легче. Вот увидите. Ваша жизнь не плоха и не хороша, она вам суждена богом и вы ее обязательно примете и успокоитесь.


Месяца через два-три, в конце лета, Марина покрестилась на Васильевском острове, в Соборе Святого Андрея первозванного. Собор знаменитый и с Марининой точки зрения не слишком подходящий для ее скромной персоны. Но отец Исидор сказал, что дело не в убранстве, а в намоленности пространства. Это понятие было ей чуждо и чем-то раздражало. Но без бесед с Исидором ей уже было трудно обходиться. Марина стала часто ходить к нему в храм, они разговаривали о разных вещах, она задавала ему вопросы, даже не для того, чтобы получить исчерпывающий ответ, а просто, чтобы он ей позволял говорить о себе, выражая свое мнение. Отец Исидор разговаривал с ней, но его разговоры не выглядели поучением.


— Я люблю детей, отец Исидор, обожаю своего племянника, детей друзей, но… своих у меня нет. Я хотела бы ребенка, но… как родить без отца? Мне советуют это сделать, мои родители были бы так счастливы… но я не решаюсь. Я слабый человек? — вот что ее волновало.

— Да, нет, Марина, вы не слабый человек, наоборот. Вы не делаете то, что хотите, значит что-то вас не пускает, не дает вам зачать в грехе… Многие это делают, и церковь крестит незаконнорожденного младенца, его безгрешная душа должна быть вверена Господу… — Марина замечала, что тон и слог отца Исидора менялись, когда они начинали об этом говорить. Ну, зачем я тут с ним сижу, разговариваю о самых своих интимных переживаниях? — корила она себя, но остановиться уже не могла.

— Я хочу ребенка от мужчины, которого я люблю, а это невозможно. Есть банк спермы, но… я не могу туда обратиться. Может я должна? — Марина бы все равно ни за что не воспользовалась тем, что они называли «генетическим материалом», но ей было важно, что ей ответит священник.

— Нет, Марина, вы — правы: это грех! Ребенок должен знать отца своего, а так… не божье это дело. Бездетность — крест, налагаемый на человека богом. Его надо нести достойно. — Марина знала, что он так скажет, что ж… официальная точка зрения православия. Речь Исидора ее завораживала: «нести крест», «отца своего», а не «своего отца», как сказали бы все остальные, а он говорил по-особому.

— Служить людям и выполнить свое предназначение на земле можно и не будучи матерью. Но, если бы хотите ребенка, нельзя отчаиваться. Отчаянье — самый большой грех. Если вам суждено, Бог пошлет вам ребенка… — отец Исидор говорил негромко, особым тоном, Марина в его присутствии успокаивалась.


Теперь она уже никогда не видела его в обычной одежде, только в рясе. Что-то в их отношениях переменилось. Он перестал быть «Игорем» из общей компании… они оба это поняли, он готовил ее к крещению, но в разговорах называл только «Мариной», явно чувствуя, что «дочь моя» воспринимается ею как фальшь.

Нет, сначала, Марина не соглашалась, невероятно боясь, что она воспримет обряд, как комедию. Ей казалось, что она не может быть христианкой, что она «плохая». «Я не люблю людей, я злюсь, я завидую…» — Марина пыталась донести до отца Исидора свои страхи. «Это вас сатана искушает. Кто безгрешен? Поверьте, вы примете обряд и вам станет легче, вы познаете душевную благодать…» «Какую благодать? О чем он говорит? Не может этого быть.» — Марина сомневалась, не могла не сомневаться, но… согласилась, не до конца понимая «зачем», и не решаясь сказать о своем решении родителям. Ее новые питерские друзья, Лиза, ее муж… да мало ли кто… эти люди были счастливы, в ладу с собою… Может и у нее получится? А вдруг? Марина верила в это, и не верила…

Само крещение она почему-то помнила плохо. Какие-то суетные, практические инструкции: кто, где стоит… что спросят, что надо отвечать… какие действия… в какой момент… Отец Исидор даже все с ней сначала порепетировал, без молитв, просто на уровне «мизансцены». «Как в театре… надо же…» — подумала Марина. Вроде она все поняла, и не особенно боялась «попасть впросак». И вот она стоит в полутемном приделе, рядом с ней друзья, держат свечи, налита вода в купель, сам отец Исидор в парадном облачении, специфический запах ладана и оплывших свечей, и… она — босиком, в белой косынке, длинной белой рубахе, которую пришлось купить в церковной лавке. Сначала она еще отмечала происходящее, вопросы отца Исидора: — Назовите ваше Имя… чего вы просите у церкви… А потом все было, как в тумане: слова литургии, пение, жесты окружающих. Отец Исидор прикасался к ней, за руку водил вокруг купели, по лицу и телу лились струи теплой воды. Из тумана до Марины доносились уже привычные, много раз слышанные сочетания:… монотонные «аминь,… во имя отца, сына, и святого духа… и ныне, и присно, и во веки веков…» И она машинально тоже участвовала:… отрекаюсь… отрекаюсь… верую… желаю… Марине казалось, что она не полностью понимает, что происходит, не в контроле… но уже не будет прежней, что сейчас в ее жизни происходит что-то важное, непоправимое, неоднозначное.

Она по-настоящему очнулась только когда отец Исидор каким-то другим тоном обратился ко всем присутствующим: «Дорогие братья и сестры! Этой женщине, возрожденной в таинстве крещения, дарована новая жизнь… ибо она стала чадом Божиим…». Марина помнила, что у нее было странное состояние: с одной стороны она безусловно прониклась всей атмосферой торжественного события, вера казалась ей спасением от одиночества, от бед и уныния, но… с другой стороны: нет, ей пока было странно считать себя «чадом божиим», она боялась, что не сможет сдержать только что данные обещания: отрекаюсь… от сатаны, от греха, от греховных мыслей. Разве она сможет? Укрепился ли ее дух? Желанный экстаз не наступал.

С отцом Исидором Марина почему-то виделась теперь гораздо реже, он был занят, и ей стало стыдно отвлекать его своими сомнениями. «Молись! — сказал бы он ей. Бог услышит тебя!»

Марина пробовала молиться, она давно знала две основные молитвы, но… это не приносило облегчения. Она по-прежнему впадала в смертный грех уныния, но зато, многие происходившие в ее жизни вещи стали казаться ей, «новой» — объяснимыми. Марина ловила себя на том, что любое событие, поступок, свой или чужой начинали восприниматься ею с христианской точки зрения, нехристиане с их материалистическими установками казались примитивными существами, в чем-то низшими, не способными понять глубину мироздания, а главное ее, Маринину душу. Что с них было взять, если они даже существование души брали под сомнение. Мир был сложен, но… если задуматься, то во всем находился смысл, а если не находился, то… только потому что никому было не под силу постичь божий промысел, его надо было просто принять… а они не принимали и Марина злилась, «злобилась», как говорили в церкви, а потом каялась, понимая, что грешит. Сделать с собой она ничего не могла.

Несколько раз Марина с подругой ездила на электричке в Тихвин в Ново-Введенский женский монастырь. Подруга была знакома с настоятельницей, игуменьей Домникой. Марина изучающе смотрела на монахинь в черных длинных одеждах с крестом на груди. Среди них были разные женщины, в том числе и с высшим образованием. У каждой было свое дело: некоторые сновали по двору, вели довольно большое хозяйство, другие вышивали, шили, потом их продукция продавалась. В монастыре устраивались детские праздники для сирот. Мать Домника заводила их с подругой в разные помещения, сестры приветливо кивали. Молитвы, послушание, неукоснительное следование канонам: монотонная, специфическая жизнь со своим укладом, радостями и горестями. Марине в голову приходили дурацкие мысли: «Интересно, насколько часто они меняют свою одежду? А можно ли им принимать ванну?… Наверное нет… А я так люблю лежать в ванной. Как плохо, что все должны есть одно и тоже, но… живут же они тут, никто не уходит… Почему?»

Иногда в очень плохом настроении Марина серьезно рассматривала возможность собственного воцарения в этом монастыре. А почему бы и нет? Ни семьи, ни обязательств, в Ново-Введенском монастыре были интеллигентные женщины, там даже преподавался вокал…, а на черта ей вокал? Учат петь церковную музыку, другая музыка «не по чину», а если хочется послушать Травиату? Да, так ли ей нужна Травиата? Может сделать это? Прекратятся ее мучения по-поводу семьи: получится, что дело не в том, что она не может создать семью и родить ребенка, а — это ее выбор, то-есть — не «не может», а «не хочет»! Но… как же родители? Это их убьет. Как же надежды? Театр? Литература? Друзья? Компьютер, социальные сети? Хачапури с сыром, в конце концов? Душистая ванна у себя дома? Вино? Сочные матерные слова? Да, нет, какая из нее «христианка», если она не может решиться променять хачапури на служение богу?

В глубине души Марина понимала, что все кого она знала «в миру», подумают, что она ушла в монастырь от неудачливости, ушла спасаться от одиночества, от неудовлетворенности жизнью, что она… просто слабый человек, убегающий от проблем. Все посмотрят на нее с соболезнованием. Ничего люди не понимают: чтобы совершить такой поступок, как раз и нужна была сила, а Марине ее не доставало. Она знала, что не сможет пойти за Христом без оглядки, ведь монастырь был не для тех, кто не мог жить с людьми, а для тех, кто не мог жить без бога! А она, разумеется, могла. Да устранит ли монашеская жизнь из ее души смятение? Она не знала ответа, была несчастлива, но и жить евангельской жизнью с вышиваниями была не готова.

Когда Марина была сильно занята работой, мысли о монастыре ее полностью покидали, даже казались абсурдными. Она жила творческим накалом других, переживала, волновалась, выкладывалась и достигала состояния, близкого к счастью, но в периоды профессионального затишья, она вновь делалась плаксивой, раздражительной, желчной, упрямой, прошедшей «пик формы» сорокалетней женщиной. Ей еще не было сорока, но… было понятно, что и через два года в ее жизни ничего не изменится.

Марина вышла на кухню, и стала готовить себе ужин. Положив на тарелку омлет с салатом, она уселась перед телевизором. Часы на стене показывали пол-одиннадцатого: через час у папы в Биаррице начнется концерт. Сильных переживаний за отца у нее не было. У папы была своя жизнь, у нее — своя. На следующей неделе ей снова придется ехать в Сочи… «А вот и хорошо! Туснусь и развеюсь. В Сочи относительно тепло и пахнет морем!» — Марина улыбнулась, вспомнив, как в школе они всем классом ездили туда на экскурсию, на весенних каникулах. До этого она никогда не видела зимнего моря. Подойдя к кромке прибоя, она провалилась в ледяную воду, намочила сапоги и штаны. Все ей сочувствовали, жалели, одновременно посмеиваясь: эх, Маринка… в своем репертуаре. По телевизору по каналу Культура показывали передачу Игра в бисер — лекции по литературе. Марина принялась с интересом смотреть программу о Фицджеральде. Скоро можно будет ложиться спать. Воскресенье заканчивалось.


Борис

Борис протянул вперед правую руку с палочкой, он уже не раздражался, не фиксировался на погрешностях, он сам стал исполняемой музыкой, она текла с ним, с его телом, когда каждый звук расцвечивался движениями его рук. Он стал с оркестром одним целым, с каждым музыкантом в отдельности. Они чувствовали друг друга глазами. Борис знал, что все воспринимают каждый оттенок музыки точно также как он.

Мощный, чисто русский, неведомый здесь Глинка. Зрители не знают русского рыцарского романа в стихах, не слушали всей оперы, но увертюра должна «лететь на всех парусах»… они так и играют: радостная энергия, неясная тревога, сказочная фантазия. Все динамично, стремительно, и в тоже время видны величие и сила увертюры. Другая музыка, не западная, но… она должна быть понятна: любовь, победа добра над злом! Русская аудитория знала и «аккорды оцепенения» и «гамму Черномора»… для них в увертюре уже звучали много раз слышанные арии, но здешняя публика ни про каких Руслана и Людмилу не знала… просто людям следовало услышать: «вот русская музыка!», она другая, но прекрасная. Борис был в каком-то трансе, вся его нервная энергия была сейчас сконцентрирована в музыке, в рождаемых под его руками звуках… Вот и все: мощный ликующий финал: пир, праздник, преддверие торжества! Борис больше не волновался, его состояние не было волнением, он хотел работать, был весь наэлектризован. В зале не захлопали, но зашевелились, стало чуть шумнее. Борис ушел за кулисы.

Сейчас будет ошеломляющая музыка Мусоргского Ночь на Лысой горе. Поскольку Борис сам эту музыку обожал, то ему было просто необходимо, чтобы она понравилась французам. Это было делом чести. Барабан, литавры… какие-то нечеловеческие голоса. Духи тьмы… ведьмы, шабаш! Музыкальный триллер. Фортиссимо… «грузные шаги», аккорды-переклички, судорожность, агрессивность, визги флейты-пикколо, неистовый пляс. Никто не поймет про русский фольклор, но надо, чтобы было страшно. Просто надо напугать! Вот не дали им исполнить всю фантазию целиком, предпочли двух русских композиторов вместо одного. Но… самое главное, они получат… будет им русская музыка. Все… закончили. Ага, захлопали… да еще как хлопают. Вот так, все, значит, удалось! Приятно! Оркестр поднялся и Борис ушел за кулисы.

Антракт большой, можно будет отдохнуть. «Надо сказать, чтобы мне чаю принесли…» — подумал Борис, закрывая дверь своей комнаты, ему надо было настроиться на Равеля. Совсем все сейчас будет другое. Он закрыл глаза и постарался сосредоточится на Вальсе… Трудная вещь, французская, понятная публике. Там 13 минут, а потом Концерт в соль мажор… выйдет Эмар, он уже приехал, Борис его видел, они поздоровались, но Эмар не остановился, просто издали кивнул, понимал, что Бориса не надо отвлекать, вот и не подошел. Переводчица подходила с какими-то пустяками, знакомила с мужем. Он его имя даже не запомнил. Принесли чай… Борис стал с удовольствием пить какой-то теплый напиток, который здесь считался чаем. Да, ладно, хорошо, что, хоть, не обычная «заварка». Все это сейчас неважно.

По радио объявили о начале второго отделения. Ребята уже рассаживались. Ну, все пора… Борис вышел и внимательно посмотрел на музыкантов. Под его взглядом они встрепенулись, тоже перестраиваясь на другую музыку. С Равелем надо не подкачать, он для них был труднее: внимательный слушатель ощутит ауру этой музыки, базис смыслов, но… это не будет просто вальсом, вот тут в чем нюанс! Какой уж тут вальс… публике не удастся вытянуть ноги и уютно облокотиться о спинку кресла. Слишком будет нервно, тревожно, ускользнет.

Начали… Борис сам чувствовал, что… получается… красивые порхающие звуки… и вдруг — неприятные диссонансы… страшноватый, скребущий душу конец. В зале было тихо, люди не отошли от фальшивой, предательски манящей легкости так называемого вальса, им стало не по себе… а значит… они все сделали правильно. Ну все… сейчас — первая часть Концерта Равеля в соль мажор. На сцену вышел Эмар, публика доброжелательно, но сдержанно захлопала, приветствуя исполнителя. Эмар пожал Борису руку, и обменялся рукопожатием с первой скрипкой. Саша чуть привстал и поклонился. Ну, да… так принято — канон. Потом Эмар подошел к открытому роялю и еле заметно кивнул Борису, сообщая о своей готовности. Соло флейты… отлично… и… вступает Эмар. Тоже классно звучит: легкие, еле заметные, филигранные, пульсирующие, скачущие касания, почти джазовые, кажется, что это импровизация, и рояль перекликается с духовыми, фагот, флейта, валторны, кларнеты, труба… все быстрее, быстрее… поскакали, поскакали… замедлились, споткнулись… ах, какая мягкая манящая арфа… вкрадчивые звуки тянут душу, тревожные трели и… сразу рояль успокаивается, и струнные такие элегические… и… опять нервные звуки, навязчивые, бьющие в уши… и все внезапно обрывается, неожиданно и резко. Молодец Эмар… виртуозно. Замечательно! Не хуже Крамера, хоть и по-другому, по-своему.

Остается Цыганка. Еще одно усилие. Вышел Дюме…, они посмотрели друг другу в глаза, все, мол, нормально. Начинается его соло, такое длинное, самодостаточное, кажется что и оркестр не нужен, в звуках сдерживаемая страсть, что-то темное, дикое, не совсем понятное. Дюме на них на всех и не смотрят. Ребята слушают его звук. Очень красивый: глубокий, нервный, сдержанный. Борис стоит к Дюме спиной и просто ждет. Ребята, с инструментами на коленях тоже ждут… и так более шести минут. Это непривычно. А потом по его знаку… струнные начинают соло скрипки чуть поддерживать, легко, ненавязчиво, капельку… вразнобой. И звук нарастает… пиццикато… звук отрывистый, тихий, вкрадчивый… вдруг шквал… и опять тихо, но неистово, темп нарастает… и замедляется. Все на контрастах, зыбко, ненадежно… Борис не оборачивается на Дюме… просто не может, да и не нужен он ему… финал! Дюме кланяется, пожимает им с Сашкой руки и уходит. Борис за ним.

Шквал аплодисментов, хлопают все. Надо снова выходить. Хорошо. Незаметный знак, и оркестр поднимается. Дюме снова кланяется залу, и один раз кланяется, повернувшись к оркестру. Ребята легонько стучат смычками по пюпитрам. Публика встает… несут цветы. Пару больших и пышных корзин. Борис знает, что это от дирекции зала и от импресарио. Так всегда бывает. У Дюме в руках тоже букет, и вот… и у самого Бориса букет. Какой красивый, его придется в гостинице оставить, не тащить же с собой. Жаль.

А теперь чуть ослабевающие аплодисменты вспыхивают с новой силой. На сцене появляется Эмар. Аплодисменты не прекращаются. Пианист низко кланяется… к авансцене идут женщины. О, да он тут любим… импозантный мужчина. Понятное дело, кто-то держал букеты и для него… Исполнители уходят за кулисы… ждут полминуты и снова появляются под неутихающие овации. Да, понравилось. А черт их знает… хлопают им или ему тоже. Будем надеятся, что и его оркестр был на высоте. Почувствовал маленькую паузу, артисты уходят и, Борис знает, что они больше уже не вернутся. Хватит, пора уходить. Он последний раз кланяется и идет за кулисы. Саша тоже идет за кулисы, все тянутся за ним. Отыграли. Все возбуждены, подталкивают друг друга, переговариваются, Борис не слышит, о чем они говорят. Ребята на него смотрят, что-то ждут: комментариев, замечаний, комплиментов:


— Все молодцы! Спасибо! Отдыхайте, вы заслужили. Все было хорошо… Кто хочет, езжайте в гостиницу, а можете погулять. Отъезд завтра в десять. Постарайтесь выспаться.

— Борис Аркадьевич, а вы не едите в гостиницу?

— Нет, я не еду… а что?

— Ничего… я просто спросила. «Что спрашивать? Корова. Не буду я им рассказывать о своих планах… ни к чему…» — подумал Борис, глядя на толстую Свету.

— А у вас, Света, какие планы?

— Мы с Машей пойдем погуляем. Но надо еще поесть в гостинице… Ничего я играла?

— Замечательно. И Маша молодец. Езжайте в гостиницу, приятного аппетита, не загуливайтесь…

— Борис Аркадьевич, а вам Дюме понравился… мы с Машей…

— Светочка, мы потом об этом поговорим. Дюме — замечательный скрипач. Доброго вам вечера!


Борис отделался от надоедливой пухленькой виолончелистки Светы, в изнеможении зашел в комнату, пару минут посидел на диване, и стал медленно переодеваться. Надел свои мокасины и сразу почувствовал, что палец на ноге болит. Вечер для него еще не окончился и Борис сняв ботинок, стал приклеивать к пальцу пластырь. Голова не болела, но была тяжелой, привычно ныли плечи и поясница, возбуждение пока не улеглось. Может даже и хорошо, что он шел в ресторан, а не ехал в гостиницу, все равно не уснул бы. «Вернусь, надо будет Наташке позвонить… или еще раз Маринке попробовать, если она будет на Скайпе» — Борис вышел в почти опустевший коридор и увидел свою ресторанную компанию: Дюме с женой, переводчицу с мужем и Эмара, пианист был один. Все уже переоделись и оживленно разговаривали, доброжелательно и расслабленно друг другу улыбаясь.

Борис присоединился к их разговору. Ему бы хотелось сейчас говорить по-русски, он устал, но… это было невозможно. Ничего, будет привычная смесь из английского и французского. Простую французскую речь Борис понимал, а английский для всех был неродным. Как-нибудь… Ребята загружались в автобус, кого-то ждали, но Борис не подошел. Оказывается специально для их выхода в ресторан был заказан маленький автобус. Надо же, как любезно. В салоне все говорили о знаменитом ресторане традиционной баскской кухни Campagne et Gourmandises. Все были возбуждены, оказалось, что когда был заказан столик, Дюме на имейл прислали меню с рекомендациями и описаниями: креветки в остром соусе с сухофруктами, медальоны из телятины, свинина по старинному рецепту… ах, ах, ах… фруктовые салаты и пирожные, фирменные пироги… О, французы и… их гастрономия. О музыке не было сказано ни слова. «Ну, это пока… за столом будет по-другому» — Борис был в этом уверен. Они въезжали в Биарриц… свежий морской воздух, прохладно. Круглый столик на террасе. Борис уселся, не принимая участия в обсуждении меню, весь еще во власти впечатлений от сегодняшнего концерта. Мысли о Марине его совершенно оставили. Завтра они уже будут в Канне. «Надо не забыть завтра утром первым делом местную газету купить. Там будет рецензия» — мысленно напомнил себе Борис. Вырезки из газет о выступлениях он собирал.

Тут ему почему-то подумалось, что по приезде с гастролей, надо будет немедленно приступать к работе над новой программой для фестиваля в Тольятти. А может опять сыграть Равеля… вот только с каким пианистом? Надо думать…


— Борис, что вы заказываете… Борис?

— Месье нас не слышит… Борис! Борис!

— Мы его сейчас напугаем… Эмар с комичным видом принялся петь мелодию из Ночи на Лысой горе…

— Я слышу, слышу… просто думаю. А вы все что заказываете? Оказывается все выбрали, ждали только его. У столика наготове стоял «гарсон».


Так, надо собраться: продукты моря или мясо? Борис почувствовал зверский аппетит. Наташа бы посоветовала креветки, они «легче», а сейчас уже поздно. Борис торжествующе заказал телятину и посмотрел на часы: всего пол-десятого, «детское время».


Михаил

В половине десятого Михаил уже расстался со своими клиентами. Они поехали в казино, зайдут там в ресторан и в бар. Он был свободен, не торопясь, поел в ресторане и поднялся в номер. Впечатлений от концерта у Михаила почти не осталось. Он не любил такую музыку. Не то, чтобы она была противна или сверх меры скучна, просто не могла его увлечь до такой степени, чтобы он отключился от своих мыслей. В концертном зале он думал о Жене, о завтрашних переговорах, о контракте. В антракте он увидел в холле мужчину с девочкой, тех самых, с которыми они летели в Биарриц. Они издали друг другу поклонились. Хорошо, что они не подошли, о чем говорить: «ну, надо же… какая встреча!» Как тоскливо. Михаил давно в таких случаях напрягался. Мужики из Кирова намекнули ему, что они контракт собираются подписать, просто там… есть несколько пунктов… их надо обсудить и т. д. Михаил уже практически не сомневался, что «дело в шляпе», и он уедет домой с деньгами от комиссии. Вот это было по-настоящему здорово. Ради этих немаленьких денег он был готов пить ненужную ему водку, чарующе улыбаться и… слушать любых «равелей»… Завтра с утра он сядет на скоростной поезд и поедет в Париж в штаб-квартиру фирмы. Там будет совещание всех представителей по разным регионам, и еще они поговорят о клиентах, которых он им нашел в Магнитогорске, а может и в Сургуте. Во вторник, к обеду он уже будет дома… Жаль, что не застанет Женю. Ничего, она, ведь, звонит им каждый день. Вся эта свистопляска с факелами… дурацкая у нее работа. А у него лучше что ли? Михаил растянулся на кровати. Еще не поздно. Может ему следует выйти пройтись напоследок. Завтра Париж и… промозглая Москва. Михаил накинул белый джемпер на пуговицах и спустился вниз. Около рецепции стояли люди, и дежурный был занят, на Михаила не обращали внимания. «Как все-таки хорошо, что мы в большой гостинице… в маленькой обязательно бы мило улыбались со всякими своими „Bonsoir, monsieur“». Лишний раз он поймал себя на том, что разговаривать с людьми ему стало в тягость, от вынужденной светской учтивости он напрягался. Открыв тяжелую дверь, Михаил вышел на улицу. Прямо напротив начиналась набережная. Через пару минут он уже сидел на лавочке и смотрел на идущую мимо толпу, в очередной раз жалея, что рядом нет его «девочек». А все-таки он молодец: привезет денег. Впрочем, его «девочки» всегда были почему-то априорно уверены, что он обязательно получает комиссию от сделок, а сделки обязательно заключаются. Ни жена, ни дочь никогда не интересовались размерами «комиссий», не очень хорошо себе представляя, сколько он зарабатывает. Это были его проблемы. Когда им было надо «у папы» было… Михаил не сердился и не досадовал. Он сам так повернул дело, так ему было удобно: «девочки» не должны ни о чем беспокоиться пока он жив. С моря дул свежий ветерок, мимо шли нарядные и веселые люди… Михаил сидел на скамейке, довольный собой, весь в мыслях о «девочках».


Артем

Артем слушал музыку. В первом отделении она была знакомой, и очень даже нравилась. В антракте пришлось идти с Асей в буфет и покупать ей пирожное с соком. Они с Марком выпили по бокалу вина. Он сам за все заплатил и отдал Марку деньги за билеты. Да, ладно… что тут поделаешь. Надо же, они издали увидели того пожилого дядьку, который сидел рядом с ними в самолете. Он был с какими-то людьми, и с французом, с которым дядька говорил по-английски. Ася тоже их видела. Подходить показалось Артему лишним, он просто кивнул, и помахал попутчику рукой… дядька сделал тоже самое. Началось второе отделение, но Артему было сложно сосредоточиться на Равеле: дерганая, мало мелодичная музыка, не расслабляющая, а наоборот, бьющая по нервам. Пианиста Артему было слушать интереснее, он представлял себе отца, потом вышел скрипач… не понимая нюансов, он чувствовал, что играют очень хорошо, и московский оркестр хороший. Марк завороженно слушал, один раз наклонился к нему и сказал что-то восторженное. Артем не расслышал, но по выражения лица Марка было понятно, что ему очень все нравится.

Один бокал вина не делал никакой погоды, но все-таки в голове было небольшое временное кружение. Артем украдкой смотрел на Асю, вроде, она не мучилась, слушала. Завтра она рано встанет и пойдет в школу. Надо с ней идти или нет? Артем знал, что ей бы этого не хотелось, он ее стеснял, делал «белой вороной», а ей и так было нелегко. Ну, что, действительно, идти? Для чего? Пусть сама уж… там они небольшие подарки всем девочкам купили. В последнее время Артем никогда не был уверен, что он правильно поступает. С другой стороны он и не совершал серьезных поступков: правильно ли взял заказ на очередной сценарий к Новогоднему празднику? Стоит ли браться за перевод туристического буклета? Да, какая разница! Поступком был только отъезд с Асей в Биарриц, причем не в отпуск, а на учебу. Сорвал ее с места, из прекрасной московской школы, куда он сам же ее с трудом устроил, привез в провинцию, где она пока плохая ученица. 13.5 баллов из 18-ти — это было так себе. Лень? Отсутствие мотивации? Незнание языка? А когда она выучит французский? Сколько усилий Асе придется потратить, чтобы стать хотя бы, как все? Не может быть, чтобы он так ошибался. Пусть его Ася станет европейкой… русский, французский, английский… не так уж плохо. В Европе первоклассные университеты… Аська стильная молодая студентка… Она будет не гражданкой страны, а человеком мира. Вот как ему бы хотелось! А с ним что? Надо что-то делать. Артему захотелось поехать к друзьям в Барселону. Надо уговорить Асю. Подумаешь шесть часов за рулем. Друг-художник и его жена не поведут его на Равеля, они будут спокойно бухать, бренчать на гитаре, болтать, и не надо будет казаться умнее и интереснее, чем ты есть. Артем знал, что он станет друзьям рассказывать о переводах и заказах издательств как о чем-то решенном и важном… они будут рады за него и никогда не узнают, что и… говорить-то еще особо не о чем. Хотя, надо было что-то делать. Без шуток: надо!

Оркестр заканчивал играть Цыганку, а Артем был весь во власти своих мыслей о новом для себя деле: веб дизайне, о котором ему говорил Ален. Неужели он, выпускник МГУ, профессионально знающий графические компьютерные программы не сможет овладеть этой, оказывается, востребованной здесь, специальностью? Он никогда такого раньше не делал. Тетка из туристического агентства для русских тоже ему, кстати, говорила о новом «сайте» для агентства, спрашивала его, может ли он его сделать? Он пока не мог… но надо было пообещать. Вот он дурак! Ладно, вот приедут они из Барселоны… и тогда он потратит на это дело пару недель. Должно получиться, другие-то делают, и он сможет. Артем не знал, что русская хозяйка агенства уже нашла другого парня, который уже даже начал делать несложный скромный «сайт». Он всегда опаздывал, не привык суетиться, но в 46 лет можно ли было переделать свой характер?

На сцене появились оба солиста, концерт закончился и публика стоя аплодировала, Артем тоже встал, в глубине души радуясь, что сейчас можно будет ехать домой. На улице, как и ожидалось, Марк стал тянуть их в ресторан, но Артем отказался, мол, Асе завтра в школу… Действительно пора было домой, хотя если бы не Ася и не вопрос денег, он бы с удовольствием выпил с Марком. С ним приятно было пить: Марк шумный, остроумный, оживляющий своим присутствием любое общество. Артем начал думать о том, что Ася сейчас ляжет спать, а он сядет за компьютер, откроет бутылку недорогого красного вина и будет пить один. У него уже давно установилась такая привычка. А что,… кто мог его осудить? Никто, только он сам: иногда, все чаще, ему действительно приходило в голову, что хватит бухать, надо что-то делать, но пока не получалось… Вино здесь было такое дешевое, что можно было даже и не думать о количестве выпитых бутылок.


Егор

С первыми звуками музыки французские знакомые Егора затихли, он перестал замечать их присутствие рядом, и у него сразу прошло искусственное оживление человека, который слишком громко говорит на иностранном языке, стараясь показаться светским, раскованным и учтивым. В программе были Глинка и Мусоргский и Егор сразу узнал эти произведения, он, оказывается, их много раз слышал, то ли в детстве, когда у бабушки в Ростове вечно была включена радиотрансляция, то ли они звучали в каких-то фильмах. Оперу Руслан и Людмила он никогда не слышал, хотя поэму читал, и саму историю знал с детства. Подробности он не помнил, и представлял теперь всю фабулу упрощенно, кусками: колдун-Черномор… бой Руслана с головой… Ну, он-то хоть на таком уровне знал, а французы вокруг никогда сказку не читали, и ничего не понимали… Егору стало приятно. Ночь на лысой горе он даже когда-то видел в исполнении ансамбля Игоря Моисеева: прекрасная хореография, по тем временам смелая: ведьмы и прочая нечисть сношались прямо на сцене, создавая у публики странное невиданное ощущение дозволенной, художественной порнографии. В антракте Егор вышел на улицу и немедленно закурил, немного отойдя от входа. По-французски разговаривать уже не хотелось, и он был рад постоять один. У него даже мелькнула мысль уехать, не ходить на второе отделение, но можно было только представить себе, что о нем подумают французы. С одной стороны… черт с ними, он их больше никогда в жизни не увидит, но… поступать так все равно не хотелось. Равель не затрагивал, неудержимо потянуло в сон. Дома с Лорой, с которой он в последнее время ходил на концерты симфонической музыки, у него тоже так было, и он позволял себе ненадолго отключаться, но сейчас… это было бы недопустимо. Егор не был уверен, что эти его французские знакомые были такими уж знатоками. Вряд ли, они, скорее всего, просто не пропускали ни одного концерта или спектакля, сознавая свою принадлежность к местной культурной элите. Хотя, кто их знает… Люди сидели не шевелясь, никто не переговаривался. Егор не разбирался ни в живописи, ни в музыке… ему было трудно поверить, что люди действительно слушают, а не делают вид, что слушают, а на самом деле рассматривают как одеты музыканты, следят за движениями лощеного дирижера. Сам он ловил себя на том, что он не столь слушает, сколь смотрит: вот пианист наклоняется к роялю и закусывает губу, а скрипач играет практически с закрытыми глазами, время от времени неприятно дергая головой… он видел публику, детали одежды, смотрел вниз и видел у кого какие ботинки, смотрел вверх и видел люстру. По бокам сцены были выставлены микрофоны, несколько висели над сценой: «Интересно, зачем звук усиливать? А так было бы неслышно?» — Егор думал о посторонних вещах, музыка была для него просто фоном.

Закончилось все неожиданно: все стояли и хлопали, музыканты раскланивались, и им дарили цветы. «Красиво! Хорошо, что я пошел… нельзя опускаться.» — Егор знал, что он будет вспоминать об этом концерте в Биаррице, куда он может быть никогда в жизни больше не попадет. Оркестр ушел со сцены и все потянулись к выходу. На улице, французы стали приглашать его в ресторан «boire un coup…», но Егор отказался. Захотелось оказаться одному. Еще несколько минут светского общения с милыми людьми, благодарности, взаимные приглашения и все… он уже шел к своей машине, раскуривая сигарету.

В толпе он увидел попутчиков со вчерашнего рейса: тут и пожилой дядечка был, и мужик с девочкой. «Вот, „наши“ молодцы! Неправда, что русские только в магазинах и ресторанах» — Егору стало приятно, что и он оказался на концерте. Сел в машину он посмотрел на часы: было всего пол-десятого. Надо что-нибудь поесть, вернуться в гостиницу, забрать на рецепции вещи и ехать на станцию. Теперь он и сам не мог понять, зачем он затеял все эти проволочки: Биарриц, поездка на поезде через Франкфурт-на-Майне в Ганновер к тетке, и только потом — вечерний рейс в Лос-Анджелес. Ну, тетка — ладно: она искренне любила его, ждала, и была так больна, что скорее всего, это будет их последняя встреча. Но, тогда и провел бы с тетей два с половиной дня, а не неполный один… Захотелось в Биарриц… Зачем? Побыть напоследок одному? Разобраться в своих ощущениях? Да, ничего на этой ничейной земле не прояснилось: Москва уже не была домом, а маленький калифорнийский город еще тоже домом не ощущался… И все-таки туда хотелось больше, чем куда-либо еще. Если бы Егор мог сразу улететь, он бы улетел прямо сейчас, но это было невозможно: тетка ждала, билет обратно у него был из Франкфурта. Ничего не изменишь. Ему надо бороться со своими импульсами: то туда, то сюда… Егор сам себе был не рад. Он остановил машину на какой-то нетуристической набережной, где почти не было народу, открыл дверцу, опять закурил.

Хотелось к Лоре, она будет его встречать, радоваться, может и приготовит что-нибудь невкусное, зато специально для него. Думать о доме было приятно: красный диван, широкая кровать, небольшой телевизор, который он сразу подключит к компьютеру… Но, эти благостные идиллические мысли не могли создать у Егора безоговорочно хорошего настроения, ему было тревожно. И это еще мягко сказано, он просто боялся… Страхи, то находились под контролем, то превращались в уже неконтролируемую панику: деньги! Их может не хватить на жизнь… на дом… на покупку бизнеса… Егор боялся и ничего не мог с этим сделать. Все сразу: беременная Лора, на которую он уже не мог вызвериваться и считать себя при этом порядочным человеком, финансовая ответственность и связанные с ней решения, которые он обязан был принимать один, дом, на который он замахнулся может и зря… а главное — его малышка, которую он совсем скоро возьмет на руки. Ее Егор боялся тоже, да еще как. А вдруг он не выдержит напряжения, не сможет быть опорой Лоре, не сразу привыкнет к новому состоянию… не сможет обеспечить свою семью… не сможет… не сможет… не сможет… Егор докурил свою сигарету почти до фильтра и спустился к самой воде. В темноте она казалась неуютной, холодной. Подальше были видны огни яхт. Остро пахло морем и водорослями. Егор обожал такой запах, у него дома в Калифорнии тоже так пахло. Его девочка, калифорнийка, вырастет в таком чудесном аромате океана под плеск прибоя… Вот как повернулась его жизнь, он верил, что… к лучшему! Как ему хотелось быть уверенным, что «все у него будет хорошо»! Но уверенность не приходила, он слишком боялся не справиться с новизной своей жизни.


Финал — рондо.

Allegro.


Артем

Наступил понедельник. Проводив Асю в школу, Артем снова прилег и немного подремал. Когда он проснулся было уже часов десять. Ему предстоял обычный будний день, не то, чтобы совсем праздный, но и не слишком заполненный делами. Да и дела-то были все хозяйственные: магазин, ужин, небольшая уборка. Привычно побаливала голова, но после крепкого кофе с бутербродами, боль постепенно ушла. Артем запланировал поездку в город в специальный садовый магазин. Там он собирался купить семена укропа и посадить их на балконе. Укроп не был во Франции распространенной травой, продавался не везде и был недешев. А ему нужен был укроп для всего. В укропном проекте Артем сам себе казался молодцом: он вырастит его своими руками и они с Асей будут есть любимую травку, можно будет угостить Марка. Артем не замечал, что в глазах многих он мог бы выглядеть кропотливым дачником-пенсионером, который носится со своими грядками, хвастается урожаем и «закатками» и больше ему нечего делать.

Идти никуда не хотелось, но Артем заставил себя выйти, завести машину и поехать «по делам». В машине зажегся индикатор «проверь тормоза», а это была лишняя трата. Вряд ли он поедет с проблемой на станцию обслуживания. Наверное придется самому снимать колеса и проверять колодки. Надо будет ехать к Алену, нельзя же лежать под машиной около дома, это было неприемлемо из-за Аси. Никто же из соседей никогда не чинил машину сам, а папа… А он бы поменял колодки, тем более, что они стоят совсем недорого, подумаешь трудность, он бы мог собой гордиться, что умеет все делать сам, но… ладно, это не горит.

Магазин семян Артем нашел быстро. Там пришлось пройти через небольшую дискуссию с продавщицей по поводу разницы между «aneth» и «fenouil». Артем терпел пока тетя тыкала пальцем в картинки толстого справочника, потом читала ему лекцию об обычном и сладком укропе, затем задавала ему массу вопросов «а куда месье планирует класть эту приправу… ее надо добавлять туда-то и туда-то…» Когда Артем снова уселся за руль, бросив рядом на сиденье несколько упаковок семян, был уже полдень. Домой было возвращаться рано, а в городе больше делать было нечего.

Стояла замечательная погода, мягкий воздух, наполненный сложной смесью запахов южного города: море, какие-то все еще цветущие деревья, легкий запах свежей рыбы, доносившийся с открытого рынка, жареных каштанов и еще чего-то сдобного из ближайшей булочной. Ну что он дома будет делать? На кухне подметать? Артему стало себя немного жалко. Очень захотелось пива, но это будет около пяти евро. Да черт с ним с пивом, тем более, что он за рулем. Обойдется. Артем пошел пешком по улице, решив немного погулять, все равно за стоянку было заплачено, не пропадать же деньгам. По обеим сторонам улицы были маленькие дешевые лавочки, туристы сюда почти не заглядывали. Входы в магазинчики загромождали вешалки с каким-то экзотическим тряпьем, которое Артема совершенно не интересовало. Из широко открытой двери доносилась смутно знакомая музыка и Артем, повинуясь безотчетному импульсу зашел вовнутрь. На него сразу неприятно пахнуло прелью, так пахли гнилые старые стены. Магазин представлял собой узкий вытянутый захламленный коридор, ближе к концу была стойка, к которой Артем подошел. Ему улыбнулся средних лет дядька с пивным животом и лоснящимися длинными волосами: «Vous désirez, monsieur», любезно сказал он. Артем спросил, что это за музыка, он ее, дескать, знает. Продавец удивился, никто уж этого певца, модного в ранних 80-ых, и быстро забытого, и не помнил, а поскольку по акценту он понял, что Артем иностранец, это было совсем уж странно, ну надо же… это Ален Сушон, и дядька рассыпался в комплиментах, насчет того, что «месье, дескать, знаток». Запись была неважная, явно переписанная на CD с кассеты, но Артем ее купил, почему бы и нет, всего пара евро. Дядька пытался ему навязать что-то еще, но тщетно.

Артем поспешил домой и сразу, едва войдя в квартиру, вставил диск в компьютер. Он сначала прослушал все песни, но узнал только две, ту которая звучала в магазине, и еще одну про двух подростков, целующихся на заднем сидении старого автомобиля на заброшенном паркинге. Когда-то песни Сушона казались ему романтичными, безысходно-грустными, казалось, что Сушон поет про него, Артема. «Allo, maman, bobo…». В свое время Артем слушал эти песни такое количество раз, что сейчас прекрасно помнил мотив и слова. Он взял гитару и сразу заиграл мелодию, потом даже тихонько спел, благо никто его не слышал. Наверное, он был немного смешон: взрослый дядька как бы жалуется маме, что он некрасив и несчастлив: ах, мама, мама… Он такой и был? Неуверенный в себя, бедный, одинокий, затюканный? Да, нет, ну как же! А почему ему песня так нравилась? Артем нашел в интернете французский текст и принялся его переводить. А ничего получилось! Все-таки он молодец! Артем вновь и вновь читал на экране свой перевод. Кому бы его показать? Друзьям? Но вещица-то слишком незначительна, к тому же никто не читал по-французски. Может маме послать? Это уж было совсем глупо. Мама насторожилась бы его интересом к творчеству Сушона, который она не могла разделить. Артем так и представлял, как бы она отреагировала: «Тебе, что, заняться нечем? То же мне… поэзия… глупость какая-то… откуда ты выкопал этото Сушона…», а потом она подвергла бы беспощадной критике перевод, не оставив на его тексте камня на камне, яростно доказывая, насколько убога его попытка, что «лучше бы он…». Нет, что это ему в голову пришло! А Асе? Ася-то читает по-французски. Нет, при чем тут дочь? Артем боялся Асиных насмешек, а еще больше ее скучающего равнодушия. Разве ей могло быть интересно то, что сделал папа? Да, и… текст-то правда не бог весть что.

И однако Артем почему-то не мог оторваться от этого среднего стишка. Что это? Крик отчаяния? Тихая мольба о помощи? Жалоба? А может просто нытье? Мама бы так это и расценила. Теперь Артем понимал, что никому этого показать нельзя. Слишком все сомнительно. И сам стишок, и его дилетантский перевод, и императивный позыв этот перевод сделать. Это касалось только его самого. Скоро должна была прийти из школы Ася. Артем в последний раз прочитал текст, сохранил его и с сожалением выключил компьютер, сознавая, что это каким-то образом была его тема, что ему было что сказать по-этому поводу. Давно хотелось сказать…

J’suis mal en campagn'et mal en vill'
Peut-être un p’tit peu trop fragil'
Allô Maman bobo
Maman comment tu m'as fait j'suis pas beau
Allô Maman bobo
Allô Maman bobo
J'suis mal en homme dur
Et mal en p'tit cœur
Peut-être un p'tit peu trop rêveur
Мне плохо в деревне, и в городе плохо
Ах, мама, ты слышишь? Мне плохо, мне плохо.
Ты сделала, мама
Меня некрасивым
Ранимым и слабым
Совсем несчастливым
Так вышло — всегда выступаю я сольно…
Але, слышишь, мама? Мне больно, мне больно…
Мне больно быть жестким
И мягким быть плохо
Мечтатель-слабак, не в ладу я с эпохой…

Оглавление

  • Михаил
  • Женя
  • Егор
  • Лора
  • Артем
  • Ася
  • Борис
  • Марина
  • Михаил
  • Женя
  • Егор
  • Лора
  • Артем
  • Ася
  • Борис
  • Марина
  • Михаил
  • Женя
  • Егор
  • Лора
  • Артем
  • Ася
  • Борис
  • Марина
  • Михаил
  • Женя
  • Егор
  • Лора
  • Артем
  • Ася
  • Борис
  • Марина
  • Борис
  • Михаил
  • Артем
  • Егор
  • Артем
  • X